
Полная версия
Рославлев, или Русские в 1812 году
Рославлев не понимал сам, что происходило в душе его; он не мог думать без восторга о своем счастии, и в то же время какая-то непонятная тоска сжимала его сердце; горел нетерпением прижать к груди своей Полину и почти радовался беспрестанным остановкам, отдалявшим минуту блаженства, о которой недели две тому назад он едва смел мечтать, сидя перед огнем своего бивака. Мы все любим предаваться надежде, верим слепо ее обещаниям, и почти всегда в ту самую минуту, когда она готова превратиться в существенность, боязнь и сомнение отравляют нашу радость. Не эту ли самую недоверчивость души к земному нашему счастию мы называем предчувствием, разумеется, если последствия его оправдают? В противном случае мы тотчас забываем, что сердце предсказывало нам горе и что это предвещание не сбылось. Погруженный в глубокую задумчивость Рославлев не замечал, что несколько уже минут ямщик стоял неподвижно на одном месте и, дрожа всем телом, смотрел на кладбищную церковь.
– Барин! а барин!.. – прошептал он, наконец, трепещущим голосом, – что это такое?..
– Что ты, братец? – спросил Рославлев.
– Да неужели, батюшка, не слышите? Чу!.. Наше место свято!..
– Постой!.. в самом деле… церковное пение… Где ж это поют?..
– Как где? На кладбище. Вон опять!.. С нами крестная сила!.. Ох, неловко, кормилец!..
– Может быть, похороны?..
– Да разве, батюшка, по ночам кого отпевают?
– Это в самом деле странно!.. Побудь у лошадей! – сказал Рославлев, слезая с телеги и взяв под плечо свою саблю.
– Ах, батюшка барин!.. да как же я останусь-то один?
– Небось, братец: мертвецы через дорогу не перебегают, – сказал с улыбкою Рославлев.
– Глядь-ка, барин!.. – закричал ямщик, – глядь! вон и огонек в окне показался – свят, свят!.. Ух, батюшки!.. Ажно мороз по коже подирает!.. Куда это нелегкая его понесла? – продолжал он, глядя вслед за уходящим Рославлевым. – Ну, несдобровать ему!.. Экой угар, подумаешь!.. И молитвы не творит!..
Рославлев перелез через плетень, которым обнесено было кладбище. С трудом пробираясь между могил, он не слышал уже пения, но видел ясно, что внутренность церкви освещена; ему показалось даже, что в одном углу церковного погоста что-то чернелось и раздавался шорох, похожий на топот лошадей, которые не стоят смирно на одном месте. Чтоб заглянуть во внутренность церкви, надобно было непременно взойти на высокую паперть по крутой и узкой лестнице. Едва он успел шатнуть на первую ступеньку, как вдруг у самых ног его кто-то прохрипел диким голосом: «Тише ты! Не дави живых людей; я еще не умерла». Рославлев невольно отскочил назад и схватился за рукоятку своей сабли; но в ту же самую минуту блеснула молния и осветила сидящую на лестнице женщину в белом сарафане, с распущенными по плечам волосами. Она щелкала зубами, и глаза ее сверкали ужасным образом.
– Это ты, Федора? – сказал Рославлев, узнав сумасшедшую. – Что ты здесь делаешь?
– Вестимо что: пришла на похороны.
– Какие похороны?..
– Погляди в окно, так сам увидишь. Чу!.. слышишь? Поют: со святыми упокой.
– Да, точно поют! Но это совсем не похоронный напев… напротив… мне кажется… – Рославлев не мог кончить: невольный трепет пробежал по всем его членам. Так, он не ошибается… до его слуха долетели звуки и слова, не оставляющие никакого сомнения… – Боже мой! – вскричал он, – это венчальный обряд… на кладбище… в полночь!.. Итак, Шурлов говорил правду… Несчастная! что она делает!..
