Полная версия
Гетера Лаиса (Под солнцем Афин)
Эдмон де Фрежак
Гетера Лаиса (Под солнцем Афин)
© ООО ТД «Издательство Мир книги», 2010
© ООО «РИЦ Литература», 2010
* * *Посвящается Маргарите Геннок
Книги похожи на очень маленьких детей. Равнодушное отношение к ним приводит их в смущение: они на первом же шагу спотыкаются, а на втором падают. Мне хотелось бы избавить эту книгу от такой печальной участи и для этого отдать ее, новорожденную, под ваше милостивое покровительство. Я посвящаю вам, Маргарита, роман, в котором нет ни интриги, ни драмы, ни адюльтера. Действующие лица романа не разбираются в нем одно за другим путем тонкого анализа. В своих стремлениях они не колеблются, не изгибаются, как ковер, на каждой ступени их жизненной лестницы. Этой удивительной способности, придающей столько прелести современным романам и часто составляющей их единственное украшение, у меня, признаюсь, совсем нет. Это не презрение, а бессилие: виноград всегда казался слишком зелен лисице, когда ей нельзя было до него достать.
Пусть он понравится вам зато свой безыскусственной простотой. Двадцать веков мистицизма сделали наше общество утрированно стыдливым, лицемерным и беспощадно жестким. В заботах о своей душе современное человечество забыло о своем теле. Прежнее человечество, наоборот, обожало его: оно говорило меньше о добродетели и гораздо больше о гармонии. Афиняне, правда, были люди грубые и недалекие, заурядных способностей и не изящные. Только одной случайностью можно объяснить, что их бесплодная почва произвела на свет Платона, Фидия и некоторых других, не позабытые еще имена которых заставляют вспоминать о прошлом, не лишенном величия.
Если бы вы жили среди полного неги воздуха, который ласкал улыбку Аспазии, то вы, без сомнения, были бы Эринной, смелой, белокурой, как она, такой же, как она, мечтательной и такой же, как она, своенравной. Поэтому, не прочитав, не закрывайте книги, которая, после стольких других, будет повествовать вам о Греции. Вы, понимающая и любящая еще бессмертную колыбель цивилизации, вы, может быть, найдете здесь осуществление вашей мечты. Задумчиво пробегая напоминающие о прошлом страницы, вы снова увидите ясное небо, синее море, берега, окруженные островами, белые храмы, отражение которых дрожит при малейшем колебании волн, увидите легкие триеры, которые на веслах скользят по морю, точно большие птицы, быстро летящие над самой водой. Не ставьте ей в упрек, что она слишком близка к своей эпохе. Творческие силы, более молодые, чем мои, придали бы ей больше правдивости и больше изящества. Но не все можно сделать, как хочешь; нельзя создать все, что чувствуешь. У многих в голове роятся чудные фантастические картины, которых перо никогда не напишет.
Я посвящаю вам, Маргарита, эту книгу такой, какова она есть. Если у вас есть крылья, прострите их над ней.
Э. Ф.Предисловие
«Под солнцем Афин»! Красивое заглавие: оно напоминает о том, что прошлые века оставили нам самого светлого, самого пленительного: остроумные мужчины, красивые женщины, бронзовые и мраморные статуи под изящными портиками, прозрачное небо над гладким, как зеркало, морем и бессмертная богиня, увенчанная фиалками, непобедимая и священная, как и сама земля Эллады. Красивое заглавие, но сама книга еще лучше. Эта книга не старается угодить низким страстям, испорченному вкусу известной категории публики; автор книги, – обещающий подарить нам немало еще своих сочинений, – руководствовался одним только желанием: изобразить еще более величественной античную красоту, к которой мы всегда возвращаемся, которая вдохновляет нас, окрыляет нашу фантазию. Отсюда удивительная рельефность романа, написанного сильно и правдиво, и – что еще более редко – свидетельствующего о большой эрудиции автора, умеющей облекаться поэзией, подобно тому, как изящные сиракузки, говорит Теокрит, облекали свои античные формы легким покрывалом из виссона.
