Полная версия
В тисках Джугдыра
Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.
– У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? – и Пашка, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. – А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же ее еще и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнем вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит – любую зверушку сразу сшибет.
– С таким ружьем не долго беды нажить. Новое нужно купить.
– Край нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин часто заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: «Ну и хороша же, Пашка, дробовка!» С тем и уйдем из магазина.
– Почему же бабушка против покупки?
– Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.
– Ты тайгу любишь?
– Люблю. Эх, ружье бы! Вот если бы ружье! – И Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.
Пришел Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.
За воротами дремала тощая, грязно-серой масти лошаденка, запряженная в розвальни.
– Ну-ка, Кудряшка, прокати! – ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.
Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.
– Надо бы торопиться, солнце низко, – посоветовал Василий Николаевич…
– Ее не раскачать, а собаки попадутся – совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну ты, Кудряшка, шевелись!
За поселком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжелым животом.
– Она у нас подслеповатая, думает, что впереди дед бежит, вот она и торопится. Иной раз даже заржет, только от голоса у нее осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до ее смерти…
– А как твои дела в школе? – спросил его вдруг Василий Николаевич.
Пашка дернул вожжой, продул громко нос и заерзал ногами по сену.
– Вон в тех колках ну и косача же много! – сказал он, показывая кнутовищем вправо на залесенные холмы. – У нас там с дедушкой шалаши налажены. Скоро птица играть начнет, слетится да как зачуфыкает, замурлыкает, аж дух захватывает. А дерутся по-настоящему. Иногда в кровь заклюют…
– Со школой, спрашиваю, у тебя как? – перебил его Василий Николаевич.
– Со школой? – Пашкино лицо вдруг помрачнело. – С арифметикой не в ладах, – процедил он чуть слышно. – Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи – вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, что у нас во всем потомстве считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя, внучек! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!
– Дед правильно говорит. А ты как думаешь?
– Конечно, жалко мне свой род, – снисходительным тоном ответил Пашка. – Придется бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.
За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по березовым перелескам. По синеющему небу плыли легкие облака, облитые золотистыми лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело…
У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.
– Дедушка теперь на месте. До заката солнце стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится, чуткая она, далеко хватает.
Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костер. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал широкий лог, покрытый старым лиственничным лесом, и дальше – серебристая степь, прочерченная темными полосками ельников.
У старого толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич был справа на соседней седловине.
Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-за нависших туч, облило прощальными лучами холмы, на какое-то мгновенье осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.
Минуты тянулись медленно. Все тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. «Кажется, гонит», – мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучало напряженно, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно.
Тухнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг, словно в пустую бочку, кто-то ухнул, – заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.
Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Руки сжимают ружье. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка – и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновенье… Но козел неожиданно замер возле меня.
Выстрел задержался. Козел стоял в профиль, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светились детской доверчивостью.
Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, посмотрел в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, вытянул голову и принялся срывать листья сухой травы… «Что это?!» – чуть ли не вскрикнул я. Его шея повязана голубой лентой! Да, настоящей голубой лентой!
– У-ю-ю-ю… – из края лога доносился голос Гурьяныча.
Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я все еще был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал ему голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?
Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти… Я, не задерживаясь, зашагал по следу.
Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Все темнее становилось в тайге. Шел я медленно, с трудом различая след, который привел меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звездочки. И холмы на горизонте точно исчезли.
Вскоре я потерял и след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.
Скоро ключ раздвоился, затем еще и еще, а седловины все не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел, – это наши подавали сигнал. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась еще и усталость.
Когда перевалило за полночь, пошел снег. Я уже решил было развести костер и бросить бесполезное мытарство в темноте, но неожиданно набрел на дорогу. Обрадовался. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой – прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошел вправо. Иду долго, все увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонек. Как я ему обрадовался.
Огонек светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучался.
– Заходи, чего стучишь, – ответила женщина. – Нездешний, что ли?
– Угадали, – сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки. Там же было и несколько свежих беличьих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружье, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребенком.
– Однако, замерз? Клади в печку дров, грейся! – сказала она спокойно, будто мое появление не вызвало в ней любопытства.
Это была эвенка, лет тридцати пяти, с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.
– Вы одна не боитесь в тайге? – спросил я ее немного отогревшись.
– Привычные! Постоянно охотой живем… Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? – вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.
– Я заблудился, увидел огонек, вот и пришел.
– А-а, это хорошо, мог бы замерзнуть. В кастрюле бери чай. Сахар и чашка на столе, – сказала она, отвернувшись к ребенку, но вдруг приподнялась: – Еще кто-то идет!