– Тс!.. тише!.. – перервала безумная. – Не кричи! помешаешь отпевать!.. Чу! слышишь, затянули вечную память!.. Да постой! куда ты? – продолжала она, схватив за руку Рославлева. – Подождем здесь; как вынесут, так мы проводим ее до могилы.
Рославлев, от которого сумасшедшая не отставала, вбежал на паперть и остановился у первого окна. Внутренность церкви была слабо освещена несколькими свечами, поставленными в паникадила; впереди амвона, перед налоем, стоял священник в полном облачении; против него жених и невеста, оба в венцах; а позади, подле самого окна, две женщины, закутанные в салопы. Казалось, одна из них горько плакала. Рославлев, к которому они так же, как невеста и жених, стояли спиною, не мог этого видеть, но слышал ее рыдания. Эти две женщины, без сомнения, Полина и Оленька. В женихе нетрудно было узнать по иностранному мундиру пленного французского полковника; но его невеста?.. Она не походит на Лидину… нет!.. эта тонкая талия, эти распущенные по плечам локоны! Боже мой!.. неужели Оленька?.. Вот священник берет жениха и невесту за руки, чтоб обвести вокруг налоя… они идут… поровнялись с царскими вратами… остановились… вот начинают доканчивать круг… свет от лампады, висящей перед Спасителем, падает прямо на лицо невесты… «Милосердый боже!.. Полина!!!» В эту самую минуту яркая молния осветила небеса, ужасный удар грома потряс всю церковь; но Рославлев не видел и не слышал ничего; сердце его окаменело, дыханье прервалось… вдруг вся кровь закипела в его жилах; как исступленный, он бросился к церковным дверям: они заперты. В совершенном неистовстве, скрежеща зубами, он ухватился за железную скобу; но от сильного напряжения перевязки лопнули на руке его, кровь хлынула ручьем из раны, и он лишился всех чувств.
Обряд венчанья кончился; церковные двери отворились. Впереди молодых шел священник, в провожании дьячка, который нес фонарь; он поднял уже ногу, чтоб переступить через порог, и вдруг с громким восклицанием отскочил назад: у самых церковных дверей лежал человек, облитый кровью; в головах у него сидела сумасшедшая Федора.
– Господи помилуй! Что это такое? – сказал священник. – Эй, Филипп! посвети!.. Боже мой! – продолжал он, – русский офицер!
– И весь пол в крови! – воскликнула Полина.
– Так что ж? – сказала Федора, устремив сверкающий взор на Полину. – Небось, ступай смелее! Чего тебе жалеть: ведь это русская кровь!
Дьячок нагнулся и осветил фонарем бледное лицо Рославлева.
– Праведный боже!.. Рославлев!.. – вскричала Оленька.
– Рославлев! – повторила ужасным голосом Полина. – Он жив еще?..
– Нет, умер! – перервала безумная. – Милости просим на похороны. – И ее дикой хохот заглушил отчаянный вопль Полины.
Глава VI
Часу в шестом утра, в просторной и светлой комнате, у самого изголовья постели, накоторой лежал не пришедший еще в чувство Рославлев, сидела молодая девушка; глубокая, неизъяснимая горесть изображалась на бледном лице ее. Подле нее стоял знакомый уже нам домашний лекарь Ижорского; он держал больного за руку и смотрел с большим вниманием на безжизненное лицо его. У дверей комнаты стоял Егор и поглядывал с беспокойным и вопрошающим видом на лекаря.
– Слава богу! – сказал сей последний, – пульс начинает биться сильнее; вот и краска в лице показалась; через несколько минут он должен очнуться.
– Но как вы думаете, – спросила робким голосом молодая девушка, – этот обморок не будет ли иметь опасных последствий?
– Теперь ничего нельзя сказать, Ольга Николаевна! Если причиною обморока была только одна потеря крови, то несколько дней покоя… но вот, кажется, он приходит в себя…
– Я не могу долее здесь оставаться, – сказала Оленька, вставая, – но ради бога! если он будет чувствовать себя дурно, пришлите мне сказать… Несчастный!.. – Она закрыла руками лицо свое и вышла поспешно из комнаты.