Я не стану делать сухого критического разбора романа, чтобы не лишить его всей прелести новизны; не стану также доискиваться, как удалось автору слить с таким удивительным искусством вымысел с действительностью и примешать к мрачной драме Пелопоннесской войны самую трогательную, самую героическую историю любви. Я предпочитаю изучать по самому автору вопрос, все еще остающийся невыясненным и служащий предметом многих споров, вопрос о том, как понимали нравственность женщины в Древней Греции. И на самом деле, хотя мы почти вернулись к идее великолепной и строгой античности, как понимали ее Лебрен-Пиндар и художник Давид, мы все-таки недостаточно еще приблизились к языческому очагу, чтобы хорошо различать детали, схватывать позы, непринужденную грацию жестов и всю эту обыденную жизнь, которая смутно рисуется нам сквозь длинные периоды истории и высокие колонны уцелевших храмов. Несмотря на это, мы изумляемся и приходим в восхищение каждый раз, когда поэт или художник, обращаясь к этим вечно свежим источникам прошлого, приподнимает перед нами немного завесу человеческой жизни и, сдувая пыль с этих останков прошлого, которые считали мертвыми, дает нам возможность видеть уже не статуи и камни, а существа живые, нежных и очаровательных матерей, жен, сестер… Андре Шенье стяжал себе великую славу тем, что дал нам возможность увидеть в этих героях людей, которым были знакомы чувства, и пробудил в нас наряду с удивлением любовь к ним. Он, как человек, который еще грудным ребенком лакомился иметским медом и в котором жила душа античного грека, сумел избежать ненужной высокопарности и излишней болтовни в своем описании античной красоты – и нас коснулось ее дыхание чистое и легкое, как дыхание юной девы, и мы почувствовали священный трепет.
О берега Эримота, о долины, о рощи,О звучный и свежий ветер, который шевелит листвуИ заставляет содрогаться волну, и на ее молодой грудиВолновал складки ее льняного платья…Перед нашими глазами открылось нечто новое; лица оживали, уста улыбались, и слабое, нежное чувство любви находило себе место наряду с возвышенными чувствами и трагическим величием. Молодые девушки из Танагры сходились в круги для танцев или выставляли свой изящный силуэт под то же солнце, которое освещало могучие плечи олимпийского Зевса, – и весь цикл человеческих страстей обрисовывался во всей своей полноте таким, каким его создают неустанно разматывающие нити жизни проворные мойры, на которых лежит обязанность раздавать смертным следуемые им доли радостей и горестей.
Но видение из прошлого исчезло так же быстро, как призрак. Затем полуоткрывшаяся было на мгновение дверь гинекея снова захлопнулась, и жизнь греческой женщины осталась для наших глаз окутанной все той же тайной. Для того, чтобы как следует узнать ее, нужно было проникнуть в самое сердце драматической литературы той эпохи, изучить все те комедии, сатиры, меми-амбы, которые дошли до нас, а главное, прочесть в подлиннике или в точном переводе величайшего художника-бытописателя V века Аристофана, имя которого известно всему миру, но творения которого кажутся такими темными, неинтересными! Аристофан, подобно Шекспиру и Данте, обладал способностью говорить языком, который он как бы сковал исключительно для себя самого. Кажется, будто великие гении, находя слишком недостаточными слова обыденного языка для выражения новых, необыкновенных понятий, создали для себя другой, особый язык. Из эллинистов одни признавали совсем невозможным объяснить этот трудный текст, а других пугала смелость выражений и образы. Несмотря на это, Пьер Гильяр, которому мы обязаны знакомством с «Гротом нимф» Порфира, «Книгой тайн» Ямблика и очень удачным восстановлением «Мимов» Херодоса, – предпринял, если не ошибаюсь, печатание этого точного, столь давно ожидаемого перевода. В тот день, когда явится возможность свободно читать Аристофана, когда его творения предстанут перед нами не в измененном, изуродованном виде, тогда все увидят, какое место занимала женщина в эллинской цивилизации, как у дорян, так и у ионийцев, увидят, что она вовсе не была существом инертным, «прилепленная к гинекею, как раковина к скале», которое до сих пор любили изображать приниженным, стонущим под игом владыки дома и всецело зависящим от его воли. Только одни куртизанки будто бы получали хорошее образование и принимали участие в интеллектуальной жизни мужчин; а между тем и среди девушек, отличавшихся более строгими нравами, можно насчитать немало имен, дошедших до нас, благодаря Мелеагру, таких женщин, которые прославили себя в области музыки, живописи, скульптуры, поэзии и даже медицины и философии, что влекло за собою такую самостоятельность и такую свободу, которой могли бы, пожалуй, позавидовать многие современные француженки!
