Полная версия
Во дни Пушкина. Том 2
– Это наш знаменитый Остров Любви, – сказал майор. – Здесь совершаются жертвоприношения Киприде, при которых никто из посторонних не допускается…
– Et… madame la comtesse?![19]
– Madame la comtesse laisse faire[20]: она слишком занята гибелью Помпеи и светопредставлением. Раньше, когда меня в Отрадном еще не было, здесь существовало даже право primae noctis[21]. Но наверное утверждать этого не могу: я в то время искал Жар-птицы по улицам революционного Парижа…
– А, вот откуда у вас этот прекрасный выговор!
– Да, да, как же, был, видел, – усмехнулся майор. – Да если я не штурмовал Бастилии, – между прочим, штурмовал ее совсем не «народ», а всякая сволочь да несколько шалых русских сиятельств, находившихся в полном республиканском и революционном духе – то, во всяком случае, и я покупал в те горячие дни у camelots[22] знаменитый «фунт камней Бастилии»… И я проливал слезы умиления над этим героическим актом освобождения благородных жертв тирана Капета… Правда, потом мы потихоньку узнали, что никаких жертв Капета там не было, а была всякая рвань, садисты, педерасты, взломщики, но… Нет, я должен все же свои слова о лганье взять обратно!.. Иногда и лганье бывает грехом, и большим. Боже мой, думаю, что за те дни Париж наврал столько, сколько весь земной шар в спокойное время не наврет и в год. Что тут буря, которая переносит фрегат через крепость!.. Помню, зашел я в какой-то кабачок. Там, конечно, кипело собрание «восставшего народа». Впереди, в дыму, на столе какой-то лохматый с красным носом громил суспенсивное вето короля. Несколько голосов потребовали, чтобы он растолковал народу, что это за штука такая, суспенсивное вето. Оказалось, что это очень просто: «жена сварила тебе добрый суп, а король говорит “вето”, – ты ничего не получаешь!» Уж и взревели же санкюлоты!.. «Но этого мало, – продолжал красноносый – ибо, если в Париже нет хлеба и бедные парижане голодают, то это потому, что аристократы скупили все вето и – отправляют хлеб за границу…» Конечно, немедленная резолюция: на фонарь!.. И я был в толпе, которая окружила Тюльери. Если один гражданин, рыча, требовал во имя свободы, равенства и братства филе из королевы, то какая-нибудь салопница непременно хотела получить на завтрак кишки Марии Антуанетты. И все кричали, что мы-де вот заставим жирную свинью – то есть Людовика – дать «санкцию», но что такое санкция – не знал никто… Я видел, как одни негодяи казнили других для того только, чтобы в свою очередь войти на эшафот. Я видел, как все эти трепачи вопили: «Долой дипломатию, долой солдат, долой войну – Франция отказывается от всяких завоеваний!» И, поорав, шли к пирамидам и на Москву… А когда нарубили голов достаточно, начался период демократической гульбы и разврата, когда по улицам Парижа разгуливали полуголые стервы из герцогинь и стервы просто. Подкидышей подбирали тысячами. И над всеми этими гулящими и большею частью больными демократками самодержавно царил всесильный Видок и угощал их прелестями своих приятелей и знатных иностранцев… А в конце – «узурпатор» Наполеон… Да, да, и его я видел, маленького капрала. В молодости он был красив, интересен с его сумрачным, огневым взглядом. Наши дурачки du 14 выбрали себе вождем носастого и губастого Трубецкого. Какой же это вождь? У вождя должно быть чело, овеянное думой, орлиный нос, мечущие «молнии» глаза и эдакий крутой подбородок… Так вот и было сперва у Наполеона. А потом разъелся, отростил брюшко и всю музыку испортил. Может быть, и Ватерлоо потерял он только потому, что брюшко очень уж в глаза всем лезло. Да, да, насмотрелся я на человеческую комедию досыта… Может быть, поэтому-то так спокойно и несу я обязанности обер-церемониймейстера в Отрадном. Не все ли равно в какой роли выступать, раз пьеса дурацкая? Ну-с, а это вот цирк наш – здесь тоже для дорогих гостей представление уготовано…
Из-за красивой круглой куртины послышался вдруг хриплый лай и какое-то жуткое задыхание в себя. Майор сразу опечалился. Там, держась за ствол могучей липы, стоял и исступленно кашлял молодой человек с длинными волосами, прозрачным лицом и страшными глазами, в которых стоял бездонный ужас задыхающегося.