– Побудь с своим барином, – сказал Егору лекарь, уходя вслед за Оленькой, – а я сбегаю в аптеку и приготовлю лекарство, которое подкрепит его силы.
Рославлев открыл глаза, привстал и с удивлением посмотрел вокруг себя.
– Что это?.. – спросил он тихим голосом. – Где я?
– В доме у Николая Степановича, сударь! – отвечал Егор, подойдя к постели.
– У какого Николая Степановича?..
– Ижорского, сударь!
– Ижорского?.. – повторял Рославлев. – Ах да, знаю!.. Ижорского!.. Но зачем мы здесь?.. когда приехали?.. Я ничего не помню… Постой!.. Мне кажется, вчера я заснул в телеге!.. Да! точно так!.. гроза… кладбище… сумасшедшая Федора… Боже мой!.. свадьба! Ах, Егор! какой я видел страшный сон!
Егор поглядел с сожалением на своего господина и, покачав печально головою, сказал:
– Что об этом говорить, сударь! успокойтесь! Вы не очень здоровы.
– Кто? я? Да! я чувствую какую-то слабость… Но я не могу понять, для чего мы здесь, а не там?.. Постой! мне помнится, что лошади стали… ты пошел за людьми… да, да! я не во сне это видел, – и вдруг мы очутились здесь. Да что ж ты молчишь?
– То-то, сударь! вы изволите смеяться над нашим братом: и дурачье-то мы, и всякому вздору верим; а кабы вы сами не ходили вчерась на кладбище…
– Как! – вскричал Рославлев, – так я был на кладбище?.. Я видел это не во сне?.. Ну что же? говори, говори!.. – продолжал он, вскочив с постели; бледные щеки его вспыхнули, глаза сверкали; казалось, все силы его возвратились.
– Успокойтесь, сударь! – сказал Егор. – Присядьте! я все вам расскажу.
– Все?
– Да, сударь, все, что знаю. Вчера ночью, против самой кладбищной церкви, наши лошади стали, а телега так завязла в грязи, что и колес было не видно. Я пошел на мельницу за народом, а вы остались на дороге одни с ямщиком.
– Да, точно так. Говори, говори!..
– Я пришел на мельницу; уж стучал, стучал, насилу достучался; видно, Архип хватил за ужином через край бражки. Я сбирался уж выбить окно… глядь! слава богу, проснулись. Пока я им толковал, в чем дело, пока вздули огонь и Архип с своими ребятами одевался, прошло этак с полчаса времени; Архип засветил фонарь, и мы вчетвером отправились на дорогу. Приходим – телега стоит на прежнем месте, а ни вас, ни ямщика нет. Что за причина такая?.. Мы принялись кричать: смотрим, лезет кто-то из-за куста… ямщик! лица нет на парне, дрожкой дрожит. «Что ты, братец? – спросил я, – где барин?» Вот он собрался с духом и стал нам рассказывать; да видно, со страстей язык-то у него отнялся: уж он мямлил, мямлил, насилу поняли, что в кладбищной церкви мертвецы пели всенощную, что вы пошли их слушать, что вдруг у самой церкви и закричали и захохотали; потом что-то зашумело, покатилось, раздался свист, гам и конской топот; что один мертвец, весь в белом, перелез через плетень, затянул во все горло: со святыми упокой – и побежал прямо к телеге; что он, видя беду неминучую, кинулся за куст, упал ничком наземь и вплоть до нашего прихода творил молитву. Ну, сударь, грех таить, от этих слов у всех нас волосы стали дыбом. Что делать? Идти искать вас на кладбище?.. Вчетвером я и самого черта не испугаюсь; да Архип-то стал переминаться, ребята его также сробели: нейдут, да и только! Вот я подумал, перекрестился и только что хотел пуститься один на волю божью, как вдруг слышим – кто-то скачет к нам по дороге. Подскакал – гляжу: Иван Петров, слуга Прасковьи Степановны. Он сказал нам, что вы здесь, что вас нашли у кладбищной церкви, что вы лежите без памяти: а как нашли? кто нашел? толку не мог добиться. Вот, сударь, все, что я знаю.