Вот что сумел так мастерски показать нам автор романа «Под солнцем Афин». Его героини – настоящие женщины, мыслящие, у которых есть свои собственные интересы, которые обладают всей прелестью своего пола и в то же время немножко мужским складом образа мыслей. Если стыдливость и заставляет их опускать на лицо покрывало, когда они проходят через Пропилеи[1] или направляются в храм богини, зато их душа не боится проявлять в беседах всю свою оригинальность и всю свою силу; и очаровательная Эринна знает так же хорошо, как и гетера Лаиса, та самая Лаиса, которой впоследствии на Агоре один мясник предлагал в насмешку триобол за ее увядшее тело, – очаровательная Эринна знает так же хорошо, как и самая образованная из куртизанок, все те слова, которые нужно говорить, чтобы очаровывать мужчин и пленять их ум.
Безукоризненное знание греческой жизни V века, в том по крайней мере виде, в каком мы ее представляем себе теперь, автор соединяет с удивительными познаниями в области искусства. Он бродил по дорожкам Акрополя, исполненный священного волнения, которым дышат все страницы его книги. Нельзя не испытывать такого же содрогания, не чувствовать себя самого преисполненным гордости или печали, читая эту прекрасную драму славы и битв, не утрачивающую ни на минуту своего интереса и всецело созданную тайными пружинами любви. И, несмотря на всю суровость неумолимого рока, в голову совсем не приходит мысль пожалеть о том, что судьба разлучила влюбленных, воина Конона и жрицу Эринну; нисколько не жаль, что они оба принесли такую великую жертву, и даже находишь, что судьба, предназначив одного служить своей родине, а другую служить богам, уготовила им обоим прекрасную участь.
Это, по моему мнению, самая лучшая похвала для романа, полного силы и величия и в то же время полного простоты и прелести, для романа, в котором самые трудные проблемы человеческой совести объяснены просто, без напыщенности, и разрешены в том именно значении, которое одно только и может подо всяким небом и во все времена утишить наши тревоги и наши сомнения, – это стремление к идеалу.
Жан БертерауЗаря занимается. Перед нами руины. Плиты, мрамор, кирпичи, торсы идолов обнаженные или прикрытые, кресты, полумесяцы, колонны. Птицы свили себе тут гнезда и по утрам летают над развалинами.
Полдень пылает. Тоненькая змейка обращается в бегство, шипит и, блестя чешуей, скрывается между камнями. Ящерицы гоняются одна за другой под кустами терновника. Примостившись на уцелевшей еще колонне, коршун дремлет на солнце; стрекозы поют.
Вечер. Короткие тени от кустарниковых растений становятся фиолетовыми и вытягиваются; пение стрекоз сменяется стрекотанием кузнечиков; сова сменила коршуна.
Легкий ветерок проносится над землей и колеблет траву, молочай закрывает свои розовые цветы. Темное небо усеяно звездами. Окутанная мраком пустыня стонет и поет всеми своими голосами ночи.
Завтра будет то же, что и сегодня. Но глаза, смотрящие на эти развалины, никогда не бывают одни и те же: живые существа меняются; камни остаются. Жизнь живых существ преходяща, жизнь предметов неодушевленных вечна. Возможно, что живые существа превратились в неодушевленные для того, чтобы не умереть.
Иногда на эти неподвижные развалины обращает свое внимание подвижная мысль. Она восстанавливает их; она придает им на время иллюзию жизни. Но все снова впадает в молчание, и эта кажущаяся действительной жизнь была только грезой… Вот она.
Часть первая
Глава I
Вечерний сумрак окутывал стены Акрополя, и храм Победы казался уже только бесформенной массой. Конон и Гиппарх вышли из храма и очутились на обширной паперти, всего несколько минут тому назад еще залитой светом, полной жизни, а теперь начавшей уже окутываться безмолвием мрака. Они спустились по лестнице Пропилеев и вышли на широкую дорогу, которая шла между могилами и надгробными памятниками в керамику. Далеко впереди, у входа в город, сверкали еще кое-где огоньки. Скоро они исчезли. С ними затих и последний шум. И теперь слышался только резкий крик запоздалых птиц, пролетавших высоко в воздухе.