– Это наш домашний композитор, – тихонько шепнул майор. – Крепостной… Был долго в Италии, получил блестящее образование. Все рвался на волю, но «хорошие музыканты нам и самим нужны», не пустили, стал пить горькую и – вот, не угодно ли?..
Тот, сплюнув что-то вязкое, старался отдышаться и вытирал клетчатым платком потное лицо. В глазах его была беспредельная истома…
– Погодите, я его порадую, – шепнул майор и, подойдя к больному музыканту, весело сказал: – Ну, ну, не падайте духом… Посмотрите-ка, какого гостя я к вам привел… Узнаете? Это – Александр Сергеевич Пушкин, которого вы так любите…
В страшных глазах сразу засияло восхищение…
– Александр Сергеевич… – хриплым голосом проговорил он. – Вот не думал, что когда-либо на мою долю выпадет такое счастье!.. А я… а я… ваши вещи… на музыку все пробовал положить… Но не знаю: ваши стихи лучше музыки… Недоволен я… Но как я рад, как счастлив вас видеть… перед смертью…
– Оставьте! Перед какой смертью? – весело засмеялся Пушкин, у которого защемило сердце. – Идет весна, солнце, окрепнете… Надо больше парного молока пить… У меня была тетка, которая в молодости тоже страдала, как и вы, только в худшей степени: и с кровати не вставала. И представьте: на парном молоке встала и жива до сих пор!..
Он все это наврал. Но лицо больного вдруг оживилось.
– Да что вы?! – сказал он. – Вот не знал… Надо будет попробовать…
Неподалеку вдруг оглушительно треснула пушка.
– Ой, как я заговорился с вами! – воскликнул майор. – Пойдемте скорее, Александр Сергеевич… А Ивана Никитича мы потом навестим…
– Если не побрезгуете, буду счастлив, – потухшим голосом сказал больной. – Я ведь дворовый…
– Ну, в царстве искусства, по крайней мере, все равны, – крепко пожимая ему руку, сказал Пушкин.
– Равны все во всем… – тихо прошептал тот и потупился.
– То не в нашей власти, а это в нашей, – еще раз крепко пожал поэт холодную, потную руку. – До свидания. Непременно зайду к вам…
– Идемте, идемте… – торопил его майор.
Он вывел Пушкина к колоннам, а сам куда-то торопливо скрылся. Из дому уже текла пестрая, румяная, шумная толпа гостей. Многие были весьма навеселе. Болтая, все останавливались на лестнице, в колоннах, на солнечном дворе. Григоров петушком увивался около своей еще не спящей, но очень миленькой царевны. Он был, видимо, выше седьмого неба от блаженства…
– Вот, а вы не хотели заехать, – шепнул он Пушкину, проходя мимо. – Не знаешь, где найдешь и где потеряешь! Чистый моенаж, – восторженно воскликнул он и увязался за своей царевной.
– А что мы тут, собственно, ждем? – спросил Пушкин какого-то маленького, седенького старичка в строгих очках.
– Сейчас все мы отправимся в театр, – блеснул тот на Пушкина очками. – Ежели вы, милостивый государь, мало еще знакомы с нашим Отрадным, я готов быть вашим чичероне…
– Очень благодарен. А велика у вас труппа?
– Изрядная, милостивый государь мой… К прискорбию, этой зимой мы понесли в ней чувствительные утраты. Во-первых, заболел трагик наш, Семен-портной: страшная ломота это, знаете, в ногах, так что и ходить почти не может… Я полагаю так, что от прилива дурных соков… Потом тифус ударил в ряды наших лицедеев и двоих унес. А наконец, заболела оспой и краса нашего храма Мельпомены, Катенька. Но тут, слава Богу, я справился и результаты болезни были скорее благодетельны: оспа освободила роскошное, достойное богини тело ее от всех вредных и дурных соков и она, встав, как говорится, с одра, расцвела еще больше. Впрочем, вы сами будете иметь удовольствие лицезреть сию черноземную красу…
Вдруг огромные двери дворца широко распахнулись и началось что-то вроде высочайшего выхода. Впереди, боязливо удерживая равнение, шли парами красные арапы, за ними пестрая, кошмарная толпа карликов и карлиц, за ними после большого интервала с жезлом в руке величественно выступал майор, за ним под руку огромный граф с маленькой графинюшкой и Дунай, за вельможей шли гусары в блестящих мундирах, а за гусарами весь двор: разодетые мужчины и женщины с портретами графа в бриллиантах на груди. Если эти придворные чем-нибудь не угождали своему владыке, то эти портреты отнимались у них, а взамен их давались другие, на которых вместо графского лика был изображен в обнаженном виде графский – зад…
– Это наш двор-с, – сказал доктор. – Фрейлины-с и камергеры…
И с медлительной важностью шествие направилось в широко отверстыя двери храма Мельпомены, который весь рдел в сиянии бесчисленных восковых свечей. И как только граф с графиней переступили порог, так сразу взвился занавес – на нем было изображено озеро с лебедями и Фонтан Ювенты – и хор пейзан и пейзанок в каких-то фантастически-русских костюмах, делая условно-оперные жесты, грянул что-то вроде величания:
…Мы счастливы, –входя, услыхал над шумом толпы Пушкин, –
Славим барина-отца…– Вон, в середине, наша первая краса, о которой изволил говорить вам, Катенька… – тихонько сказал доктор Пушкину, указывая глазами на действительно красивую и стройную девушку в кокошнике. – Какова?
– Очень мила, – сказал Пушкин, лорнируя. – Очень, очень мила…
Графское семейство с особо почетными гостями сидело в большой ложе. На особом столике там лежала книга, в которую граф записывал всякие упущения по театру, а тут же на стене висели несколько плеток, которыми он собственноручно наказывал за кулисами артистов, ему не понравившихся. Иногда, впрочем, взыскивал он и за нарушение благопристойности: актер во время игры не смел ни в каком случае касаться актрисы и всегда должен был находиться от нее не менее как на аршин, а если она должна была падать в обморок, он мог только примерно поддерживать ее: граф был ревнив, как турок…
– А все крепостные-с, – хвалился доктор. – Посмотрите эти сарафанчики, туфельки, перчатки лайковые, повязочки – прелесть-с!.. А завтра увидите их всех за пряжей или ткацким станком – правда, в папильотках и перчатках, но все же-с… А летом, чтобы не загорать, соломенные шляпки все обязаны носить…
Среди треска одушевленных рукоплесканий хор закончил восхваления барина-отца и, низко поклонившись владыке и всему залу, исчез за кулисами, и сейчас же поднялся сзади второй занавес, – он изображал зеленый, идиллический вид с пастушками, пастушками и белыми барашками, – и началась карамзинская пьеска из той опять-таки крестьянской жизни, которой не знает крестьянство не только в России, но и нигде. Актеры играли очень похоже на актеров столичных, в том условно-театральном стиле, от которого ломит зубы у всякого человека со вкусом. Катенька, как актриса, ничем особенным не выделялась, но поводила очами, виляла бедрами и вообще всячески подчеркивала свои преимущества. Все было претенциозно, глупо и скучно до чрезвычайности.
– Ну что, как? – подсев к Пушкину, тихонько шепнул майор.
– Здорово!.. – усмехнулся тот. – Но какой у вас великолепный жезл! Покажите-ка…
– Это из Парижа, – сказал майор. – В те времена мода была такая там… Извольте вот тут посмотреть пометочку…
На маленькой серебряной пластинке было выгравировано droit de l’homme[23].
– Но позвольте: как это понимать надо? – посмотрел на майора Пушкин. – Почему droit без s? Или дубинка эта должна представлять символ единственно бесспорного права человека на орясину?
– А уж это толкуйте как вам угодно-с, – тихонько засмеялся великан. – Кстати: вон представитель Орловской губернии по части прав человека и гражданина… – продолжал он, указывая на сравнительно молодого человека, который все старался придать своему лицу презрительно-трагический вид, а пышные волосы свои носил en coup de vent[24]. – Известный либералист наш. Чрезвычайно озабочен освобождением крестьян, но на беду не знает, как это делается. Если просто отпустить их на волю, это разорительно. И потому он требует, чтобы правительство сделало бы как-нибудь так, чтобы мужики были свободны, а он чтобы не пострадал, но так как правительство его не слушает, то он очень бранит его. И курьезный случай с ним тут произошел. Созвал он своих верноподданных и предложил им: им – воля, а ему – земля… Мужики как один восстали: «Никогда нашего согласу на такое убивство не будет, потому мы – ваши, а земля – наша…» И он стал злиться на правительство еще больше…
А на сцене бурмистр с подвязанной бородой, очень похоже разводя руками, уже пел куплеты:
Будем жить, друзья, с женами;Как живали в старину:Худо быть нам их рабами,Воля портит лишь жену!..Дома им не посидится,Все бы, все бы по гостям!Это, право, не годится –Приберемте их к рукам!..Публика смеялась и хлопала…
Скоро спектакль кончился и все окружили амфитриона, благодаря его за высокохудожественное наслаждение. В отдельных кучках любители-театралы горячо спорили об актерах.
