bannerbanner
Рославлев, или Русские в 1812 году
Рославлев, или Русские в 1812 годуполная версия

Полная версия

Рославлев, или Русские в 1812 году

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 28

– Да что это они так расшумелись? – перервал Зарецкой. – Вон еще бегут из Никольской улицы… уж не входят ли французы?.. Эй, любезный! – продолжал он, подъехав к одному молодому и видному купцу, который, стоя среди толпы, рассказывал что-то с большим жаром, – что это народ так шумит?

– Сейчас, сударь, казнили одного изменника, – отвечал купец, приподняв вежливо свою шляпу.

– Изменника?.. А кто он такой?

– Стыдно сказать; русской и наш брат купец! Он еще третьего дня чуть было не попался, да ускользнул, проклятый!..

– Что ж он такое сделал?

– Да так, безделку! Перевел манифест Наполеона к московским жителям.

– Ах он негодяй! – вскричал Зарядьев. – Вот то-то и дело, забрил бы ему лоб, так небось не стал бы переводить наполеоновских манифестов. Купец!.. да и пристало ли ему, торгашу, знать по-французски? Видишь, все полезли в просвещенные люди!

– В этом еще немного худого, Зарядьев, – перервал Зарецкой. – Можно, в одно и то же время, любить французской язык и не быть изменником; а конечно, для этого молодца лучше бы было, если б он не учился по-французски. Однако ж прощай! Мне еще до заставы версты четыре надобно ехать.

Зарецкой выехал Иверскими воротами на Тверскую. Эта великолепная улица, за несколько недель до этого наполненная народом, казалась вовсе необитаемою. Нарядные вывески магазинов пестрелись по стенам домов; но все двери были заперты. Как молчаливые обители иноков, стояли опустевшие палаты русских бояр. Давно ли под их гостеприимным кровом кипело все жизнию и весельем? Давно ли те самые французы, которые спешили завладеть Москвою, находили в них всегда радушный прием и, осыпанные ласками хозяев, приучались думать, что русские не должны и не могут поступать иначе?.. Проехав всю Тверскую улицу, Зарецкой остановился на минуту у Триумфальных ворот; он невольно поворотил свою лошадь, чтоб взглянуть еще раз на Москву. Сердце его сжалось, на глазах навернулись слезы… «Тьфу, пропасть! – сказал он вполголоса, – я чуть не плачу; а что мне до Москвы?.. Дело другое, если б родина моя – Петербург… Там есть у меня друзья, родные… а здесь ровно никого… и несмотря на это, мне кажется… да, я отдал бы жизнь мою, чтоб спасти эту скучную, несносную Москву, в которой нога моя никогда не будет. Ах, черт возьми! Ну, прошу после этого быть всемирным гражданином!»

Он повернул свою лошадь и через несколько минут, выехав за Тверскую заставу, принял направо полем к Марьиной роще.

– Осмелюсь доложить, ваше благородие! куда мы едем? – спросил уланской вахмистр.

– Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя будут кормить до отвалу.

– Не худо бы, ваше благородие! Я еще и туда и сюда, а саврасый-то мой недели две овса не нюхал. На рысях от других не отстанет, а если б пришлось идти в атаку…

– Придется еще, братец, не беспокойся. Я уверен, что теперь скорей французы захотят мириться, чем мы.

– До мировой ли теперь, ваше благородие! Дело пошло на азарт, и если они возьмут да разорят Москву, так вся святая Русь подымется. Что в самом деле за буяны?.. Обидно, ваше благородие!

Зарецкой, не желая продолжать разговора с словоохотным вахмистром, вынул из кармана кисет, высек огню и закурил свою трубку. Миновав Марьину рощу, они выехали на дорогу, ведущую в Останкино; шагах в пятидесяти от них, той же самою дорогою, шел один прохожий. По его длинному кафтану, широкому поясу без складок, а более всего по туго заплетенной и загнутой кверху косичке, которая выглядывала из-под широких полей его круглой шляпы, нетрудно было отгадать, что он принадлежит к духовному званию; на полном и румяном лице его изображалось какое-то беззаботное веселье; он шел весьма тихо, часто останавливался, поглядывал с удовольствием вокруг себя и вдруг запел тонким голосом:


Воспоемте, братцы, канту прелюбезну,Воспомянем скуку – сердцу преполезну,Сидя в школе,Во покое,Гляди всюду,Обоюду…

– Послушайте-ка, любезный! – перервал Зарецкой, поравнявшись с певцом.