Конон был тот самый молодой триерарх, которому счастливая удача на войне создала вдруг блестящую репутацию.
Две недели тому назад, стоя на якоре возле Сигеи с пятнадцатью триерами, составлявшими авангард флота Алкивиада, он получил известие от своих легких разведочных судов, что под Сестосом идет жестокая битва. Флот, выставленный Лакедемонией и Сиракузами, силился прижать к берегу афинские галеры, находившиеся под командой Тразилла. Армия перса Фарнабаза покрывала весь берег моря. Запертые в бухте суда афинян не могли бы долго сопротивляться натиску всего дорийского флота и должны были бы погибнуть под ударами варваров… Вдруг на горизонте показались паруса каких-то судов. Суда приближались. Сражающиеся, одни с ужасом, а другие с неизъяснимой радостью, увидели развевавшиеся на верхушках мачт пурпуровые флаги, грозные символы ионийской лиги. Подгоняемый ветром с моря вспомогательный флот, убрав весла, приближался на всех парусах, и уже можно было различить тонкий след пены, бежавший вдоль бортов. Напрасно Миндарос выслал навстречу ему самые крепкие и самые тяжелые лакедемонские корабли. Они не могли выдержать ужасного толчка. Пробитые таранами они печально качались полузатопленные на море, покрытом обломками. Моряки Тразилла с новыми силами бросаются на неприятелей; последние лучи заходящего солнца освещают показавшиеся на горизонте остальные корабли Алкивиада, которые тоже спешат принять участие в битве. То, что остается от флота Миндароса, собирается и убегает…
Конон по приказанию стратега тотчас же отправился в Афины сообщить счастливую весть об одержанной победе. Население Афин, созванное пританами[2], заставило его взойти на Пникс[3], чтобы оттуда сделать сообщение народному собранию. Молодой победитель не обнаружил никакого смущения, несмотря на то, что еще только в первый раз всходил на трибуну, с высоты которой столько красноречивых голосов бросало уже свои страстные призывы.
Согласно обычаю, он сложил на жертвенник все свое вооружение: щит из полированной стали, обитый кругом золотыми гвоздиками и с выпуклым на нем изображением страшной Медузы; кожаную перевязь вместе с тяжелым мечом, шлем с золоченым нашлемником и с красным султаном из конских волос; наконец, копье из ясеня с тройным рядом украшений из меди по всей длине. Он откинул за плечи пурпуровые складки паллиума. Оставшись только в вышитой тунике, поверх которой была надета доходившая до талии легкая кираса из шерстяной ткани, украшенной серебряными блестками, и стоя на трибуне с обнаженными ногами, обнаженными руками и с обнаженной головой, он так живо напоминал собой бога войны Ареса, что аплодисменты раздались раньше, чем он заговорил. Он описал или, скорее, изобразил мимически битву и сделал это просто, без излишних жестов. Зевгиты[4] и теты приветствовали его восторженными кликами, а всадники, к классу которых он принадлежал, стряхнув свою обычную леность, поднялись, чтобы оказать ему больше чести. Увлеченная порывом охватившего ее патриотизма народная волна устремилась к трибуне. Конон видел только тянувшиеся к нему снизу жестикулировавшие руки и открытые рты, громко кричавшие что-то, но что именно, разобрать было нельзя. Видя, что ему нельзя уже будет заставить слушать себя, он схватил свое копье и угрожающе потряс им во все четыре стороны; затем он обернулся лицом к востоку и опустился на одно колено, взывая к богине, колоссальная статуя которой смотрела на него с высоты Акрополя. Громкие клики слились в один протяжный клик, и этот клик, прогремев по всему холму, пронесся через стены и покатился по равнине и к морю. Старикам казалось, что вернулись геройские дни, наступившие после Саламина и Микале. Те, которые не были очевидцами великой войны, снова приобрели веру в будущее. И все видели в молодом воине, воинственный пыл которого так наэлектризовал их, того, кому суждено отомстить за успевший уже забыться сиракузский позор.