До слуха донесся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и высунулся всей своей мощной фигурой на середину зимовья.
– Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?
– Сам идет. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудит, так скорее зимовье найдет.
– Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, – перебил ее Гурьяныч. – Тешка где? Увижу, непременно наболтаю на тебя.
– Ушел ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
– Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, – продолжал старик уже серьезно.
– Он большой, сам как хочет живет.
Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
– Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
– Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
– Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, – ответил он и повернулся ко мне. – Ну и покружили вы, во как, дай бог здоровья, да и все петлями, то взад, то вперед. Еле распутал!
– А где наши?
– Пашка в обход пошел к заимке, я – следом. А Василий Николаевич на сопке костер держит, кричит да стреляет, знак подает.
– Сколько беспокойства наделал, – произнес я вслух, досадуя на себя.
– Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдешь – блудишь в четырех стенах за мое почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.
– А вы куда?
– К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
– Я пойду с вами.
– Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во как! – И он ладонью прочертил возле коленки. – К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в темной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
«Вот они, наши старики сибиряки. Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из теплой избы, зачем старик бродит по темному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит».
В зимовье стало жарко. Я прилег на шкуру и крепко уснул. А снег все шел и шел…
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки за приготовлением завтрака. Пахло распаренной сохатиной и луком.
– Чем это он недоволен? – спросил я.
– Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вон он как ревет. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
– У вас сколько же детей?
– Двое. Петро да Борька.
Снаружи послышался легкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом мутные слезы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струей холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козел с голубой лентой. Радостный, веселый, он, как весенний день, был полон энергии.
– Пришел, Боренька, хороший мой, – сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне стало страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку, в котором живет такая нежная привязанность к человеку.
Ласкаясь, Борька косит свои черные глаза на стол.
Марфа ревниво отворачивает его голову, но тот вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слезы вот-вот брызнут из глаз.
– Любит дьяволенка, не плачет, а ведь ушибся, – говорит Марфа, поднимая сына.
На столе Борьку ожидает завтрак – хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щеки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.
Припав к чашке, Борька с жадностью пьет соленую воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
– Иссе… Иссе… – кричит тот, захлебываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька заметно становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.
– Хватит смеяться! – повелительно кричит Марфа.
Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.
– Иначе не даст уснуть Борьке, – говорит она, подбрасывая в печку дрова.
А козел крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьет по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лег в лунку, сделанную им на земле.
Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен. Каким нарядным казался лес после ночного снегопада! Все принарядилось, посвежело. Под тяжестью толстых гирлянд низко к земле склонились кроны.
– Он маленький прибежал к нам прошлой весною, – рассказывала Марфа спокойным голосом. – Вышла из зимовья, слышу, кто-то кричит совсем как ребенок. Потом увидела, бежит ко мне козленок, маленький, только что родился, мать зовет. Проклятые волки тут на увале ее разорвали. Поймала я козленка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придет утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдет, а не понимает, что опасность, – могут по ошибке, а то и со зла убить… Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.
– А вы не пускайте его из зимовья, – посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.
– Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живет с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждешь этот стук, Петька ревет, и сама думаю: придет ли?
– Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.
– Скручивается она на нем в лесу. Понимаю, что нужно…
– Тр-р-р… – вдруг послышался голос Пашки. – Здравствуйте, тетя Марфа.
– Ты что так рано, мы еще не завтракали, – сказала она.
– За дядей приехал, – ответил он, подходя к Петьке. – Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?
– Тише, спит… – прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.
Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.
Кудряшка лениво шагала по занесенной ночным снегопадом дороге. В морозном воздухе было тихо, точно зачарованная, стояла старая тайга, облитая радужным светом уже поднявшегося солнца.
– Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, тово? Дедушка промажет, начинает хитрить: дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить… – говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.
Но я все еще не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козел, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нем Петькой…
Летная погода наступила только через два дня. Эта задержка, несомненно, усугубит трудности предстоящего путешествия. Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом набухающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном отогретые капли влаги. На крышах сараев по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки воробьи, до неузнаваемости черные от зимней копоти. Страшно подумать, что тепло может опередить нас. В горах начнется таяние снегов, проснутся ключи, по рекам поползут наледи, и наша цель может оказаться недосягаемой.
Вчера получили первую телеграмму из бухты. Врач сообщает, что кризис у Королева прошел благополучно, но раньше как через три недели он не рекомендует выписывать его из больницы. Это сообщение рассеяло нашу тревогу за жизнь больного. Через месяц он уедет в отпуск к Нине, а затем снова вернется к нам в тайгу. Мне очень хочется увидеть его женатым. И Нина и Трофим должны быть счастливы.
Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я еще засветло пришел домой и только разделся, как раздался стук в дверь.
– Заходите!
Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель таинственно просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, что это пришел Пашка.
– Проходи, что остановился?
– За гвоздь, однако, зацепился, – слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, а лишь нарочито трясет косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника – истребителя тетеревов: дескать, взгляни, каков я и на что способен!
– Где же это тебя угораздило, да еще двух? – сказал я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка.
Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и растер ею грязный пот на лице.
– Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнет, – и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задергал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. – В которых местах много слетится – как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся – по-кошачьему кричать… Эх, и хорошо сейчас в тайге!
– Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся.
– Значит, не поедете…
И парнишка вдруг охладел. Потух румянец на лице. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу.
– Еще и не здоровался, а уже обиделся. Раздевайся, – предложил я ему.
– Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, – буркнул он, отворачивая голову. – Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлебку сварили из косача – ну и вкусная же!
В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой.
– Пить охота, – сказал Пашка. – Я только со своей кружкой пришел. У вас чашечки маленькие, из них не напьешься.
Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол.
– Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я в тайге, не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку – за мое почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, они как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку!
– Ну что уж привираешь… Как это ты мог дедушку-таежника обмануть? – перебил я его, вызывая на откровенность.
– Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, – предупредил он серьезно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. – Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушел он в лес косачей караулить. Ну, и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедушкой. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое – далеко берет. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поет: «тии-и-ти-тии». Я ему в ответ потихоньку: «тии-ти-ти-тии». Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружье-то, ружье толкает вперед, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомек, что Пашка свистит. Я опять: «тии-ти-тии». Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружье приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерет. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошел и пошел… Возьмите с собою! – вдруг взмолился Пашка, меняя тон.
– Хорошо, что ты любишь природу, но чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя вон с арифметикой нелады…
У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень повернулся на стуле и торопливо допил чай.
– Что ж ты молчишь? Или неправда?
– Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчет автомашин с хлебом. Он говорит: я умом тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счета – машин много. Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперед. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: «Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легче будет, к автомашинам ты же не привышный». Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась.
– Ну и что же, решил он?
– Нет, умаялся да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню затопила, говорит, еще чего доброго от твоих задач дед захворает. Всю ночь бредил машинами.
– Это уж ты выдумываешь.
– Не верите? – и Пашка засмеялся.
– А сам-то ты решил?
– Решил… Только неверно… Вы когда полетите? – вдруг спросил он, явно отвлекая меня от нежелательного разговора.
– Завтра утром.
– Я приду провожать. Охота взглянуть на самолет, а без вас не пустят.
– Приходи! – ответил я.
В комнату вошел Плоткин, и наш разговор оборвался. Пашка засуетился, стал собираться и исчез, забыв косачей.
– Вот вам настоящий болельщик, – сказал Рафаил Маркович. – Нет дня, чтобы он не забежал в штаб или к радистам узнать, есть ли какие новости. Когда искали Королева, он часами просиживал у порога. Вы его не пускайте к себе, ведь он совсем забросит школу.
– Можно? – вдруг послышался голос Пашки. – Чуть не забыл!
Он схватил со стола свою кружку, и за ним захлопнулась наружная дверь.
Мы рассмеялись.
– Хитрец, ведь он подслушивал, что будем говорить про него. Забавный парнишка, – заключил Плоткин.
Пашка, пользуясь нашим покровительством, с утра уже был у самолета и с любопытством осматривал его. Все, что возможно, ощупывал руками, заглядывал внутрь, удивлялся. Он, кажется, завидовал не только отлетающим, но даже собакам и ящикам, грузившимся в машину.
Я затащил его в кабину управления самолета и представил командиру корабля.
– Михаил Булыгин, – отрекомендовался тот, пожимая парнишке руку.
Пашкины глаза не знали, на чем остановиться: столько тут было разноцветных рычажков, кнопок, приборов. Даже карта висела в большой планшетке.
– Интересно, да? – спросил Михаил Андреевич, стараясь смягчить свой баритон.
Парнишка стоял молча, понимающе кивая головой и заглядывая во все уголки волшебной кабины.
– Садись на мое место, и мы сейчас с тобой полетим, – шутливо предложил пилот. Пашка недоверчиво покосился на него и осторожно подвинулся вперед. На сиденье взбирался боязливо, будто на мыльный пузырь, готовый лопнуть при малейшем прикосновении.