В продолжение сего разговора Рославлев несколько раз менялся в лице.
– Итак… – сказал он. – итак… нет сомненья… все то, что я видел…
– А что вы видели, сударь? – спросил с любопытством Егор.
– Я видел мою невесту…
– Вашу невесту? В кладбищной церкви! в полночь? Христос с вами, сударь! Что вы? Вам померещилось!
– В венце перед налоем…
– Господи помилуй!.. Да это демонское наваждение…
– Ах, Егор! если б в самом деле какой-нибудь злой дух…
– А что ж вы думаете? Ведь сатана хитер, сударь: хоть кого из ума выведет. Ну, помилуйте, как могли вы видеть Палагею Николаевну на кладбище, когда она нездорова и лежит в постеле?
– Что ты говоришь?.. Почему ты знаешь?
– Сию минуту сестрица ее изволила говорить с лекарем.
– Оленька здесь? Где ж она?
– Уехала домой. Она всю ночь сидела подле вашей кровати; а уж как плакала! Господи боже мой!.. откуда слезы брались! Она изволила оставить вам письмо.
– Письмо? Подай, подай!..
Егор взял со стола запечатанное письмо и подал его своему господину.
– От Полины!.. – вскричал Рославлев. Он, сорвав печать, развернул дрожащей рукою письмо. Холодный пот покрыл помертвевшее лицо его, глаза искали слов… но сначала он не мог разобрать ничего: все строчки казались перемешанными, все буквы не на своих местах; наконец, с величайшим трудом он прочел следующее:
«Вы должны ненавидеть… нет! я не достойна вашей ненависти: это чувство слишком близко любви; вы должны, вы имеете полное право презирать меня. Не смею надеяться, что, открыв вам ужасную тайну, которую думала унести с собой в могилу, я заставлю вас пожалеть обо мне. Я вас не знала еще, Рославлев, когда полюбила того, кому принадлежу теперь навсегда. Он любил меня, но тогда он не мог еще быть моим мужем. Я не могла даже мечтать, что встречусь с ним в здешнем мире, и, несмотря на это, желания матушки, просьбы сестры моей, ничто не поколебало бы моего намерения остаться вечно свободною; но бескорыстная любовь ваша, ваше терпенье, постоянство, делание видеть счастливым человека, к которому дружба моя была так же беспредельна, как и любовь к нему, – вот что сделало меня виновною. Безумная! я обманывала сама себя! Я думала, что, видя вас благополучным, менее буду несчастлива; что, произнеся клятву любить вас одного, при помощи божией, я забуду все прошедшее; что образ того, кто преследовал меня наяву и во сне, о ком я не могла и думать без преступления, изгладится навсегда из моей памяти. Я согласилась принадлежать вам и, клянусь богом, не изменила бы моему обещанию, если бы он встретился со мною во всем прежнем своем блеске, благолучный, одаренный всем, чему завидуют в свете. Но он явился предо мною покрытый ранами, несчастный, всеми оставленный и с прежней любовью в сердце! Казалось, сами небеса желали соединить нас – он мог располагать своей рукою, и вы, Рославлев, вы сами показали ему дорогу в дом наш!..»
– Довольно! – вскричал Рославлев, сжимая с судорожным движением в руке своей измятое письмо. – Чего еще мне надобно? Егор! лошадей!
– Как, сударь? Вы хотите ехать?
– Да!
– Не видев вашей невесты?
– Молчи!
– Помилуйте, сударь! Как вам ехать сегодня?
– Да! сегодня… сейчас… сию минуту!..
– Но куда, сударь? К нам в деревню?
– Нет! здесь мне душно… Дальше, дальше! Туда, где я могу утонуть в крови злодеев-французов.
– Говорят, сударь, что они недалеко от Москвы.
– Недалеко? Итак, в Москву!
– А рана ваша?
