Полная версия
Опасная тишина
– Этого я не знаю.
– Из белых, из белых, – убежденно произнес Мягков. – Только беляки до самой гробовой доски будут колебаться – с нами быть или не с нами.
На потном лице Авдюкова возникла растерянная улыбка, он не знал, как вести себя с пограничным командиром, то ли поддержать его, то ли, наоборот, сказать, что это не так, то ли вообще сообщить об этой встрече товарищу Ряповскому?
– Когда вы должны произвести аресты?
– Сегодня ночью, в двенадцать часов.
На пустынной прожаренной улице никого не было, ни единого человека, только воздух подрагивал, шевелился, словно бы кто-то через него прошел, раздвинул пространство, но это было не так, это парила земля, напоминавшая сейчас собой огромную раскаленную сковороду. Вьющиеся струи уходили от нее вверх.
И хотя никого на улице не было, на виду все равно стоять было нельзя, – их вместе с Авдюковым видеть не должны.
– Пошли-ка к бабке Акулине, в прохладу, – предложил он бойцу.
Тот стер рукавом пот со лба, помедлил малость и согласно наклонил голову. Спросил озабоченным тоном:
– А с женкой моей, с Ксенькой, действительно все в порядке? Не рожает она?
– Действительно все в порядке, – подтвердил Мягков, – пока не рожает. Да через десять минут ты уже будешь у нее, сам во всем убедишься.
Клиентов у бабки Акулины не было, – слишком жарко для таких походов, на улице можно свариться – в доме было пусто, поэтому старушка выделила Мягкову для беседы угловую комнату, очень тихую, в ней даже криков птиц не было слышно. Мягков уселся на табуретку, ткнул пальцем в табурет, стоящий рядом и приказал:
– Теперь расскажи обо всем подробнее.
Оказывается, сутки назад из Петровки, из штаба, приезжал командир полка – образцовый царский офицер по фамилии Попогребский, в старой армии он носил погоны полковника, на сторону красных перешел в самом начале Гражданской войны, причем перешел, не колеблясь ни минуты. Он собрал командиров взводов и объявил, что в городе орудует скрытая контра, и ее надобно выкорчевать.
Все понятно. Контрики руками красных бойцов решили уничтожить красных командиров, а заодно прихлопнуть и советскую власть. Лихие ребята, очень лихие. И хитрые. Мягков так же, как и Авдюков, отер рукавом гимнастерки мокрый лоб. Спросил:
– Кто еще кроме командира полка и Ряповского был на этом совещании?
– Из Петровки, из штаба, приехали человек семь. Знаю я, к сожалению, не всех.
– Но узнать, ежели повстречаешь на улице, сумеешь?
– Конечно, сумею. Это просто.
– Спасибо. Как зовут тебя, боец?
– Николай.
– Еще раз спасибо тебе, Коля. Ну, давай, иди к жене. С ней все в порядке, не тревожься, – тут Мягков отвел глаза в сторону, ему неожиданно стало неудобно перед бойцом: а вдруг жена его сейчас действительно рожает? Это ведь дело такое – в любую минуту может прижать…
Но боец не уходил.
– И вот еще что, – сказал он, помотал ладонью в воздухе…
– Что?
– Командир полка объявил, что он имеет на руках приказ главкома не только арестовать контрреволюционные элементы, но и сегодняшней же ночью ликвидировать их.
– Приказ он показывал? Саму бумагу?
– Нет.
– Значит, такой бумаги не существует вообще… Ладно, Коля, заговорились мы с тобой. Иди, проведай жену. Не то ведь Ряповский может хватиться – одного штыка у него не достает, арестовать нас не сумеет…
Мягков шел по улице, не замечая, что солнце врезается острыми спицами в спину, в выгоревшую ткань гимнастерки, пахнущей мылом, – недавно он ее стирал, чистая была… Надо было обдумать свои действия, согласовать их с Ломакиным – тот ведь, как всякий начальник, может с чем-нибудь не согласиться, и тогда у коменданта образуется головная боль. А нужна она ему, как черепахе коровий хвост. Иль как вороне дырявые зубы.
Хотя понятно было одно – действовать надо незамедлительно, времени у него – не более двенадцати часов.
– Товарищ командир! – услышал он за спиной девчоночий голос. Остановился – показалось, что ноги дальше идти уже не могут.