– Васька комиком будет хорош, – авторитетно говорил какой-то пузастый с морковным лицом и сиплым голосом. – А Никитке трагиком быть надо… Только всей ихней молодежи обязательно поучиться выражениям надо – по запятым, точкам, двоеточиям, вопросительным и восклицательным знакам… А в стихах, – надо внушить им построже, – чтобы кадансу держались, подобно инструментальному тахту, без чего в речи ясности и сладости не будет, ни восхищения…
– У него хор плох, – вмешался другой, с козлиной бородкой. – Куда же ему до графского-то?.. А в особенности запевало все дело портит своим велиим голосом с кабацкого… Бас, лакей Потап, хорош, тенор, псарь Гаврюшка, хорош, альтист, форейтор Андрюшка, тоже ничего, но запевало портит все…
Либералист, желавший освободить крестьян без убытка для себя, трагически-презрительно усмехнулся и поправил свои волосы, чтобы художественный беспорядок их был еще выразительнее…
– Театралы, – шепнул майор сзади. – Я как-то тут в Петербурге был и зашел в театр. Играла какая-то частная труппа и довольно недурно. Публика хлопала, вызывала. И вдруг в креслах подымается какой-то черноземный мужчина и кричит всем: «А ведь это все мои дворовые ребята!»… Не выдержало ретивое!..
И понемногу зрители выходили из театра. У выхода Пушкин опять столкнулся с блаженствующим Григоровым.
– Нет, каково? – все повторял тот. – Вот это так живут!.. А?
И он, улыбнувшись, снова заторопился за своей красавицей…
В огромном зале уже снова гремела музыка, – она всегда гремела, как будто весь смысл музыки в том и был, чтобы произвести как можно больше шума, – и снова роскошный, оглушительный пир ждал дорогих гостей. Через какие-нибудь полчаса снова начались клики, туши, битье посуды. А потом над озером заполыхали увеселительные огни и вся вода, и небо, и берега превратились в одно сплошное море огня… Совсем очумевший от всего этого грохота, Пушкин за полночь очутился в отведенной ему спальне, которая в пышном убранстве своем походила скорее на спальню какой-то актрисы. И розовый фонарик с какими-то жеманными фигурками придавал всему еще большую женскую прелесть… Не успел он, умывшись, улечься в чудесную, свежую кровать, как дверь его тихонько отворилась и в комнату в прозрачной рубашке с пленительной улыбкой вошла какая-то фея…
Это угощение полагалось всем холостым, а по желанно и женатым гостям: крестьянские девки под опытным руководством обучались у графа этим выступлениям на ролях ночных фей…
IX. День второй
Проснувшись поздно утром, Пушкин и сам не поднимал уже вопроса об отъезде: дикий размах степного владыки захватывал его. А Григоров совсем сомлел.
– Нет, как живут-то, а? – все повторял он. – Чудеса на яву! Вот это я понимаю…
– Да погодите, и вы скоро зашумите, – пошутил Пушкин. – Ведь и вы теперь богач невозможный…
– Ну, что там, – пренебрежительно махнул, видимо, все же польщенный Григоров рукой. – Каких-нибудь три-четыре тысячи душ… Тут не распрыгаешься…
Пушкин неудержимо расхохотался: только полгода назад у парня не было, может быть, и трех душ!..
Утром граф не показывался. По словам майора, он каждое утро проводил в том, чтобы стонать и отхаркиваться, и призывать врача, и посылать его ко всем чертям, и снова мучительно захлебываться мокротой. Это кончалось у него обыкновенно около полудня… А в полдень снова начался дикий кутеж, крики, хохот, битье посуды и неперестающий, оглушительный рев и грохот оркестра. И когда все дошли до точки, поехали кататься по озеру на лодках. Белые лодки, все одна в одну, были устланы драгоценными коврами, а песенники были одеты какими-то удалыми добрыми молодцами – в пунцовых рубахах, черных бархатных безрукавках и, конечно, русые кудри кольцом… Пели они очень похоже и как раз то, что удалым добрым молодцам петь полагается, и с ужимками, и вывертами, и виляньем, и подмигиваньем, и с обязательным томным замираньем высоких теноров, и шмелиным гудением басов, – все так, как нужно… Гости были чрезвычайно довольны и тоже и подмигивали, и подтягивали, и гудели шмелями, и взмахивали руками… Григоров радовался, что и у него в Нижегородской можно будет, пожалуй, всю эту музыку наладить: озеро там тоже, сказывают, глазом не окинешь. Он старался поближе подсесть к тающей красотке, от которой он не отходил ни на шаг.
И виляли тенора, и колокольно гудели басы, и враз, красиво, вздымались и опускались весла, – гребцы были на удивленье, – и лодки кружили по озеру и так и эдак… А с берегов зеленых слышались хоровые песни, – то по приказанию графа бабы и девки, разодевшись в самые чудесные сарафаны, водили на видных, красивых пригорках хороводы…
– А что, эти ночные феи обычное явление у вас? – тихонько спросил Пушкин у майора. – Изобретение, достойное всякого подражания…
– Да, востренькая выдумка, – усмехнулся тот. – Когда я покупал «фунт камней Бастилии», тогда я, конечно, мог декламировать, и очень пышно, на тему о разврате феодалов без конца, но теперь… теперь, увы, я наверное знаю, что девкам это препровождение времени с хорошими господами нравится куда больше, чем спанье с поросятами в клопах и блохах. А тут и вымоется вся душистым мылом, и рубашка на ней – зефир, и постеля мягкая, а хороший господин, глядишь, и подарит что… Известно, оно грешно бы, но ведь они не по своей воле: грех их весь целиком на его сиятельство останется, а все удовольствие – им… Вы извольте посмотреть на здешних раззолоченных хамов. Эти сукины дети на мужика и смотреть не хотят: мы аристократы, ибо мы холопы самого его сиятельства графа Ставрогина!.. Точь в точь опять как в Зимнем, где камер-юнкеры, камергеры, всякие штальмейстеры и егермейстеры по облакам ходят…
И, когда озерным ветерком гостей пообдуло и они пришли более или менее в себя, и наслушались досыта песен всяких и разудалого треньканья надиво подобранных балалаек, лодки по команде его сиятельства в стройном порядке стали одна за другой подходить к расцвеченной пестрыми флажками белой пристани. Хозяин радушно приглашал всех откушать чаю на террасе: было тихо и тепло, а воздух весенний от молодой листвы был упоительно душист…
И пестрыми кучками, болтая и смеясь, гости направились к террасе дворца, где уже стояли около накрытых столов вымуштрованные лакеи. В обычное время чаепитие у графа происходило по строгому церемониалу: граф усаживался в кресла и к нему от чайного стола отправлялась целая экспедиция – сперва сановитый, пузатый, в пудре и чулках лакей нес на серебряном подносе старинного саксонского фарфора чашку, за ним другой, тоже хоть на выставку, нес огромный чайник с кипятком, третий выступал с сахарницей, четвертый со сливками, пятый с графином рому, а там еще и еще, с лимоном, вареньем, морсом, кренделями и проч. Но необычайное стечение именинных гостей опрокинуло этот церемониал, и лакеи разносили чай на серебряных подносах всем гостям, по чинам, и, вежливо склоняясь, уговаривали их взять то того, то другого, по-старинному…
Пушкин, выпив чашку чаю, вышел отдохнуть в парк и за углом дворца наткнулся на доктора, который озабоченно спешил куда-то.
– Куда вы это так бежите, доктор? – пошутил он. – Или кого надо спешно на тот свет отправить?
– Боюсь, что дело и без моей помощи обойдется, – недовольно ответил доктор, не любивший таких шуток. – Что-то наш музыкант совсем расклеился…
– Да что вы? А можно мне с вами?..
– Сделайте одолжение-с…
Идти было недалеко: больной жил в огромной людской, в небольшой угловой, но чисто прибранной комнатке. В окно сквозь старые деревья виднелось светлое озеро и прекрасные вечерние облака над ним. На стенах висели виды Италии. Больной лежал на постели. Он встретил доктора равнодушным, каким-то далеким взглядом, но, когда за доктором он заметил Пушкина, его строгие и трогательные глаза прояснились и по сухим, запекшимся губам скользнула и сразу умерла слабая улыбка… У окна тихо плакала старушка-мать в платочке. А на постели лежала исписанная каракулями нотная бумага, вверху которой стояла надпись: Ave Maria. Карандаш в страшно исхудалой руке говорил, что музыкант только сейчас записывал свои последние вдохновения…
– Ну, как дела? – грубовато-развязно спросил доктор. – Опять захандри…
Он точно съедал окончания слов, чтобы не говорить ни ты, ни вы.
– Умирать надо, доктор, но это ведь уже не ново… – скучливо повел больной своей сухой, точно обтянутой головой и закашлялся глухо. – И не стоило вам уходить с праздника ради меня: я и без вас управлюсь… Но вот вам, Александр Сергеевич, я рад… Это спасибо… Это вот мне… праздник… Да, не чаял, не гадал я, что увижу когда-нибудь Пушкина… – повторил он.
Пушкин тихо пожал сверху его горячую руку…
– Матушка, дай там… ноты мои… которые начисто переписаны, – глухо сказал больной. – Всю стопку дай… Да, эти… Тут многое есть из вашего, Александр Сергеевич, на музыку положено… я хочу отобрать вам что-нибудь на память… Вот «Три ключа» – ах, как это хорошо!.. – тихонько воскликнул он и, читая ноты, хрипло, ловя торжественную мелодию, заговорил:
В степи мирской, печальной и безбрежной,Таинственно пробились три ключа:Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,Кипит, бежит, сверкая и журча;Кастальский ключ волною вдохновеньяВ степи мирской изгнанников поит;Последний ключ – холодный ключ забвенья:Он слаще всех жар сердца утолит…На глазах его зажглись крупные слезы…
– Передохнем, помолчим, – остановил его доктор, все старательно избегая и вы, и ты. – Нам вредны волнения. А микстуру мою принимали сегодня?
– Да будет вам, доктор! – тоскливо прошептал тот. – А вот это, Александр Сергеевич, ваша «Песня песней»: «В крови горит огонь желанья» – у, какая буря, какой огонь!.. Вот «Сижу за решеткой в темнице сырой…» И вот… умираю!.. – вдруг прервал он себя. – Тяжело это, Александр Сергеевич… Хотелось бы еще разок Италию повидать… И, конечно, смешно, но хотелось бы вольным помереть. Я все себя спрашиваю, как вольный человек себя чувствует. Я думаю: блаженство невероятное!.. Но… впрочем: как это там было на памятнике Медичи-то? – точно в забытьи, издали, проговорил он и медленно, с чувством продолжал:
«Grato m’è ‘I sonno e piu l’esser di sassoMentre che ‘l danno e la vergogna dura:Non veder, non sentir, m’è gran venlura:Però non mi destar; deh! Parla basso!»[25]– Да… – глубоко вздохнул он. – Не буди меня… Говори тихо…
Он в полном изнеможении закрыл свои страшные и трогательные глаза. В груди его что-то тяжко клокотало и свистело. Доктор сделал Пушкину знак, и оба на цыпочках вышли… И едва только закрыли они за собой дверь, как резкий звук медных труб возвестил всем начало какой-то новой черноземной штуки.
– В цирк пожалуйте-с… – сказал доктор. – Сейчас начнется турнир рыцарей…
Пушкин уже перестал удивляться.
По обыкновению, при входе граф и его гости были встречены гремящим тушем. И как только все расселись по своим местам, снова звонкие трубы возвестили начало представления, тяжелая красная завеса раздвинулась и под гром оркестра на золотую арену в блестящих латах, в страусовых перьях выехали на прекрасных конях несколько рыцарей. Объехав полный круг по арене, они выстроились в ряд перед графом и, приветствуя повелителя, склонили перед ним свои длинные, тяжелые копья. Граф милостиво кивнул им и – не удержался:
– Смотри, Васька! – сказал он строго одному из рыцарей. – Чтобы ни сучка, ни задоринки… А то знаешь?..
– Постараемся, ваше сиятельство…
– Ну, начинайте!..
И сразу на арене бешено и красиво закрутился бой двух сияющих доспехами всадников. При второй же схватке одно из копий с треском перелетело пополам, но потерявший его рыцарь, бросив обломок, схватил копье противника и началась борьба. Даже лошади и те разгорелись: с ржаньем взвивались они на задние ноги свечкой, старались зубами ухватить одна другую – они тоже были закованы – или ударить копытами… И не успел рыцарь с копьем слететь на землю, как сразу же огневым вихрем завертелась в треске ударов другая пара… Среди зрителей то и дело слышались возгласы одобрения. Дамы, конечно, пугались, но их успокаивали.
– Настоящий моенаж! – восторженно шептал Григоров и все старался поближе подсесть к своей пышной красавице. – Нет, как живут-то, а?!