– Quid est?[72] – вскричал прохожий, повернясь к Зарецкому. – Что вам угодно, господин офицер? – продолжал он, приподняв шляпу.

– Не знаете ли, где нам проехать на Троицкую дорогу?

– Ступайте прямо, а там поверните направо, мимо рощи. Вон видите село Алексеевское? Оно на большой Троицкой дороге. А что, господин офицер, что слышно о французах?

– Я думаю, они будут сегодня в Москве.

– В Москве!.. Ну, нечего сказать – satis pro peccatis!..[73] А впрочем, унывать не надобно: finis coronat opus – то есть: конец дело венчает; а до конца еще, кажется, далеко.

– И я то же думаю.

– Конечно, – продолжал ученый прохожий, – Наполеон, сей новый Аттила, есть истинно бич небесный, но подождите: non semper erunt Saturnalia – не все коту масленица. Бесспорно, этот Наполеон хитер, да и нашего главнокомандующего не скоро проведешь. Поверьте, недаром он впускает французов в Москву. Пусть они теперь в ней попируют, а он свое возьмет. Нет, сударь! хоть светлейший смотрит и не в оба, а ведь он: sidbi in mente – сиречь: себе на уме!

– Ого… – сказал, улыбаясь, Зарецкой, – да вы большой политик, господин… господин…

– Студент риторики в Перервинской семинарии, – отвечал ученый, приподняв свою шляпу.

– А откуда вы, господин студент, идете и куда пробираетесь?

– Я вышел сегодня из Перервы, а куда иду, еще сам не знаю. Вот изволите видеть, господин офицер: меня забирает охота подраться также с французами.

– Вот что! – сказал Зарецкой. – Ай да господин ученый! Да не хотите ли вы в гусары?

– Ни, ни, господин офицер! Я хочу сражаться как простой гражданин. Теперь у нас, без сомнения, будет bellum populare – то есть: народная война; а так как крестьяне должны также иметь предводителей…

– Понимаю: вы метите в начальники русских гвериласов. Но ведь и тут надобен некоторый навык и военные познания; а вы…

– Я знаю наизусть все комментарии Цезаря de bello Callico[74], – отвечал с гордым взглядом семинарист.

– Вот это другое дело, – сказал преважно Зарецкой. – Итак, вы намерены…

– Драться до последней капли крови! Да, сударь! Non est ad astra mollis et sera via – лежа на боку, великим не сделаешься.

– Великим? Да уж не Александром ли вас зовут, господин студент?

– Точно так, господин офицер.

– Ого! вот куда вы лезете! Впрочем, вам предстоит карьера еще блистательнее… Командуя македонской фалангой, нетрудно было побеждать неприятеля; а ведь ваша армия будет состоять из мужиков, вооруженных вилами и топорами; летучие отряды из крестьянских баб, с ухватами и кочергами; передовые посты…

– Смейтесь, смейтесь, господин офицер! Увидите, что эти мужички наделают! Дайте только им порасшевелиться, а там французы держись! Светлейший грянет с одной стороны, граф Витгенштейн с другой, а мы со всех; да как воскликнем в один голос: prосul, о procul, profani, то есть: вон отсюда, нечестивец! так Наполеон такого даст стречка из Москвы, что его собаками не догонишь.

– Вряд ли он так скоро с нею расстанется.

– Помилуйте! он, чай, и сам не рад, что зашел так далеко: да теперь уж делать нечего. Верно, думает: авось, пожалеют Москвы и станут мириться. Ведь он уж не в первый раз поддевает на эту штуку. На то, сударь, пошел: aut Caesar, aut nihil – или пан, или пропал. До сих пор ему удавалось, а как раз промахнется, так и поминай как звали!

– Итак, вы думаете, господин студент, что Наполеон играет теперь на выдержку?

– Хуже, сударь! Он уж проиграл, а теперь отыгрывается.

– Проиграл? Однако ж он дошел до Москвы.