Даша! Даша Самойленко! Светится вся, словно насквозь пропитана солнцем, глаза лучатся. Мягков ощутил, что сердце у него сжалось испуганно. Он даже на войне, в пиковых ситуациях не пугался так, сердце вело себя по-иному, а тут вон – даже дышать нечем. В горле пробка сидит.
Даша, кажется, поняла, что творится у пограничного командира внутри, рассмеялась довольно. Голос у нее был звонким.
– Есть какие-нибудь новости, товарищ командир? – она сделала рукой изящное движение – словно бы расколдовала заколдованного Мягкова.
– Пока нет, но будут… Собираем потихоньку.
– А мы на базаре нашли одного подвыпившего… из тех говорунов. После этого товарищ Михайлов велел мне идти домой, а сам уехал в станицу.
Михайлов – это был чекист в соломенной шляпе и широкой, расшитой народными узорами рубахе.
Тут у Мягкова в горле снова застрял воздух, ни туда ни сюда – не продохнуть… Он с трудом прокашлялся. Даша засмеялась опять. «Ну что же происходит в мире, Господи?» – жалобно подумал Мягков, вновь поднес к губам кулак – кашель не отпускал его.
Глаза у Даши были синие, они не просто лучились, а искрились, такой свет бывает у дорогих камней – лишь камни способны излучать яркую рассыпающуюся синеву.
– Молодцы, – наконец пробормотал Михайлов, почувствовав, что вновь может говорить. – Мы тоже копаем потихоньку.
– Комсомол нашего города с вами, товарищ командир! – звонко воскликнула Даша.
– Поддержку вашу мы ощущаем, спасибо, – произнес Мягков и огорчился: фраза эта громкая показалась ему никакой, даже пустой, вот ведь как… Ну куда же подевались все красивые слова, которые он знал? – Очень хорошо ощущаем, – покрутив головой, прокашлял он в кулак. – Но пока ничего конкретного добавить не могу, – проговорил он, удивляясь своему глухому, какому-то тупому голосу. Словно бы и не он это говорил, а кто-то другой.
Похоже, Даша уловила что-то такое, чего он сам в себе не мог уловить, какие-то нотки, что явно ее огорчили, иначе почему угасло радостно светящееся Дашино лицо – не понять… Через несколько мгновений лицо зажглось вновь. Мягков вздохнул, опустил голову и неожиданно увидел свежий голубой цветок, проклюнувшийся сквозь пожухлую, спаленную солнцем траву, цветок словно бы только что познакомился с небом, с пространством жаркого дня, с жидким облачком, застывшим в выси, удивился увиденному несказанно и теперь крутил головой, крутил…
Впрочем, Мягков засек только это – как цветок крутит своей нежной маленькой головой, – ну, будто живой.
Он нагнулся, сорвал цветок и протянул его Даше.
– Это вам от русских пограничников, – сделал поклон, будто денди лондонский, сам не ожидал от себя такого пассажа, ощутил, что у него загорелись, заполыхали жаром, словно у девчонки, щеки.
– Спасибо, – неверяще, голосом, снизившимся до шепота, проговорила Даша и тоже, как и Мягков, сделала поклон.
Комендант глянул на нее и произнес быстро, комкая слова:
– Даша, можно будет как-нибудь вечером проводить вас домой?
Девушка поднесла к лицу цветок, втянула в себя слабый дразнящий запах распустившихся лепестков. Потом подняла взгляд и ответила тихо и очень серьезно:
– Можно!
Что-то имелось в голосе Даши такое, что сняло с Мягкова некую неловкость, в которой он пребывал – счистило, словно паутину, – нельзя быть таким неловким, неповоротливым, неуклюжим, надо быть самим собою… Все это Мягков понимал очень хорошо, но поделать с собою ничего не мог.
– Берегите себя, Даша, – проговорил он негромко на прощание, – ночью в городе может быть стрельба.
– Все так серьезно?
– Серьезно, – комендант подтверждающе кивнул. – В общем, всякое может быть.
Даша вздохнула.
– И вы себя берегите, товарищ командир.
– Мне-то что, для меня это дело обычное, а вот вы… – Мягков замолчал и тоже вздохнул.
Ясно было одно – командира полка и ряд других краскомов, решивших взбунтоваться, таких, как Ряповский, надо было срочно арестовать, допросить их – может быть, всплывет что-нибудь новое. Без командира взбунтовавшийся полк вряд ли сумеет арестовать кого-либо в городе – просто управлять арестами будет некому.
В станицу Петровскую на грузовом автомобиле срочно выехала группа пограничников. Вторая группа – чекистская, – отправилась туда же на полулегковом «рено». Следом – конная группа. Только мелкая рыжая пыль длинным кудрявым хвостом потянулась вслед. Шли кони ходко, быстро догнали чекистский, а потом и пограничный автомобили, но уходить вперед не стали, Мягков запретил – надо было держаться вместе.
С опозданием на пять минут городок покинул еще один автомобиль, внезапно забарахливший, – машина была старая, в конце Гражданской войны попала под длинную очередь станкового пулемета, «максима», пули посекли мотор, и, хотя машину вылечили, даже покрасили заново, движок ее постоянно капризничал, мог внезапно заглохнуть в самый нужный момент.
Закапризничал мотор и сейчас…
Над землей летали незнакомые крупные птицы, похожие на коршунов, чертили в воздухе дуги, присматривались к тому, что происходит внизу, на земле. Наверное, ощущали птицы запах крови, чувствовали поживу, не иначе. Мягкову сделалось тревожно.
Он сидел в кабине грузовика, для удобства передвинув кобуру нагана вперед, на живот. И удобно, и оружие под рукой, не то ведь, кто знает, – может быть, придется стрелять.
Шофер – седой, горбоносый, в кожаной фуражке, похожий на мудрого турка, из терских казаков, похоже, молчаливо крутил тонкий широкий круг руля, да внимательно посматривал на дорогу – слишком много было ям, машину могло встряхнуть так, что бойцы запросто повылетали бы из кузова, как грибы из лукошка.
Ломакин тоже собирался выехать на операцию, но в последний момент возникли кое-какие мешающие обстоятельства – отряду передавали отремонтированный в Новороссийске сторожевой катер, вооруженный небольшой английской пушчонкой и двумя пулеметами, и начальник отряда решил принимать этот катер лично.
Что ж, катер – штука благая, и командованию виднее, что надо делать и чего не надо.
Из-под передних колес грузовика со свистом вымахивали струи пыли, уносились назад, под копыта идущих следом лошадей. Можно было себе представить, как матерились всадники. Мягкову сделалось жаль их. С другой стороны, жалость – качество, которое совершенно несовместимо с профессией солдата.
Птиц, совершавших плавное барражирование над землей, сделалось больше. Что же вы чувствуете, птицы, а? Ясно, что они чувствуют… Мягков тронул рукой кобуру нагана – неплохо бы подстрелить одну из птиц, чтобы не мозолили взгляд, но попасть в парящего кондора (красиво как звучит – кондор, Мягков где-то услышал это слово, оно ему понравилось) – штука невыполнимая, вероятность очень маленькая, один шанс из тысячи, а может, и нет…
Да и патроны, они – на вес золота. Мягков окинул взглядом небо, землю тоже не оставил без присмотра, прошелся по полю, цепляясь глазами за всякий запыленный куст, за канавы и лощины среди пышно распустившихся под солнцем куртин, и неожиданно весело рассмеялся.
Шофер недоуменно покосился на него: что же это происходит с командиром, а? Ответа не получил и вновь угрюмо приник к рулю.
А Мягков думал о Даше. Ну, должно же в конце концов ему повезти, не может снаряд трижды падать в одну и ту же воронку, он даже два раза не должен падать, но судьба у Мягкова оказалась невезучая, не судьба, а наказание – взрывы громыхнули дважды. В результате у Мягкова не стало ни Насти, ни Тони.
Хоть и решил он подвести черту под всеми потерями и несчастьями и на женский пол больше не обращать внимания, природа оказалась сильнее клятвы, данной самому себе, сильнее всех зароков и запретов. Похоже, он неравнодушен к Даше. Хотя возраст у него уже не мальчишеский – двадцать четыре года. Это – половина сознательной жизни, половина того, что отведено ему природой.
С другой стороны, за двадцать четыре года он ничего толкового еще не сделал. Правда, есть орден на груди… Это хорошо, орден заработан честно, у большей части его сослуживцев орденов нет. Значит, можно загнуть один палец. Что еще? Должность коменданта пограничного участка? Этого мало в его возрасте. Другие в двадцать четыре года фронтами командовали, города брали…
Нет, биографии у товарища Мягкова пока еще нету, это надо признать совершенно самокритично. Биографию надо делать. А пока он «ни рыба ни мясо» Эта пословица – английская, а не русская, хотя у англичан она имеет продолжение и звучит так: «Ни рыба, ни мясо, ни копченая селедка». Очень внушительная пословица. Умеют англичане из ничего, из воздуха сделать что-нибудь внушительное.
