Полная версия
В тисках Джугдыра
– Ставь ноги на педали и бери в руки штурвал. Да смелее, не бойся, – подбадривал его Михаил Андреевич.
Пашка бережно прилип руками к штурвальной колонке. Вот посмотрел бы в этот момент дедушка на своего внука – какой восторг пережил бы Гурьяныч!
– Бери штурвал на себя… Так. Мы поднимаемся… А чтобы повернуть самолет вправо или влево, нужно нажать ногою соответствующую педаль. Понял?
Парнишка утвердительно качнул головой, нажал педали, видимо живо представляя, что послушная машина несется в воздухе и что все ребята следят с земли за ним, за Пашкой, который так ловко управляет самолетом.
– А для чего вот эти разноцветные рычажки? – не выпуская из рук штурвала, шепнул он и зачарованно посмотрел на Михаила Андреевича.
– При их помощи управляют работой моторов и винтов. А чтобы не перепутать, рычажки выкрасили в разные цвета.
– А красная кнопочка для чего?
Командир охотно занимался с Пашкой, разжигая его любопытство, а я вышел к провожающим. Погрузка уже закончилась, но вылет задерживался из-за каких-то «неполадок» в атмосфере. Только в одиннадцать часов машина получила разрешение подняться в воздух.
Летели высоко. Земли не видно. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, смешивались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперед, а плывет вместе с облаками назад. Через час в образовавшемся в облаках окне мы увидели под собою тупые горы, долину реки и, наконец, знакомую площадку.
На косе, рядом с нашим грузом, стояла палатка проводников, но ни ее хозяев, ни оленей не было видно. Мы стали разгружать машину.
– Ты как сюда попал? – вдруг послышался голос Василия Николаевича.
– Дядя, не кричи, я тебе пикульку для рябчиков подарю, – ответил вкрадчиво детский голос, и из-под тюков показалась голова Пашки. – Я не успел слезть, – оправдывался он, стряхивая с ватника пыль и хитровато всматриваясь в лицо Василия Николаевича.
– Врешь, а как попал под тюки?
– С испуга, хоть провалиться мне, с испуга. Как загудели моторы, я хотел в дверь выскочить, а попал вишь куда.
Василий Николаевич ощупал у него сумку и удивленно покачал головой.
– Это что у тебя?
– Продукты…
– Знал, что испугаешься, хлеба захватил?
Мальчишка утвердительно кивнул и упорно заглядывал в лицо Василию Николаевичу, как бы пытаясь разгадать, насколько серьезен разговор. А тот вывалил на тюк содержимое сумки. Чего только в ней не было! Сухари, дробь, пистоны, селедка, столовый нож, пикульки, крючки, обманки рыболовные, спички, свинцовая трубка, две гайки, пробки – словом, все, что Пашка успел нажить за свои двенадцать лет жизни.
Василий Николаевич ссыпал всю эту мелочь обратно в сумку и неодобрительно покачал головой.
– Ты, дядя, не сердись, – сказал Пашка, уже разгадав покладистость Василия Николаевича. – Ведь никто даже не подумает, что Пашка Копейкин на самолете улетел. Чудно получилось!
– Слезай-ка! Кто разрешил тебе лететь? – спросил я, стараясь придать своему голосу строгий тон.
– Вы же сами меня посадили! – ощетинился Пашка.
– Но я тебе не разрешал лететь. Ты что? Не хочешь учиться?
Пашка молчал.
– Известное дело – не желает! – рассердился вдруг Василий Николаевич. – Я вот сейчас спущу с тебя штаны да такую таблицу умножения разрисую, надолго запомнишь. Ишь чего вздумал – кататься! – Мищенко не выдержал и рассмеялся.
А Пашка не сдавался.
– Мне, дядя, только бы на оленей взглянуть. Я сбегаю за лес?
– Ты никуда не пойдешь и не скроешься. Через пять минут улетишь обратно.
Пашка обиделся, отвернулся от меня и стал рыться в своей сумке.
– Ладно, не останусь… А вы напишите бумажку, что я летал на самолете, без нее ребята не поверят. – сказал он, а в озорных глазах торжество: проделка удалась.