– А дешево ли это ему стоило? Наши потери ничего: за одного убитого явятся десятеро живых; а он хочет не хочет, а последний рубль ставь на карту. Вот, года три тому назад – я не был еще тогда в риторике – во время рекреации[75] двое студентов схватились при мне в горку. Надобно вам сказать, что у нас за столом только два блюда: говядина и каша. Один из студентов, спустив все деньги, стал играть на свою часть говядины и – проиграл! В отчаянии, терзаемый предчувствием постной трапезы, он воскликнул так же, как Наполеон: aut Caesar, aut nihil! и предложил играть – на кашу! На кашу, единственное блюдо, оставшееся для утоления его голода! Все товарищи ахнули, а у меня волосы стали дыбом, и тут я в первый раз постигнул, как люди проигрывают все свое состояние! К счастию, нас позвали обедать, и мой товарищ не успел довершить своего отчаянного предприятия. Поверьте мне, господин офицер, и Наполеон играет теперь на кашу. Если ему не посчастливится заключить мир – то горе окаянному! Все язвы, все казни египетские обрушатся на главу его! А коли удастся, так и то слава богу, когда при своем останется. Ан и выйдет на поверку, что он: magnus conatus magnas agit nugas, то есть: ходил ни почто, принес ничего. Но нам должно прекратить нашу беседу, – продолжал семинарист. – Я пойду прямо на Свирлово, а вы извольте ехать вкось по роще, так минуете Алексеевское и выедете на большую дорогу у самого Ростокина… Прощайте, господин офицер!.. Cura, ut valeas!..[76]

Студент приподнял свою шляпу и, продолжая идти по дороге к Останкину, затянул опять:


Воспоемте, братцы, канту прелюбезну…


Пообедав и выкормя лошадей в больших Мытищах, Зарецкой отправился далее. Если б он был ученый или, по крайней мере, сантиментальный путешественник, то, верно бы, приостановился в селе Братовщине, чтоб взглянуть на некоторые остатки русской старины. Но наш гусарской ротмистр проехал весьма хладнокровно мимо ветхой церкви, построенной, вероятно, прежде царя Алексея Михайловича, и, взглянув нечаянно на одно полуразвалившееся здание, сказал: «Кой черт! что это за смешной амбар!..» – «Злодей! – вскричал бы какой-нибудь антикварий. – Вандал! да знаешь ли, что ты называешь амбаром царскую вышку, или терем, в котором православные русские цари отдыхали на пути своем в Троицкую лавру? Знаешь ли, что недавно была тут же другая царская вышка, гораздо просторнее и величественнее, и что благодаря преступному равнодушию людей, подобных тебе, не осталось и развалин на том месте, где она стояла? Варвары! (прошу заметить, это говорю не я, но все тот же любитель старины) варвары! вы не умели сберечь даже и того, что пощадили Литва и татары! Куда девался великолепный Коломенский дворец? Где царские палаты в селе Алексеевском? Посмотрите, как все европейские народы дорожат остатками своей старины! Укажите мне хотя на один иностранный город, где бы жители согласились продать на сломку какую-нибудь уродливую готическую башню или древние городские вороты? Нет! они гордятся сими драгоценными развалинами; они глядят на них с тем же почтением, с тою же любовию, с какою добрые дети смотрят на заросший травою могильный памятник своих родителей; а мы…» Тут господин антикварий, вероятно бы, замолчал, не находя слов для выражения своего душевного негодования; а мы, вместо ответа, пропели бы ему забавные куплеты насчет русской старины и, посматривая на какой-нибудь прелестный домик с цельными стеклами, построенный на самом том месте, где некогда стояли неуклюжие терема и толстые стены с зубцами, заговорили бы в один голос: «Как это мило!.. Как свежо!.. Какая разница! О! наши предки были настоящие варвары!»

Но меж тем, пока мы слушали горькие жалобы любителя русской старины, Зарецкой все ехал да ехал. Опустив поводья, он сидел задумчиво на своей лошади, которая шла спокойной и ровной ходою; мечтал о будущем, придумывал всевозможные средства к истреблению французской армии и вслед за бегущим неприятелем летел в Париж: пожить, повеселиться и забыть на время о любезном и скучном отечестве. В ту самую минуту, как он в модном фраке, с бадинкою[77] в руке, расхаживал под аркадами Пале-Рояля и прислушивался к милым французским фразам, загремел на грубом русском языке вопрос: «Кто едет?» Зарецкой очнулся, взглянул вокруг себя: перед ним деревенская околица, подле ворот соломенный шалаш в виде будки, в шалаше мужик с всклоченной рыжей бородою и длинной рогатиной в руке; а за околицей, перед большим сараем, с полдюжины пик в сошках.

– Кто едет? – повторил мужик, вылезая из шалаша.

– Да разве не видишь, что офицер? – сказал вахмистр. – Экой мужлан!

– Ан врешь! Я не мужик.

– Да кто же ты?

– Ополченный! – отвечал воин, поправив гордо свою шапку.