– Не бойся! Я умру не от нее. Ступай скорее! Ямщик, который нас привез, верно, еще не уехал. Чтоб чрез полчаса нас здесь не было. Ни слова более! – продолжал Рославлев, замечая, что Егор готовился снова возражать, – я приказываю тебе! Постой! Вынь из шкатулки лист бумаги и чернильницу. Я хочу, я должен отвечать ей. Теперь ступай за лошадьми, – прибавил он, когда слуга исполнил его приказание.
– Но если ямщик попросит двойные прогоны?
– Дай вчетверо, но чтоб чрез полчаса нас здесь не было.
Егор вышел, а Рославлев начал писать следующее: «Я не дочитал письма вашего. Вы графиня Сеникур, жена пленного француза, – на что мне знать остальное? Не о себе хочу я говорить – моя участь решена: смерть возвратит мне спокойствие; она потушит адское пламя, которое горит теперь в груди моей; но вы!.. Слушайте приговор ваш! Вы не умрете ни от стыда, ни от раскаяния; проклятие всех русских, которое прогремит над преступной главой вашей, не убьет вас – нет! вы станете жить. Прижав к сердцу обагренную кровью русских, кровью братьев ваших, руку мужа, вы пойдете вместе с ним по пути, устланному трупами ваших соотечественников. Торжествуйте вместе с ним каждую победу злодеев наших! Забудьте, что вы русская, забудьте бога… Да! вы должны выбирать одно из двух: или вовсе забыть его, или молить, чтоб он помог французам погубить Россию. В этой смертной борьбе нет средины: или мы, или французы должны погибнуть; а вы – жена француза! Умрите, несчастная, умрите сегодня, если можно, – я желаю этого. Да, Полина, я молю об этом бога… Я чувствую… да, я чувствую, что еще люблю вас!..»
Рославлев перестал писать; крупные слезы покатились градом по лицу его.
– А! Владимир Сергеевич! – сказал лекарь, входя в комнату, – вы уж и встали? Ну что, как вы себя чувствуете?
Рославлев закрыл платком глаза и не отвечал ни слова. Лекарь взял его за руку и, поглядев на него с состраданием, повторил свой вопрос.
– Я здоров, – отвечал Рославлев, – и сейчас еду.
– Что вы? Как это можно? У вас жар.
– Вы ошибаетесь, – перервал Рославлев, положив руку на грудь свою. – Здесь холодно, как в могиле.
– Вам надобен покой.
– Не бойтесь! – сказал с горькой улыбкою Pocлавлев. – Я найду его.
– Но по крайней мере примите это лекарство и дайте мне перевязать вашу руку.
– И полноте! на что это? Я могу еще владеть саблею. Благодаря бога, правая рука моя цела; не бойтесь, она найдет еще дорогу к сердцу каждого француза. Ну что? – продолжал Рославлев, обращаясь к вошедшему Егору. – Что лошади?
– Привел, сударь!
Рославлев встал и, шатаясь, подошел к лекарю.
– Вот письмо к Палагее Николаевне, – сказал он. – Потрудитесь отдать его. Прощайте!
Лекарь взял молча письмо и вышел вслед за Рославлевым на крыльцо.
– Прощайте, прощайте… – повторял Рославлев, садясь в телегу. – Скажите ей… Нет! не говорите ничего!..
– Я сегодня поутру ее видел, – сказал вполголоса лекарь, – и если б вы на нее взглянули… Ах, Владимир Сергеевич! она несчастнее вас!
– Слава богу! Итак, этот француз не совсем еще задушил в ней совесть!
– Я лекарь, Владимир Сергеевич; я привык видеть горесть и отчаяние; но клянусь вам богом, в жизнь мою не видывал ничего ужаснее. Она в полной памяти, а говорит беспрестанно о церковной паперти; видит везде кровь, сумасшедшую Федору; то хохочет, то стонет, как умирающая; а слезы не льются…
– Ступай! – закричал Рославлев. Извозчик тронул лошадей. – Нет, нет! постой! Итак, она очень несчастлива? – продолжал он, обращаясь к лекарю, – Очень?.. Послушайте! скажите ей, что я здоров… что она… подайте назад мое письмо.