В этот день Конон, узнанный народом в то время, когда он присутствовал в Парфеноне в числе зрителей при конце дионисии, желая уклониться от оваций, принужден был искать себе убежище в храме Победы. Его провожал скульптор Гиппарх, который был его товарищем в юношеские годы. Теперь оба друга, с наступлением ночи, направлялись, разговаривая, к Афинам.
– Лаиса была очень красива сегодня, – сказал Конон. – Она должна быть так же богата, как и красива, чтобы держать столько носильщиков при своих носилках.
– Она и в самом деле богата, – отвечал Гиппарх. – Ее присутствие на празднествах удивляет меня. Она бывает на них очень редко. Во-первых, потому, что она выходит только после десяти часов: ее белая кожа боится яркого солнца. Потом культ богов не очень привлекает ее; меньше, разумеется, чем общество тех умных и талантливых людей, которым она открывает свой дом.
– Ты бываешь у нее?
– Никогда. Один раз она приглашала меня к себе под предлогом посмотреть древнюю статую, с большими издержками привезенную с Крита. Я тогда только что женился: Ренайя, по-видимому, была недовольна, мне самому тоже не хотелось идти к ней, и я остался дома.
– Это правда, ты один из тех редких афинян, которые любят тишину гинекея[5] и отказываются от всяких развлечений вне дома. Я знаю даже, что Каллиас, наш старинный товарищ, считает тебя безумным, одержимым священным недугом.
– Пусть он считает меня кем хочет, – отвечал Гиппарх с оттенком раздражения в голосе, – но пусть оставит меня в покое, а главное, пусть не жалеет меня. Мне не дало бы счастья, если бы я, подобно ему, занимался составлением новых румян для поблекших щек олетрид. Я живу моей женой, моим сыном и моими статуями. Любовь к ним наполняет всю мою жизнь. Я сам хотел такой жизни и лучшего ничего не желаю, уверяю тебя, потому что мне такая именно и нравится тихая, трудовая жизнь, полная семейных радостей… Впрочем, – прибавил он после короткой паузы, – хотя я и редко участвую в народных собраниях на Пниксе, но несмотря на это, я, точно так же, как и многие другие, интересуюсь делами нашего города! Эта война, которая началась чуть ли еще не в то время, когда мы появились на свет, и которая, может быть, протянется еще двадцать пять лет, медленно разоряет и убивает родину афинян, которую я нахожу такой прекрасной и которую мне так хотелось бы видеть благоденствующей. Несмотря на одержанную тобой победу, я предвижу дурное будущее. Мне кажется, что боги эвпатридов сильно колеблются с некоторых пор. Фортуна ненадежна…
– Мы укрепим ее, – сказал Конон, наткнувшись на пьяного матроса, растянувшегося среди дороги.
– Познай самого себя! – воскликнул Гиппарх, смеясь. – Вот один из твоих героев; он выпил слишком много меду. Я оттащу его к сторонке: может быть, не все еще колесницы проехали.
Они в это время были на середине холма. Пылавшие во время празднества вокруг храма факелы догорали в высоких подставках; и освещенные слабым светом лиственницы протягивали от себя длинные дрожащие тени, которые тянулись до самой дороги.
Скульптор подхватил матроса под руки и уже собирался оттащить его в сторону от дороги, как вдруг где-то недалеко раздались громкие пронзительные крики.
– Это дерутся другие такие же пьяницы, – сказал он, выпрямляясь.
– Нет, – возразил Конон, внимательно прислушавшись, – нет, это зовут на помощь. Это голос женщины, – прибавил он, обнажая свой короткий меч и бросаясь в сопровождении Гиппарха через могилы в ту сторону, откуда слышались крики.
Крики становились все тише, а затем вдруг совсем прекратились.
Принужденные обходить огромные надгробные монументы и наталкиваясь при этом еще впотьмах на разбросанные между могилами маленькие памятники-колонки, оба друга, благодаря этим препятствиям, медленно продвигались вперед. Наконец, они увидели при слабом мерцании звезд группу мужчин, в темных одеждах, возле распростертой на земле фигуры женщины во всем белом. В руках у мужчин виднелись сорванные с нее золотые вещи и драгоценности.
– Что вы тут делаете? – крикнул Конон громовым голосом.
Двое из грабителей вскочили и убежали. Но двое остальных, вооруженных большими палками с железными наконечниками, выпрямились с угрожающим видом, готовые отразить непрошеное вмешательство.
Меч триерарха сверкнул, как молния. Один из его противников вскрикнул и упал. Другой отскочил назад, бросил свою палку и скрылся в темноте.
– Я их проучил, как следует, – сказал Конон, вытирая о траву красное от крови лезвие.
– Значит, это были не призраки, – воскликнул Гиппарх.
Он быстро отдернул складки пеплума, который грабители накинули на голову своей жертвы; и он увидел лицо такое же бледное и холодное, как мрамор на памятниках соседних могил.
– Да, это женщина… И даже молодая женщина. Клянусь Зевсом, это дочь Леуциппы! Я знаю ее, я делал недавно для ее отца статую Артемиды.
– Как она сюда попала? – спросил Конон.
Он наклонился и прикоснулся рукой ко лбу молодой девушки; лоб был холодный как лед.
– Мне кажется, она умерла.
– Нет, она в обмороке. Посмотри, свежий воздух приводит ее в себя, кровь приливает к ее щекам. Мы отнесем ее к отцу.
Афинянка сделала легкое движение: она, по всей вероятности, слышала эти слова; она медленно открыла глаза и сказала слабым голосом, которому тщетно старалась придать твердость:
– Я Эринна, дочь Леуциппы. Мне не нужно никакой помощи, я пойду одна.
Она сделала попытку приподняться, но у нее не хватило силы на это, и она снова опустилась на землю.
Серп нарождавшегося месяца, выскользнув из-под серебристого облачка, осветил мягким светом место, где произошло нападение грабителей. Это был пустынный уголок на скале Акрополя, приходившийся как раз против менее высокого холма Ареопага[6]. В пожелтевшей траве лежало несколько надгробных плит. Видневшиеся тут и там повалившиеся или разбитые колонны и обломки мрамора на земле служили доказательством, что живые редко заходили в эти места посещать могилы умерших.
Конон наклонился над неподвижным телом молодой девушки, завернул ее всю, несмотря на слабое сопротивление с ее стороны, в большое белое покрывало, которое казалось саваном, и, подняв ее, по-видимому, без всякого усилия, посадил, прислонив спиной к одному из мраморных памятников, у подножия которого Гиппарх уже разостлал свой плащ.
– Благодарю, – сказала она.
И, видя, что оба мужчины смотрят на нее с нескрываемым беспокойством, она прибавила слабым голосом:
– Простите меня… я так испугалась и так измучена…
– Девица, – сказал Гиппарх, – твоя голова склоняется помимо твоей воли, и ты еще бледна. Ты уверена, что ты не ранена?
Она сделала отрицательный знак.
– Тебе больше нечего бояться, – продолжал скульптор. – Мы свободные граждане Афин, и мы не покинем тебя. Один из нас отправится за твоим отцом, другой останется возле тебя. А не то, если хочешь, мы понесем тебя по очереди.
– Нет, – отвечала она, вся покраснев. – Ко мне вернулись силы, и я могу идти сама.
Но силы опять изменили ей – ее длинные, насурмленные ресницы слабо затрепетали, и прелестная головка снова склонилась на плечо.
– Надо же, наконец, на что-нибудь решиться, – сказал Гиппарх, – останься при ней и, если она опять потеряет сознание, смочи ей виски водой. Я побегу к Леуциппе и постараюсь как можно скорее вернуться обратно вместе с рабами.
Неподалеку от этого места, в куще розовых лавров, струился по каменистому ложу маленький ручеек, впадавший в Кефис. Конон спустился к ручейку и, наполнив свою каску чистой и свежей водой, смочил лицо афинянки. Она открыла глаза, с минуту смотрела в пространство, потом развязала шарф, который развевался по бедрам, и прикрыла им себе плечи и руки. Затем она взглянула на стоявшего перед ней молодого воина и, раскрыв свои все еще бледные губы, причем показались блестящие белые зубы, сказала немного дрожащим голосом:
– Что такое случилось со мной? Зачем я попала сюда?
– Ничего, почти ничего, успокойся, девушка. Ты, вероятно, заблудилась, и на тебя напали грабители. Случай, пославший нас на твой путь, дал нам возможность защитить тебя.
– Ты говоришь, случай? Вернее, Афина, моя покровительница Афина…