Он вновь растянул рот в улыбке. Водитель, неприступный, как ледяной торос на холодном Севере, еще раз покосился на него, качнул головой недоуменно и опять ничего не сказал – такой был человек.
А Мягков продолжал думать о Даше.
Петровка, – точнее, станица Петровская, – была не меньше города, в ней имелись такие же улицы, ровно расчерченные, раньше носившие царские названия, а сейчас переименованные в Красноармейскую, Перекопную, Лиманную, в улицу Красных Командиров и так далее, стояли такие же справные дома, окруженные цветущими садами, подступающими к самым окнам.
Полк, в который они направлялись, занимал длинную старую казарму, давно не ремонтированную, и несколько одноэтажных, с железными крышами, построек, где жили командиры и располагался штаб. Владения полка были обнесены забором. Раньше здесь располагались казаки, сейчас – обычные пехотинцы в обмотках, поскольку казаки новую власть не поддержали. А раз не поддержали, то казаков сковырнули на обочину истории, как класс. Мягков расставил пограничников вдоль забора, а сам вместе с Никодимовым из чека, – заместителем Михайлова, – прошел на территорию полка, к дежурному.
Часовой, стоявший в проходной, заупрямился, не захотел пропустить гостей, но Никодимов сунул ему под нос красное, обтянутое простенькой материей удостоверение и так рявкнул, что часовой мигом поджал хвост и стал походить на подбитого вороненка. Сам был готов насадиться на штык винтовки, лишь бы на него не рявкали.
Дежурный по полку – тонколицый горбоносый человек с осиной талией, перетянутый ремнем и двойной кавалерийской портупеей, перекинутой через оба плеча, был сама вежливость, при виде гостей встал.
– А где командир полка? – резким голосом спросил Никодимов.
– В части его нет – выехал утром.
– Когда обещал быть?
– Ближе к вечеру.
– Командиров собрать можно?
– Всех?
– Всех, кто находится в расположении части. Срочно!
– Извините, а к чему такая срочность, товарищ…
– Никодимов.
– Товарищ Никодимов?
– Такое распоряжение поступило из Москвы.
– Понятно, – дежурный достал из стола потрепанную амбарную книгу с командирским списком, подтянул к себе громоздкую, как ящик граммофона коробку с торчащей из бока заводной ручкой. Это был полевой телефонный аппарат.
Сделав несколько оборотов ручкой, дежурный выкрикнул в трубку:
– Первая рота! Первая рота, чего вы там шипите, как пескари на песке? – Пожаловался: – Очень плохая слышимость, товарищ Никодимов… Первая рота!
Наконец первая рота отозвалась, дежурный передал им распоряжение Никодимова и начал накручивать вторую роту.
В это время дверь распахнулась, и на пороге дежурной комнаты появились пограничники с карабинами.
– Вторая рота, вторая ро-о-о… – увидев пограничников, дежурный неожиданно побледнел. Человеком он был сообразительным, понял все мигом и потянулся к рубильнику тревожного ревуна, способного поднять на ноги не только весь полк – всю станицу.
Никодимов отбил руку дежурного в сторону. Рявкнул сурово:
– Не сметь!
Лицо у дежурного сделалось еще более бледным, почти белым, руки задрожали мелко, сделались потными. Никодимов выдавил дежурного из-за стола, уселся на его место сам.
– Вторая рота, говоришь, – произнес он громко, выдвинул ящик стола. Дежурный доставал оттуда амбарную книгу, значит, там могло быть еще что-нибудь интересное. Впрочем, Мягков в ящике ничего особого не заметил, а Никодимов, видать, заметил, выдвинул побольше.
Хороший глаз был у Никодимова – в глубине ящика лежал револьвер. Барабан был целиком набит патронами, когда Никодимов откинул ствол, латунные капсюли призывно заблестели в тусклом свете помещения. М-да-а, дежурный словно бы приготовился в кого-то стрелять: револьвер стоял на боевом взводе.
– Так-так, – проговорил Никодимов спокойно, побарабанил пальцами по столу, – так-так. У дежурного должен быть помощник… Подать сюда помощника!
Помощник находился здесь же, в соседней комнатушке, его подвели к Никодимову.
Без особого страха, – видать, не чувствовал за собой никаких грехов, – он козырнул, доложился четко, – как, собственно, и положено по уставу:
– Помощник дежурного по штабу полка Белоусов!
Лицо у парня было загорелым, улыбчивым, широко поставленные светлые глаза дружелюбно изучали Никодимова.
– Вот что, товарищ Белоусов, давай-ка, дорогой мой, садись за телефонный аппарат и вызывай сюда всех командиров, которые на этот момент находятся в полку. Исключений ни для кого не делать, ни для единого человека. Понятно?
– Так точно!
Когда командиры собрались, Никодимов проверил их по списку, – поименно, несмотря на недовольные возгласы, – не хватало нескольких человек, вполне возможно, что они находятся здесь же, в станице, – взял в руки револьвер, лежавший на столе, и приказал:
– Арестовать!
Сопротивляться было бесполезно, в помещении дежурного находились пограничники с карабинами, – командиров, имевших при себе пистолеты, разоружили и заперли в канцелярии. У окон и дверей Мягков поставил часовых. На всякий случай, чтобы вид голубого неба в оконных стеклах не вскружил никому голову и не сподвигнул на какой-нибудь необдуманный поступок.
– Значит, так, комендант, – сказал Никодимов, – ты построй полк и объясни бойцам, что происходит, а я – в канцелярию… Хочу разобраться с господами офицерами, выяснить, кто из них есть кто. Договорились? – В ответ последовал молчаливый кивок, Никодимов также кивнул, засунул револьвер себе в карман и произнес буднично: – За дело!
Построить полк помог Белоусов – второй человек в дежурке. Если сам дежурный был в курсе того, что происходит в полку, участвовал в заговоре – это было видно невооруженным взглядом, – то для помощника его новость эта была громом среди безоблачного неба, от таких новостей люди, бывает, хлопаются в обморок, но славный парень этот лишь пошатнулся, в обморок не упал, на ногах устоял и теперь изо всех сил старался доказать, что он нужен… На лице его прочно отпечаталось виноватее выражение.
Мягков неторопливо прошелся вдоль длинной шеренги выстроившихся бойцов, пристально вглядываясь в загорелые солдатские лица и пытаясь найти ответ на очень важный вопрос: «Являются эти люди врагами советской власти или нет?»
Всякую жестокость по отношению к человеку, не являющемуся врагом, Мягков не принимал, порицал, ему не нравилась жестокость, с которой осуществлялись расправы с русскими людьми… Да и не только с русскими. Разве калмык или татарин, казах или свой брат-хохол не ощущают боль так же остро, как и русский человек, разве кровь у них не такая же, как у Никодимова с Ярмоликом и Ломакиным, а?
Жестокость – отвратительная вещь, с чьей бы стороны она ни проявлялась. Мягков не принимал жестокость, проявленную даже по отношению к врагу. Зачем, спрашивается, надо было расстреливать белых офицеров, оставшихся в Крыму после ухода Врангеля? Ведь они согласились служить новой России, подписались под этим и готовы были служить, но их поставили к стенке. Нет, крайняя жестокость Белы Куна и Розалии Землячки ему непонятна совершенно, и он никогда не поймет ее… Сколько бы ему ни вдалбливали, что иного пути не было.
Был иной путь, был, и главное было не уничтожить врага, а переделать его, перевоспитать, из белого превратить в красного. Слишком уж легко порою записывают ничего не подозревающих людей в заклятые враги. Ну, какие могут быть враги из этих плохо обмундированных, с простыми крестьянскими лицами парней? Физиономии абсолютно бесхитростные, такие ребята не умеют обманывать, они вообще не способны строить козни и ставить ловушки.
Мягков дошел до конца шеренги и повернул назад. Вновь начал цепляться глазами за лица бойцов. Такие же солдаты были и в белой армии. С такими же лицами. И вот надо же – насмерть схлестнулись друг с другом в жестокой Гражданской бойне. Мягков помрачнел, сдержал готовый вырваться из груди сожалеющий вздох. Остановился.
Глянул поверх голов в желтоватое горячее небо, у которого ни начала не было, ни конца, оно было бездонным и рождало в душе беспокойство, тревожные мысли о завтрашнем дне – что ждет там? Будет такая же прокаленная бездонь, окрашенная в легкую яичную желтизну, или к безмятежной желтизне добавится тяжелый красный цвет – цвет крови?
Очень не хотелось бы этого – хватит проливать кровь. Он зябко передернул плечами, выпрямился и заговорил звучно и сильно:
– Бойцы! Командованию стало известно, что сегодня ночью в городе должны быть произведены аресты членов ревкома, пограничников, сотрудников чека, большевиков и вообще тех, кто поддерживает народную власть…
Сделалось тихо, очень тихо. Было слышно, как поет свою песенку ленивый, одуревший от жары ветерок, прилетевший с лимана, да лают собаки, гоняющие двух коз на утоптанной, совершенно лишенной травы, – не росла трава на ней, – площади, где казаки собирались на станичные круги, – общие собрания.
Шеренга красноармейцев не шевелилась.
– Аресты, о которых я говорил, а потом и расстрел арестованных, собрался произвести ваш полк, – продолжил свою речь Мягков.
Откуда-то из-под земли, – именно оттуда, как показалось Мягкову, – донесся глухой нестройный гуд, вырос, сделался громким, строй бойцов качнулся возмущенно, заволновался.
– Это как же так, товарищ командир? – раздался вопрос, голос хоть и был звонким, а дрожал, словно бы угодил в лютый ветер. – Поясните это, будьте так любезны.
– Буду любезен, – пообещал Мягков, – буду. В результате предательства своих командиров вы сегодняшней ночью должны будете стать орудием контрреволюции… Вот так-то, дорогие товарищи.
– Не может этого быть! – воскликнул кто-то возмущенно.
– Может. Еще как может! – Мягков взмахнул кулаком и словно бы вогнал в воздух острый гвоздь. – Меня, как я полагаю, тоже должны будут арестовать и расстрелять.
Тут шеренга сломалась, воздух заколыхался от возбужденных вскриков, возбужденные бойцы даже начали подпрыгивать в шеренге, взмахивать кулаками. Мягков, призывая людей к тишине, поднял обе руки и ладонями придавил воздух. Выкрикнул:
– Тихо, бойцы!.. – Когда шеренга замолчала и выровнялась вновь, объявил, что он не собирается устраивать допросы и проверять, как полковой народ относится к советской власти, но кое-какие меры все-таки вынужден предпринять. Например, всем бойцам запрещен выход за пределы полка… Строжайшим образом.
– А если мне сегодня с невестой предстоит расписываться? – повис над шеренгой вопрос, скажем прямо, непростой, голос был тонким, обиженным.
– Я же сказал: запрещено строжайшим образом.
– За тебя распишется кто-нибудь другой, – шеренга мигом отреагировала на это заявление, – а ты… У тебя, друг, женилка должна еще немного подрасти.
Обиженный жених пискнул что-то в ответ и умолк.
– А если мама умирает? – послышалось с другого конца шеренги.
– Я же сказал – строжайшим образом… – тут Мягков умолк, подумал: «А ведь мать – это мать, это – святое, здесь вопросов быть не должно», – проговорил глухо и жестко: – К умирающей матери отпустим обязательно. Еще вопросы есть?
Вопросов не было. Кажется, бойцы поняли, в какую скверную историю они могли попасть – и почти попали, лишь в самый последний момент судьба уберегла их от неприятностей… На лицах не было ни одной улыбки. И никому никого уже не хотелось подначивать.
Тяжелые сильные птицы, которые парили над землей, когда Никодимов, Мягков и их люди ехали сюда, переместились в станицу и теперь крутили медленные виражи над домами Петровки.
– Раз вопросов нет, прошу всех вернуться в казарму, на свои места, – миролюбиво произнес Мягков, – и носа за дверь во избежание неприятностей не казать.
– А ежели приспичит?
– Ежели приспичит, то – можно, – разрешил Мягков. – Теперь – разойдись!
Никодимов допрашивал командирский состав полка – по одному, допрашивал быстро и жестко, порою загоняя людей в сложное положение, задавал вопросы неожиданные, переключался с одного на другое, совершая повороты на девяносто и сто восемьдесят градусов, потом сопоставлял ответы и выискивал неточности – опыт по этой части был у него богатый.
Когда Мягков появился у Никодимова, тот допрашивал командира четвертой роты, – батальонов в полку не было, только роты, – тщедушного, с вялым больным лицом, бывшего штабс-капитана. Допрашиваемый ничего скрывать не стал, понял, что бесполезно.