II. Встреча с проводниками. – На нартах в далекий путь. – Прошлое Улукиткана. – Засада на волков. – Купуринское ущелье. – В плену у наледи. – Вот и Джугдырский перевал
Едва мы поставили палатку, из тайги на косу выскочила белая собачонка. Увидев нас, она как бы в недоумении остановилась. К ней тотчас бросился Кучум, но у пня он вдруг задержался. Сделал пометку на нем и замер в нерешительности. Собачонка тоже подошла к тому же пню. Затем, ощетинившись, собаки стали обнюхивать друг друга, как бы пытаясь угадать по запаху, откуда и куда идут, что недавно ели или голодные, у зверя были или бродячие. Заглядывали друг другу в глаза, видимо определяя силу противника или характер. При таких встречах, несомненно, собаки что-то узнают или что-то определяют и, если это необходимо, затевают драку. Между Кучумом и пришедшей собакой, по-видимому, не оказалось спорных вопросов, и они мирно разошлись.
Следом за собачонкой появился и человек. Он молча прошел мимо нас к своей палатке, снял с плеча длинную бердану, стряхнул с дохи снег. Затем достал из-за пазухи лепешку, разломил ее на несколько кусков и все бросил прибежавшей в лагерь собаке.
– Она из стада Ироканского колхоза, видно, зверя гоняла, далеко ушла, бежит обратно, – сказал он и, откашлявшись, плавной походкой направился к нам.
– Здравствуйте… Я думал, напрасно мы тут живем, – так долго не приезжали.
Это был Улукиткан, наш проводник из эвенкийского колхоза.
Он стоял перед нами бесхитростный, маленький, полный покорности. Его темно-серые глаза, прятавшиеся глубоко за узкими разрезами век и, вероятно, видевшие многое за долгие годы жизни, теплились неподдельной добротою. Что-то подкупающее было в его манере держаться перед незнакомыми людьми и в том спокойствии, с каким он встретил нас.
Улукиткан был одет в старенькую, изрядно поношенную дошку, загрубевшую от ветра, снега и костров. На голове у него копной лежала шапка-ушанка, сшитая из кабарожьих лапок. Поверх дошки через плечо висела на тонком ремне кожаная сумочка с патронами и привязанным к ней старинным кресалом.
В глухих таежных местах еще встречаются старики, на которых лежит отпечаток перенесенных в дореволюционное время бедствий, тяжелого труда и нищеты. Они испытывали жестокую эксплуатацию, не раз были жертвой обмана, их чувства подвергались унижению. Они знают, что такое голод, умеют безропотно переносить невзгоды и в то же время полны бодрости, ясных мыслей. В своей памяти они хранят многое, что не записано в истории их края. В них живет необыкновенно чистая, доверчивая любовь к людям, животным и вообще к природе. Именно таким и предстал перед нами Улукиткан. С первой встречи мы почувствовали к нему уважение и привязанность.
Старость много потрудилась над стариком. Она сгорбила ему спину, затянула лицо сеткой морщин, пальцы на руках изувечила подагрой. Над его головой добросовестно поработал и медведь, исполосовав когтями затылок. Говорил Улукиткан медленно, старчески надтреснутым голосом и не всегда справляясь с русским языком. И все же время, да и житейские невзгоды были бессильны стереть с его лица ту привлекательность, которой он сразу подкупил нас.
Мы пригласили его выпить с нами чая. Войдя в палатку, старик снял дошку, сложил ее вдвое и, усевшись на нее возле печки, стал отогревать руки.
– Хорошо съездили? – обратился он ко мне.
– Хорошо, все уладилось, люди нашлись.
– Человек в тайге блудит, а след за ним ходит, – заметил Улукиткан.
– Вы одни? – спросил я его, пока Василий Николаевич разливал по чашкам чай.
– Товарищ есть, Николай Лиханов, он оленей пошел смотреть, скоро придет. Тоже старик, мы с ним постоянно вместе тайга ходим.
– Как старик?! – удивился я. – Мы же просили Колесова, вашего председателя, выделить вам в помощь молодого парня. Не нашлось, что ли?
– Колхоз люди много, однако, молодой теперь все ученый стал, по книге тайгу учит, а оленью узду не умеет сделать, след зверя теряет… Зато клуб дорога хорошо знает, – ответил сердито Улукиткан.
– Старикам ведь тяжело будет работать, – возразил я.
– Ничего, не беспокойся, я не болею, когда время придет – сразу пропаду. А Николай в тайге лучше молодого.