Лекарь подал ему письмо; Рославлев схватил его, изорвал и закричал извозчику:
– Пять рублей на водку, но до самой станции вскачь – пошел!
Менее чем в два часа примчались они на первую станцию. Рославлев, несмотря на убеждения своего слуги, не хотел отдохнуть; он уверял, что чувствует себя совершенно здоровым; но его пылающие щеки, дикой, беспокойный взгляд – все доказывало, что сильная горячка начинает свирепствовать в крови его. Переменив лошадей, они поскакали далее. Не более двадцати верст оставалось до Москвы. Они не обогнали никого, но почти на каждой версте встречались с ними проезжие; не слышно было веселых песен извозчиков; молча, как в похоронном ходу, тянулись по большой Московской дороге целые обозы экипажей. Многие из проезжающих, идя задумчиво подле карет своих, обращали от времени до времени свой тоскливый взгляд туда, где позади их осталась опустевшая Москва. Быть может, они в последний раз простились с нею. Их пасмурные лица казались еще грустнее от противуположности с веселыми и беззаботными лицами детей, которые, выглядывая из дорожных экипажей, с шумной радостью любовались открытыми полями и зеленеющимся лесом.
– Что это, барин? – сказал Егор, – никак из Москвы все выбираются? Посмотрите-ка вперед – повозок-то, карет!.. видимо-невидимо! Ох, сударь! знать, уже французы недалеко от Москвы.
– Ах, как бы я желал этого! – сказал Рославлев.
– Что вы? Христос с вами! Эх, барин, барин! не хороши у вас глаза: вы точно нездоровы.
– И, врешь! я совершенно здоров; но мне душно… здесь все так тихо, мертво… В Москву, скорей в Москву!.. Там наши войска, там скоро будут французы… там, на развалинах ее, решится судьба России… там… Да, Егор! там мне будет легче… Пошел!..
Егор покачал печально головою.
– Послушайте, Владимир Сергеич, – сказал он, – не приостановиться ли нам где-нибудь? Мне кажется, у вас жар.
– Да! Мне что-то душно, жарко; здесь и воздух меня давит.
– Вот ямщик будет спускать с горы, а вы пройдитесь пешком, сударь; это вас поосвежит.
Рославлев слез с телеги и, пройдя несколько шагов по дороге, вдруг остановился.
– Слышишь, Егор? – сказал он, – выстрел, другой!..
– Верно, кто-нибудь охотится.
– Еще!.. еще!.. Нет, это перестрелка!.. Где моя сабля?
– Помилуйте, сударь! Да здесь слыхом не слыхать о французах. Не казаки ли шалят?.. Говорят, здесь их целые партии разъезжают. Ну вот, изволите видеть? Вон из-за леса-то показались, с пиками. Ну, так и есть – казаки.
С полверсты от того места, где стоял Рославлев, выехали на большую дорогу человек сто казаков и почти столько же гусар. Впереди отряда ехали двое офицеров: один высокого роста, в белой кавалерийской фуражке и бурке; другой среднего роста, в кожаном картузе и зеленом спензере[69] с черным артиллерийским воротником; седло, мундштук и вся сбруя на его лошади были французские. Когда отряд поровнялся с нашими проезжими, то офицер в зеленом спензере, взглянув на Рославлева, остановил лошадь, приподнял вежливо картуз и сказал:
– Если не ошибаюсь, мы с вами не в первый раз встречаемся?
Рославлев тотчас узнал в сем незнакомце молчаливого офицера, с которым месяца три тому назад готов был стреляться в зверинце Царского Села; но теперь Рославлев с радостию протянул ему руку: он вполне разделял с ним всю ненависть его к французам.
– Ну вот, – продолжал артиллерийской офицер, – предсказание мое сбылось: вы в мундире, с подвязанной рукой и, верно, теперь не станете стреляться со мною, чтоб спасти не только одного, но целую сотню французов.