– Зачем же ты здесь? – спросил Зарецкой.

– Стою на часах, ваше благородие.

– Так что же ты зеваешь, дурачина? – закричал вахмистр. – Отворяй ворота!

– Без приказа не могу. Эй! выходи вон!

Человек шесть мужиков выскочили из сарая, схватили пики и стали по ранжиру вдоль стены; вслед за ними вышел молодой малой, в казачьем сером полукафтанье, такой же фуражке и с тесаком, повешенным через плечо на широком черном ремне. Подойдя к Зарецкому, он спросил очень вежливо: кто он и откуда едет?

– А на что тебе, голубчик? – сказал Зарецкой. – И кто ты сам такой?

– Урядник, ваше благородие!

– А какое тебе дело, господин урядник, кто я и куда еду?

– Здесь стоит полк московского ополчения, ваше благородие, и полковник приказал, чтоб всех проезжих из Москвы, а особливо военных, провожать прямо к нему.

– Вот еще какие затеи! Да разве здесь крепость и ваш полковник комендант?

– Не могу знать, ваше благородие! а так велено. Полковник сейчас изволил приказывать…

– Большая мне нужда до его приказания! Ополченный полковник!.. Отворяй ворота!

– Да ведь он просит, ваше благородие, заехать к нему в гости.

– А если я не хочу быть его гостем?.. Да кто такой ваш полковник?

– Николай Степанович Ижорской.

– Ижорской?.. Мне что-то знакома эта фамилия… Кажется, я слышал от Владимира… Не родня ли он Лидиной?..

– Прасковье Степановне?.. Родной братец.

– Вот это другое дело… Так я могу от него узнать, далеко от ли отсюда деревня Владимира Сергеевича Рославлева.

– Да не близко, ваше благородие! Ведь она по Калужской дороге.

– Ну, так и есть: я знал вперед, что ошибусь!.. Отворяй ворота и проводи меня к своему полковнику.

– Я, сударь, на карауле и отлучиться не могу; я пошлю с вами ефрейтора. Эй, ребята! слушай команду!.. В сошки!

Воины положили в сошки свои пики и повернулись, чтоб идти в сарай.

– Гаврило! – продолжал урядник, – проводи господина офицера к полковнику.

– К барину? – спросил молодой крестьянской парень.

– Ну да! то есть к его высокоблагородию, дурачина!

– Слушаю-ста! А пику-то оставить, что ль, или нет?

Урядник призадумался.

– Ефрейторы всегда ходят с ружьями, – сказал, улыбаясь, Зарецкой.

– Ну, что стал? возьми пику с собой! – закричал урядник, – да смотри не дразни по улицам собак. Ступай!

Воин, положив пику на плечо, отправился впереди наших путешественников по длинной и широкой улице, в конце которой, перед одной избой, сверкали копья и толпилось много народа.

Глава II

В белой и просторной избе сельского старосты, за широким столом, на котором кипел самовар и стояло несколько бутылок с ромом, сидели старинные наши знакомцы: Николай Степанович Ижорской, Ильменев и Ладушкин. Первый в общеармейском сюртуке с штаб-офицерскими эполетами, а оба другие в серых ополченных полукафтаньях. Ильменев, туго подтянутый шарфом, в черном галстуке, с нафабренными усами и вытянутый, как струнка, казалось помолодел десятью годами; но несчастный Ладушкин, привыкший ходить в плисовых сапогах и просторном фризовом сюртуке, изнемогал под тяжестью своего воинского наряда: он едва смел пошевелиться и посматривал то на огромную саблю, к которой был прицеплен, то на длинные шпоры, которые своим беспрерывным звоном напоминали ему, что он выбран в полковые адъютанты и должен ездить верхом.

– Что это Терешка не едет? – сказал Ижорской. – Волгин обещался прислать его непременно сегодня.

– Да куда, сударь, – спросил Ильменев, – поехал наш бывший предводитель, Михаила Федорович Волгин?..

– А теперь мой пятисотенный начальник? – подхватил с гордостию Ижорской. – Я послал его в Москву поразведать, что там делается, и отправил с ним моего Терешку с тем, что если он пробудет в Москве до завтра, то прислал бы его сегодня ко мне с какими-нибудь известиями. Но поговоримте теперь о делах службы, господа! – продолжал полковник, переменив совершенно тон. – Господин полковой казначей! прибавляется ли наша казна?

– Слава богу, ваше высокоблагородие! – отвечал Ильменев, вскочив проворно со скамьи. – Сегодня поутру прислали к нам из города, взамен недоставленной амуниции, пятьсот тридцать три рубля двадцать две копейки.

– А что ж сегодняшний приказ, господин полковой адъютант?

– Готов, Николай Степанович, – сказал Ладушкин, вставая.

– Смотри, смотри, братец!.. опять зацепил шпорами… Ну! вот тебе и раз!.. Да подними его, Ильменев! Видишь, он справиться не может.

– О, господи боже мой!.. – сказал Ладушкнн, вставая при помощи Ильменева, – в пятой раз сегодня! Да позвольте мне, Николай Степанович, не носить этих проклятых зацеп.

– Что ты, братец! где видано? Адъютант без шпор! Да это курам будет на смех. Привыкнешь!

– Так нельзя ли меня совсем из адъютантов-то прочь, батюшка?

– Оно, конечно, какой ты адъютант! Тут надобен провор. Вот дело другое – Ильменев: он человек военной; да грамоте-то мы с ним плохо знаем. Ну, что ж приказ?

– Вот, сударь, готов; извольте прочесть.

– Давай!.. Пароль… лозунг… отзыв… Хорошо! Что это?.. «Воина третьей сотни, Ивана Лосева, за злостное похищение одного индейского петуха и двух поросят выколотить завтрашнего числа перед фрунтом палками». Дело! «Господин полковой командир изъявляет свою совершенную признательность господину пятисотенному начальнику Буркину…»

– За что?

– За найденный вами порядок и примерное устройство находящихся под командою его пяти сотен.

– Да, да! совсем забыл: ведь я назначил сегодня смотр; но надобно прежде взглянуть, а там уж сказать спасибо.

– Он с полчаса дожидается, – сказал Ильменев. – Извольте-ка взглянуть в окно; посмотрите, как он на своем Султане гарцует перед фрунтом.

– Пойдемте же, господа! Гей, Заливной! саблю, фуражку!

Ижорской, прицепя саблю, вышел в провожании адъютанта и казначея за ворота. Человек до пятисот воинов с копьями, выстроенные в три шеренги, стояли вдоль улицы; все офицеры находились при своих местах, а Буркин на лихом персидском жеребце рисовался перед фрунтом.

– Смирно! – закричал он, увидя выходящего из ворот полковника.

– Хорошо! – сказал Ижорской важным голосом. – Фрунт выровнен, стоят по ранжиру… хорошо!

– Слушай! – заревел Буркин. – Шапки долой!

– Хорошо! – повторил Ижорской, – все в один темп, по команде… очень хорошо!

– Господин полковник! – продолжал Буркин, подскакав к Ижорскому и опустив свою саблю.

– Тише, братец, тише! Что ты? задавишь!

– Господин полковник!..

– Да черт тебя возьми! Что ты на меня лезешь?

– Честь имею рапортовать, что при команде состоит все благополучно: двое рядовых занемогли, один урядник умер…

– Хорошо, очень хорошо!.. Да осади свою лошадь, братец!.. Э! постой! Кто это едет на паре? Никак, Терешка? Так и есть! Ну что, брат, где Волгин?

– Изволил остаться в Москве, – отвечал слуга, спрыгнув с телеги, которая остановилась против избы.

– А скоро ли будет назад?

– Не могу доложить. Он послал меня вчера еще вечером; да помеха сделалась.

– Что такое?

– У самого Ростокина выпрягли у меня лошадей, говорят, будто под казенные обозы – не могу сказать. Кой-как сегодня, и то уже после обеда, нанял эту пару, да что за клячи, сударь! насилу дотащился!

– Ну, что слышно нового?

– Николай Степанович! – сказал Ладушкин, – позвольте доложить: здесь не место…

– Да, да! в самом деле! Господин пятисотенный начальник! извольте распустить вашу команду да милости прошу ко мне на чашку чаю; а ты ступай за нами в избу.

– Слушай! – заревел опять Буркин. – Шапки надевай! Господа офицеры! разводите ваши сотни по домам. Тише, ребята, тише! не шуметь! смирно!

Через несколько минут изба, занимаемая Ижорским, наполнилась ополченными офицерами; вместе с Буркиным пришли почти все сотенные начальники, засели вокруг стола, и господин полковник, подозвав Терешку, повторил свой вопрос:

– Ну что, братец, что слышно нового?

– Да что, сударь! говорят, французы идут прямо на Москву.

– А где наши войска?

– Не могу доложить.

– Неужели в самом деле, – закричал Буркин, – Москвы отстаивать не будут и сдадут без боя?.. Без боя!.. Ну как это может быть?

– Эх, батюшка Григорий Павлович! – перервал Ладушкин, – было бы чем отстаивать, и когда уж все говорят…

– Ан вздор, не все! Вчера какой-то бедный прохожий меня порадовал. Он сказал мне, что велено всему нашему войску сбираться к Трем горам.

– И вы, сударь, ему поверили? – спросил насмешливо Ладушкин.

– И поверил, и на водку дал.

– Чай, двугривенный или четвертак? Ведь вы человек тороватый!

– Нет, на ту пору у меня мелочи не случилось.

– Что ж вы ему дали? Уж не целковый ли?

– Нет, братец! я дал ему синенькую – да еще какую! с иголочки, так в руке и хрустит! Эх! подумал я, была не была! На, брат, выпей за здоровье московского ополчения да помолись богу, чтоб мы без работы не остались.

– Пять рублей! – повторил про себя Ладушкин. – Ну, подлинно: глупому сыну не в помощь богатство!

– И в Москве об этом народ толкует, – сказал слуга. – Да вот я привез с собой афишку, которую вчера по городу разносили.

– Что ж ты, братец! – закричал Ижорской, – давай сюда!.. Постой-ка! подписано: граф Растопчин. Господин адъютант! – продолжал он, – извольте прочесть ее во услышание всем!

Ладушкин взял афишу, напечатанную на небольшой четвертке, и начал читать следующее:

– «Братцы, сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать! Москва – наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли русской. Вооружитесь кто чем может – и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем сбирайтесь тотчас на Трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних – кто не отстанет! вечная память – кто мертвый ляжет! горе на Страшном суде – кто отговариваться станет!»

– Ну, вот! – вскричал Буркин, – ведь прохожий-то правду говорил. Эх, жаль, что я не дал ему красненькой.

– Однако ж, – заметил Ильменев, – в этом листке о московском ополчении ни слова не сказано.

– Да неужто ты думаешь, – возразил Буркин, – что когда другие полки нашего ополчения присоединены к армии, мы станем здесь сидеть, поджавши руки?

– Прикажут, так и мы пойдем, – сказал Ижорской.

– А без приказа соваться не надобно, – примолвил Ладушкин.

– Дай-то господи, чтоб приказали! – продолжал Буркин. – Что, господа офицеры, неужели и вас охота не забирает подраться с этими супостатами? Да нет! по глазам вижу, вы все готовы умереть за матушку Москву, и уж, верно, из вас никто назад не попятится?

– Назад? что вы, Григорий Павлович? – сказал один, вершков двенадцати, широкоплечий сотенный начальник. – Нет, батюшка! не за тем пошли. Да я своей рукой зарежу того, кто шаг назад сделает.

– Слышишь, брат Ладушкин? – сказал Буркин, – а с ним шутки-то плохие: ведь он один на медведя ходит.

– Оно так, сударь! – возразил Ладушкин, – да если б у нас хоть ружья-то были!

– А слыхал ли ты, брат, – перервал Буркин, – поговорку нашего славного Суворова: пуля дура, а штык молодец.

– Да где у нас штыки-то?

– Вот еще что? А чем рогатина хуже штыка?

– И, конечно, не хуже, – подхватил сотенный начальник. – Бывало, хватишь медведя под лопатку, так и он долго не навертится; а какой-нибудь поджарый француз…

– Постойте-ка, господа! – сказал Ижорской, – никак гость к нам едет. Так и есть – гусарской офицер! Ильменев! Ступай, проси его.

– Ох, мне эти кавалеристы! – сказал вполголоса Ладушкин. – В грош не ставят нашего брата.

– Да есть тот грех, – примолвил сотенный начальник. – Они нас и за военных-то не считают.

– А вы бы, господа, по-моему, – сказал Буркин. – Если от меня кто рыло воротит, так и я на него не смотрю. Велика фигура – гусарской офицер!.. Послушай-ка, Ладушкин, – продолжал Буркин, поправляя свой галстук, – подтяни, брат, портупею-то: видишь, у тебя сабля совсем по земле волочится.

– Милости просим, батюшка! – сказал Ижорской, встречая Зарецкого, который, войдя в избу, поклонился вежливо всему обществу, – милости просим! Не прикажете ли водки? не угодно ли чаю или стаканчик пуншу? Да, прошу покорно садиться. Подвинься-ка, Григорий Павлович.

На страницу:
14 из 28