– Почему у тебя эвенкийское имя, а у Лиханова русское? – спросил я.
– Он родился позже меня больше чем на двадцать лет, ему давали русское имя.
За палаткой послышались шаги, кто-то постучал, сбивая снег ногами, кашлянул предупредительно, распахнув вход, ввалился внутрь.
– Людно стало у нас на косе… Здравствуйте!
– Проходите, садитесь, – предложил Василий Николаевич, освобождая гостю место.
Это был высокий, крепкий старик лет шестидесяти, с плоским скуластым, почти круглым лицом, одетый по-эвенкийски: в дошку, лосевые штаны и лапчатые унты. Тугая и дочерна смуглая кожа только на лбу была пересечена морщинами. Черные глаза, подвижные как ртуть, в одно мгновенье осмотрели всех нас. Толстые, вывернутые наружу губы, сверху были опушены мелкой порослью усов. Жиденькая бороденка из считанных волос в беспорядке торчала по краешку подбородка. Лицо простое, добродушное, на нем как в зеркале отражается покладистый характер старика. Это Николай Федорович Лиханов, наш второй проводник.
Он поздоровался со всеми за руку и тоже уселся возле печки.
– Куда кочевать будем? – спросил Лиханов.
– В верховье Маи, к Лебедеву.
– Не поздно, как думаешь? Наледь скоро должна пойти, оленям шибко трудно будет тащить груженые нарты по воде, а проехать туда можно только по реке Купури. Запоздали, что-то боязно трогаться, как бы не застрять где.
– Мы должны ехать, – твердо ответил я ему. – Если не пробьемся на нартах, бросим часть груза на лабазе и уйдем вьючно; если вообще на оленях уже не пройти, уйдем с котомками на лыжах. Понимаю, не время сейчас да еще по рекам путешествовать, но что делать… Нужно.
– Ничего, помаленьку доедем, – вмешался в разговор Улукиткан. – Олени свежие, люди мало-мало здоровые. Если наледей бояться, то от пурги помирать надо.
Мы засиделись до полуночи. Выяснилось, что русло реки Купури в марте обычно заливается наледями. Это время характеризуется большими снегопадами и частыми буранами. Но проводников больше всего беспокоит Джугдырский хребет: трудно будет с гружеными нартами подняться на него из-за глубокого снега.
Много рассказывал Улукиткан и про Становой хребет, который нам придется посетить весной, после обследования верховьев Маи. Оказывается, в восточной части этого хребта местные эвенки не бывают, и только иногда у подножья гор останавливаются ненадолго пастухи с кочующими стадами колхозных оленей. Скалы, густые стланики сделали горы недоступными для каравана. Охотники при необходимости переваливают хребет далеко западнее, пользуясь другими проходами. Сам же Улукиткан пересекал восточную часть хребта очень давно, примерно в восьмидесятых годах прошлого столетия, еще будучи мальчиком. Он даже не помнит, где именно шел путь.
– Человек мало живет, но постоянно меняется: то маленький, то большой, то старый, а скалы и горы долго живут и всегда одинаковые. Когда Становой придем, я буду кругом ходить, хорошо смотреть, примета искать, потом вспомню, где лежит проход, – говорил Улукиткан однотонно и так убедительно, что мы не могли не поверить ему.
Когда старики ушли, была глубокая ночь. На землю падали пушистые хлопья снега. Порывы жесткого ветра подхватывали их, кружили, сплетали в фантастические узоры и снова бросали на землю. В палатке Геннадий монотонно стучал ключом, заканчивая передачу радиограмм. Я лег, но долго не мог уснуть. Приятно слушать, как злится вьюга, как стонет тайга и воет ветер по старым дуплам. Что-то чарующее есть в этой музыке живой природы. Трудно представить горы, тайгу, море без бури, грозы, грохота обвалов, без плеска волн, шума ручейков, без птичьих песен, рева марала, без гусиного крика в небе. В постоянном сочетании этих звуков и раскрывается большая и широкая жизнь природы.
Василий Николаевич проснулся раньше всех и взялся за приготовление завтрака. По долине гулял буран. Мы поднялись, и первый вопрос: ехать или пережидать непогоду? В палатку просунулась голова Улукиткана.
– Худой погода, холодно.
– Что же будем делать? – спросил я.
– Николай ушел за оленями, собирайтесь, лучше по пурге ехать, чем по наледи, так говорили наши старики. – И он, не зайдя в палатку, исчез.
Мы быстро расправились с завтраком, упаковали постели, вещи и, как только пригнали оленей, сняли палатку. Пока укладывали и увязывали груз на нартах, старики поймали и запрягли оленей. Улукиткан вывел ездовую упряжку вперед, привязал к ней свою связку оленей и еще раз сосредоточенным взглядом окинул нарты.
С этого дня, по молчаливому сговору, мы признали его старшим.
Погода продолжала бесноваться. Гнулись стройные ели, цепляясь кронами за корявые сучья тополей. Свистел ветер, унося в пространство потоки снежной пыли. Ничего вокруг не видно.
Караван тронулся.
– Значит, пошли, – сказал Василий Николаевич, облегченно вздохнув, и, не торопясь, зашагал следом за нартами.
Мы пересекли неширокую полосу берегового леса, вышли на марь и взяли направление на северо-восток. Впереди на лыжах Улукиткан вел на поводу оленей. Его сгорбленная фигура часто пряталась за мутной завесой бурана. Обоз двигался медленно. Я ехал позади всех. К моим нартам привязаны собаки Бойка и Кучум. Они еще не привыкли к оленям, и мы вынуждены держать их на привязи.
Ни один вид оленей не приносит такую большую пользу человеку, как северный. Он дает прекрасное мясо, кожу для теплой одежды, постелей, выделки замши. Из оленьих камусов приготовляется легкая и ноская обувь, из сухожилий – крепкие нитки. Олени выполняют и большие транспортные работы. В условиях тундры и заболоченной тайги этот вид транспорта незаменим и еще долго будет играть значительную роль в жизни колхозов Севера.
В облике домашнего оленя нет ничего гордого, величественного, не то, что у его собрата – благородного оленя. У того голова небольшая, пропорциональная туловищу. Шея недлинная, ноги тонкие, стройные, и эта строгая гармония всех частей тела делает животное удивительно грациозным. Северный же олень приземистый. Его вытянутое туловище держится на коротких ногах, голова почти всегда опущена. Хотя рога у него и достигают иногда огромных размеров, но они отнюдь не украшают его фигуры, а наоборот, делают ее уродливой. Олень, несомненно, носит на себе отпечаток суровой тундры с ее низкорослой приземистой растительностью, и когда глядишь на него, то невольно перед глазами встают необозримые снежные равнины, покрытые блюдцами стылых озер и голыми буграми.
Северный олень отлично приспособлен к условиям скупой и холодной природы. Пищей ему служат едва заметные северные тайнобрачные растения: ягель, чихрица и другие лишайники, мхи – жители тундры, тайги и открытых горных вершин. Но в первой половине лета олень питается зеленью: листьями кустарников, березок, ерников. Своим тонким чутьем он улавливает запах ягеля даже под глубоким снежным покровом.
Разрывая снег копытами, олень достает корм. Если же под ногами нет ягеля, то ищет на деревьях другие лишайники, обычно свисающие с веток в виде длинных косм. Домашний олень весь год на подножном корму. Длинная шерсть с необычайно густым подшерстком служит надежной защитой от очень низкой температуры и холодных ветров. В способности же передвигаться по глубокому снегу северный олень не имеет себе равных. Взгляните на его копыта: их подошвенная площадь почти вдвое больше, чем у любого другого вида оленей. Причем во время бега копыта могут широко раздвигаться, увеличивая площадь опоры, и животное не проваливается глубоко даже в сухом сыпучем снегу.
Пожалуй, ни один вид парнокопытных животных не может поспорить с северным оленем и в выносливости. Олень прекрасно уживается на высокогорьях юга Сибири, в тайге и на Крайнем Севере, где граница его распространения доходит до Ледовитого океана. Трудно представить себе и более быстрое животное в упряжке. Закинув рога на спину и вытянув свою длинную голову, олень летит как ветер. Нарты едва касаются дороги, только снег брызжет во все стороны из-под копыт, густой белый пар, как легкое облачко, вылетает из ноздрей, окутывая морду оленя. И, кажется, нет ему устали.
Мы медленно подвигаемся вперед, пробиваясь сквозь непогоду. Проводники изредка перебрасываются короткими фразами, после чего обычно караван сворачивает вправо или влево и продолжает путь. Удивительно, как старики угадывали направление! Мы ехали без дороги, вокруг в белесой мгле ничего не видно, но это, пожалуй, вовсе не волновало проводников. Они все чаще покрикивали на оленей и не проявляли сколько-нибудь заметного беспокойства.
Только к вечеру метель стихла и сквозь поредевшее облако показались кусочки голубого неба. Ночевать спустились к реке. Это была первая наша остановка на данном пути, и мы с удовольствием принялись за устройство лагеря: утаптывали снег, выстилали пол хвоей, натягивали на жерди палатку. Через час уж дымилась печь, и, готовя ужин, возле нее суетился Василий Николаевич.
Вечерело. Медленно угасали последние розовые блики на макушках береговых елей. Из боковых ущелий мягко выползала ночь и, пробираясь бесшумными шагами, прикрывала долину тяжелой тенью. Где-то на мари пугливо прокричала куропатка. После бури крепко спал старый лес, не колыхался воздух, но вверху порывисто шумел ветер, будто полчище невиданных птиц проносилось над нами.
– Однако мороз будет, много звезд на небе, все играют, – сказал Улукиткан, пролезая в палатку.
За ним показался и Николай Федорович. Гости уселись в дальнем углу, и Василий Николаевич стал угощать их чаем.
«Вот он, свидетель далекой старины, – думал я, поглядывая на сидящего рядом Улукиткана. – Таких, как он, остается все меньше и меньше. Они уходят из жизни, унося с собою историю и веками накопленный опыт своего народа». Тем более росло желание расспросить старика о жизни эвенков, когда они вели кочевой образ жизни.
Улукиткана не пришлось много упрашивать. Вероятно, ему самому было интересно воскресить в памяти прошлое, и он охотно согласился поделиться с нами своими воспоминаниями.
В палатке было тепло. Чаепитие тянулось долго. Старики, видно, любили понежиться за чаем. Пили медленно, громко втягивая сквозь сжатые губы, и изредка перебрасывались между собой короткими фразами.
– Спасибо, напился. От крепкого чая, что от доброго слова, сердце мякнет, – сказал, наконец, Улукиткан. Он стряхнул в чашку хлебные крошки, туда же вылил из блюдца недопитый чай, все перемешал и выпил.
Свое повествование старик начал без увлечения, но постепенно разговорился.
– Раньше старики так думали: эксери[13] дал эвенкам оленей таскать груз, кормить их мясом, одевать в шкуры, а бабу дал родить детей, обшивать мужа, варить обед, пасти стадо. За нее никто не должен был работать, за бабу тогда платили большой выкуп. Муж только охота знал да ругал жену, что плохо ведет хозяйство, – не торопясь, рассказывал Улукиткан.
Когда бабе приходило время рожать, она делала себе в стороне от становища маленький чум, люди не должны были слышать, как ревет баба в маленьком чуме. Такой дурной обычай был. Трудно было тогда эвенку достать кусок материи. Мать вытирала ребенка сухой мелкой трухой от старого пня, обкладывала мхом, заворачивала в кабарожью шкурку и приносила в большой чум. Если на пупке долго не сохла кровь, прикладывали серу или присыпали золой из трубки. Крикливого ребенка купали в снегу, чтобы он лучше спал. В такое время родился и я. Это было после зимы, у белки уже появились щенки, и мать назвала меня Улукиткан[14]…
Ворон где труп найдет, там и живет. Мы тоже раньше так: где отец зверя убьет, там и ставили свой чум. Только не всегда ему удача была. Другой раз долго в котел не клали мяса, лепешки не было, масло, сахар совсем не знали.
Отец слышал, что у лючи[15] есть белый камень, когда положишь его в рот, он, что твой снег, тает, язык к губам липнет, как еловая сера, а слюна делается слаще березового сока! У купца он сам тогда видел холодный огонь и рассказывал, что его можно носить долго в кармане, а когда он станет горячим, от него зажигается трубка, береста, дрова – так о спичках тогда говорили. Один раз он возил меня далеко в соседнее становище, чтобы показать зеркальце. Чудно было: всего с ладонь, а вмещает больше чума. Смотришь в него, а видишь все, что сзади тебя. Хозяин шибко радовался, обманул купца – за два соболя выменял зеркальце! Так было, это правда…
Когда я уже умел сгонять ножом тонкую стружку с палки и сидеть на олене не привязанным к седлу, это было время ледохода[16], мы стали кочевать к Учурской часовне[17]. Хорошо аргишать[18] на ярмарку, когда в турсуках[19] много соболиных, беличьих шкурок. Радовались, все думали, какой покупка делать будем, – и то надо и другое. Не было припаса, ружья доброго, муки, котла. Все хотели купить. Пушнины хватит, два года собирали. Приехали на ярмарку, купцы-якуты добрые кажутся – ведь по короткому лаю собаку от лисы не отличишь сразу. Вином угощали, хорошо разговаривали, пушнину даром не брали, все меняли: за иголку – белку, за крест – колонка, за топор – соболя, за икону – доброго оленя. Им доход, эвенку диво, и оленям хорошо, возить в тайгу нечего!
Поп ходил по всем чумам, проверял, у кого нет креста, в прорубь таскал крестить. Эвенки ему выкуп носили: кто соболя, кто лису. От хороших подарков размяк поп, как снег от майского солнца. Не таскал в воду, крестил в чуме. Мне сказал: тебе имя Семен. Но мать говорила: какой ты Семен, ты Улукиткан!
Разошлась пушнина за вино, за зеркальца, за бисер. Ясак[20] уплатили, богу дали маленько – он тоже любил соболей – и в тайгу ушли, когда лиственница зеленеет[21]. Ушли легко. Только обидно было. Как так получилось: будто все купец считал правильно, белки даром не брал, а турсуки наши остались пустыми? Мать шибко ругала отца, почему ни муки, ни котла, ни куска материи не брал. Он говорил: ничего, бог лючи нынче обещает хороший промысел, опять приедем ярмарку, купим. Да только не так случилось. Если кремня нет, сколько ни бей кресалом по языку, огня не добудешь. Обманул бог, тайга сильнее его…
У старика оборвался голос низкой печальной нотой. Наступила тишина. Кто-то поправил свечу, Василий Николаевич подбросил в печку дров. Из-за ближнего леса луна осветила палатку.
Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собою дошку, свернутую комом, и заговорил медленно и еще более грустно. Он рассказал, что на другой год по тайге прошел страшный мор. Это было немного раньше восьмидесятых годов прошлого столетия. У чумов валялись трупы оленей, погибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошенными. Эвенки бежали с насиженных мест в далекие соседние районы. В пути падали олени, терялись люди, жирели собаки, воронье. Семья Улукиткана уходила за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан[22], богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить большие горы. Но где найти перевал? Везде проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула[23], половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня запасли дров для костра. С ним была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили отца, уже не дымился костер. Не догнала семью и собака. Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков прохода все же вышли на хребет.
– Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, – продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. – Когда мы вышли на хребет, в это время сохатый терял жир[24], там нашли много мангесун [25], хорошо кушали, только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня, – и он растопырил руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. – Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустился к Эникану – увидели след кабарги, сделали там каменный балаган и начали опять жить…
Старик заметно уставал. Голос его все чаще обрывался, а раздумье было более глубоким. Но, передохнув, Улукиткан снова начинал рассказывать о том, что горе, перенесенное эвенкийской семьей через Становой, еще долго продолжало жить с ней в каменном балагане. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. И все же тринадцатилетний Улукиткан не сдался. Началась длительная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, пасти[26] на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был еще слишком молод, чтобы противостоять нужде. Не выдержал и ушел с семьей в батраки к кулаку Сафронову, занимавшему тогда своим трехтысячным стадом оленей верховья Май с ее притоками: Чайдах, Кукур и Кунь-Манье.
– Стадо пасли на Большом Чайдахе, – продолжал старик после очередной паузы. – Однажды я нашел след, долго смотрел и думал: это какой люди тут ходи, раньше такой след не видел? Мать сказала: тут лючи был, его носит такой большой олочи[27], тяжелый, как зимняя котомка. Через день лючи пришел в наш чум с проводником. Он золото искал. «Ты что так смотришь на меня?» – спросил он. «Моя раньше лючи не видел». – «Понравился?» – «Нет, – говорю. – Твое лицо совсем другое, узкое, все равно что у лисы, нос острый, однако шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днем видишь. Твоя люди некрасивый».