– О, в этом вы можете быть уверены, – отвечал Рославлев, и глаза его заблистали бешенством. – Ах! если б я мог утонуть в крови этих извергов!..
Офицер улыбнулся.
– Вот так-то лучше! – сказал он. – Только вы напрасно горячитесь: их должно всех душить без пощады; переводить, как мух; но сердиться на них… И, полноте! Сердиться нездорово! Куда вы едете?
– В Москву.
– Если для того, чтоб лечиться, то я советовал бы вам поехать в другое место. Близ Можайска было генеральное сражение, наши войска отступают, и, может быть, дня через четыре французы будут у Москвы.
– Тем лучше! Там должна решиться судьба нашего отечества, и если я не увижу гибели всех французов, то по крайней мере умру на развалинах Москвы.
– А если Москву уступят без боя?
– Без боя? Нашу древнюю столицу?
– Что ж тут удивительного? Ведь город без жителей – то же, что тело без души. Пусть французы завладеют этим трупом, лишь только бы нам удалось похоронить их вместе.
– Как? Вы думаете?..
– Да тут и думать нечего. Отпоем за один раз вечную память и Москве и французам, так дело и кончено. Мы, русские, дележа не любим: не наше, так ничье! Как на прощанье зажгут со всех четырех концов Москву, так французам пожива будет небольшая; побарятся, поважничают денька три, а там и есть захочется; а для этого надобно фуражировать. Милости просим!.. То-то будет потеха! Они начнут рыскать вокруг Москвы, как голодные волки, а мы станем охотиться. Чего другого, а за одно поручиться можно: немного из этих фуражиров воротятся во Францию.
– Итак, вы полагаете, что партизанская война…
– Не знаю, что вперед, а теперь это самое лучшее средство поровнять наши силы. Да вот, например, у меня всего сотни две молодцов; а если б вы знали, сколько они передушили французов; до сих пор уж человек по десяти на брата досталось. Правда, народ-то у меня славный! – прибавил артиллерийской офицер с ужасной улыбкою, – всё ребята беспардонные; сантиментальных нет!
– Неужели вы в плен не берете?
– Случается. Вот третьего дня мы захватили человек двадцать; хотелось было доставить их в главную квартиру, да надоело таскать с собою. Я бросил их на дороге, недалеко отсюда.
– Без всякого конвоя?
– И что за беда! Их приберет земская полиция. Ну, что? Вы все-таки поедете в Москву?
– Непременно. Вы можете думать, что вам угодно; но я уверен: ее не отдадут без боя. Может ли быть, чтоб эта древняя столица царей русских, этот первопрестольный город…
– Первопрестольный город!.. Так что ж? Разве его никогда не жгли и не грабили то поляки, то татары? Пускай потешатся и французы! Прежние гости дорого за это заплатили, поплатятся и эти. Конечно, патриоты вздохнут о Кремле, барыни о Кузнецком мосте, чувствительные люди о всей Москве – расплачутся, разревутся, а там начнут снова строить дома, и через десять лет Москва будет опять Москвою. Да только уж в другой раз французы не захотят в ней гостить. Ну, прощайте!.. А право, я советовал бы вам не ездить в Москву. Вам надо полечиться: лицо у вас вовсе не хорошо.
– Это ничего: два дни покоя, потом сраженье под Москвой, и я буду совершенно здоров. Прощайте!
Рославлев сел в телегу и отправился далее. С каждым шагом вперед большая дорога становилась похожее на проезжую улицу: сотни пешеходцев пробирались полями и опереживали длинные обозы, которые медленно тащились по большой дороге. Когда наши путешественники поровнялись с лесом, то Егор заметил большую толпу разного состояния проходящих, которые, казалось, с любопытством теснились вокруг одного места, подле самой опушки леса. Несколько минут он смотрел внимательно в эту сторону, вдруг толпа раздвинулась, и Егор вскричал с ужасом: