Полная версия
Мелодия встреч и разлук
И Зина не выдерживает, берет ручку:
«Уважаемый Михаил Абрамович...»
Нет. Сухо, казенно, бездушно.
«Дорогой Михаил Абрамович, пишет вам соседка...»
Опять не то. Десять классов – чудовищно мало для такого сложного сочинения.
«Михаил Абрамович, здравствуйте. К сожалению, я должна сообщить вам...»
Взгляд падает на строки последнего полученного письма: «...надеюсь, моя хорошая, у тебя все в порядке. О дурном и думать не хочу. Ты и Маруся – вот и все, что позволяет мне не сломаться, держаться мужественно, сносить все тяготы здешнего существования и ждать, ждать встречи с вами, мои любимые девочки. Отзовись, Томочка! Я умираю, когда не слышу твой голос». Зинка вздыхает – ей еще не приходилось умирать от любовной лихорадки, а у автора этих строк скоро начнется агония, и в ее власти принять решение: облегчить душу, «убить» человека или избавить его от терзаний хотя бы на некоторое время.
– Тамара поправится и поблагодарит меня, – делает себе Зинка последнее внушение, подводя жирную черту под вязкой массой сомнений. Она берет чистый лист и старательно выводит округлым Тамариным почерком:
«Здравствуй, Мишенька! Прости за долгое молчание...»
Переписка снова обретает регулярность, соседи не обращают внимания на приходящие Тамаре послания, только Фрося, которой, как обычно, больше всех надо, не выдерживает однажды, удивляется:
– И чего писать в пустоту?
Зина не обращает внимания, торопится укрыться с конвертом в Тамариной комнате и не слышит, как, глядя ей вслед, вышедшая из кухни Антонина Степановна задумчиво произносит:
– Раз пишут – значит, отвечают.
10
Москва встречает Алину привычным камерунским дождем. Небо хмурится и плачет, будто не может смириться с ее возвращением.
– Я и сама не знаю, радоваться мне или огорчаться, – бросает Алина запотевшему окну и ловит удивленный взгляд водителя такси. Его странноватая пассажирка на вопросы отвечает односложно, понятия не имеет о грядущей деноминации, о шунтировании, сделанном Ельцину, и о том, что недавнее шоу французского композитора на Ленинских горах, которые теперь называются Воробьевыми, собрало три миллиона зрителей. Девушка машет рукой Кремлю, улыбается остаткам Китай-города и общению с человеком предпочитает разговор с окном.
– Эх! Прилетели бы на пару недель пораньше, не пожалели бы. Ох, и гуляла Москва! Ну а как же? Юбилей же. Восемьсот пятьдесят – это, скажу я вам, срок, а? А вы откуда прибыли-то?
– Из Штатов, – не отвечать – невежливо.
– Тю-ю-ю, ну куда им до нас, родимых! Расти и расти. – Шофер доволен своей шуткой, но, не дождавшись реакции, включает магнитолу погромче и замолкает ненадолго.
Машина въезжает в Замоскворечье, Алина провожает взглядом шатровую колокольню церкви Святой Софии и просит остановиться возле старого дома, что давно нуждается в реконструкции.
– Н-да! И это центр столицы, – сокрушается водитель.
– ...
– Подумать только! Всего в двух шагах от Балчуга! А мне-то казалось, все подчистили к празднествам.
– ...
– Но вы не расстраивайтесь! Помаленьку и здесь все поправят. Вон Ордынка уже в леса оделась, на Пятницкой кое-что реставрируют, так что, даст бог...
– ...
– Вы выходить-то будете?
– ...
– Выходить, говорю, будете?
– Что? А... Нет. Знаете, нет. Я просто... В общем, это так, не обращайте внимания, – Алина с трудом отрывает взгляд от светящихся окон на втором этаже. – Поедем дальше, – она диктует адрес и в последний раз оборачивается к знакомому дому. «Что со мной? Приступ романтизма? Что за блажь – торчать здесь и пялиться на окна? Там давно живут чужие люди. Говорят, людям свойственна ностальгия, они любят возвращаться туда, где были счастливы. Это справедливо. Но меня тут счастьем никто не кормил, я всегда хотела сбежать отсюда». Девушка качает головой, будто пытается избавиться от охватившего ее наваждения старого дома.
Машина мчится по освещенному огнями Ленинскому проспекту: еще не выключенная праздничная иллюминация, вымытые фасады домов, бомж в телогрейке, спящий под рекламным щитом магазина дубленок. Алина расстегивает небольшую матерчатую сумку, которую бережно держит на коленях всю дорогу, вынимает оттуда свою драгоценность – годовалый Nicon F5, большую скорость и высокую точность, лучшего друга профессионального фотографа. Девушка делает несколько снимков – лучшая отговорка для тех, кто сомневается в пользе ее скоропалительного замужества. Если основная цель ее отъезда в Америку так и осталась нереализованной, то второстепенная, о которой она даже и не задумывалась четыре года назад, когда, стоя в Савеловском загсе, ставила подпись под своей новой фамилией, оказалась неожиданно легко достигнутой. Алина всегда с трудом запоминала стихи, мелодии, сюжеты спектаклей, но могла в деталях описать мизансцены, костюмы персонажей, поворот головы и движение кисти героини, с упоением рассказывала о сочетании цвета черного смокинга музыканта и белого рояля на сцене зала Чайковского. Она не фокусировала внимание на словах, ей хватало молчания, она слушала позы и жесты, ловила взгляды, восхищалась мимикой. Она не гналась за вечностью, ее прельщало мгновение.
– ВГИК, режиссура, – отдала приказание бабушка, разглядев во внучке талант к выстраиванию композиции.
Бабушку в семье всегда уважали, даже отец позволил себе шипеть на Алину: «Режиссерский, ты слышишь? Говорят тебе: режиссерский!» Алина была отщепенцем. Она не послушалась: поступила на операторский, проучилась или, вернее, промучилась год, сессию завалила и уехала в Америку осуществлять далеко идущие планы.
Глобальный, стратегический план, как известно, рухнул, зато операционный не пропал зря. Неудачное, скоропалительное замужество принесло все же свою пользу. Муж, хоть и относился к типу занудного, домашнего тирана, не слишком ограничивал Алину в выборе занятия для души. Конечно, ни о каком отъезде в Йель или в Принстон или о каждодневной работе и речи быть не могло, но какие-то безобидные курсы кройки и шитья, или кулинарного искусства, или дизайна собственного сада были вполне позволительны. Алина записалась на курсы фотографии, окончила их, получив рекомендации и два предложения о работе в профессиональных студиях, от которых вынуждена была отказаться (тогда она еще хотела оставаться в Америке, чтобы в редких разговорах по телефону слушать о том, как ей повезло и как та, другая, мечтает оказаться на ее месте). Иногда Алина отправляла особенно удачные снимки в журналы, некоторые из них эти фотографии публиковали и даже исправно отчисляли гонорары, капающие на тайком открытый отдельный счет, что позволил ей не только продержаться какое-то время между разводом и бегством в Корпус мира, но и приобрести мечту любого профи: фотоаппарат, который она сейчас держала в руках.
Такси сворачивает с Ленинского, пересекает проспект Вернадского и уже подъезжает к Раменкам. Алина зачехляет объектив, показывает водителю въезд во двор. Она дома.
В квартире пахнет плесенью. Алина бросается к окну, распахивает его и подставляет голову под жесткие водяные струи, пытаясь смыть приступ охватившего ее удушья. Дождь стекает за воротник водолазки, на плечи, на подоконник, на пол. Не обращая внимания на образовавшуюся вокруг нее лужицу, девушка возвращается в коридор, оставляя на ковре грязные, мокрые следы. Алина вытаскивает из чемодана маленький сверток и объемистый конверт, зажигает свет в своей кухне. Одна из трех лампочек простенькой люстры тревожно мигает, жужжит и, наконец, гаснет навечно. Чертыхнувшись, девушка привычным движением ставит на плиту ковш вместо чайника (электрический сгорел еще в прошлом веке, а новый она приобрести не удосужилась), забирается с ногами на диван, открывает конверт, рассыпает по столу снимки, внимательно изучает, всматривается в лица изображенных людей, в протянутые к миссионерам руки, в презрительные взгляды и робкие улыбки. На одной фотографии Алина задерживается особенно долго. На ней африканка. Она стоит в толпе, во взгляде растерянность. Чтобы получить воду, женщина должна протянуть руку, но она не может: обе руки заняты. На одной беззаботно спит младенец, а другая прижимает к себе девочку лет пяти. Женщина рискует остаться без «добычи», но она не может решиться, она не в состоянии сделать выбор, она не желает отрывать от себя ни на мгновение ни одного из своих детей. Алина разворачивает сверток, вынимает статуэтку, напоминающую сюжет фотографии: на плечи стройной темнокожей женщины наброшен яркий, оранжевый халат, из-под каждой полы которого выглядывают курчавые девичьи головы – одна поменьше, другая побольше. Женские руки, увенчанные бесчисленным количеством браслетов, безмятежно покоятся на гипсовых кудрях, лаская детей и одновременно оберегая их от всех жизненных невзгод. Алина бережно поднимает африканку и возвращается с ней в комнату. Ищет ей место на полках, сплошь уставленных подобными фигурками. Здесь и лошадь, склонившая голову к лежащему возле нее жеребенку, и волчица, защищающая грозным оскалом спрятавшихся за ней волчат, и львица, изгоняющая льва, дабы уберечь потомство, и одинокий, потерянный олененок, прозванный Алиной Бэмби, и отвернувшаяся от него кукушка, – звери и птицы, объединенные общими сюжетами продолжения рода, любви и материнской заботы. Люди на полке появляются впервые, и, устанавливая статуэтку между пингвином, несущим рыбу пингвиненку и медведицей, подталкивающей медвежонка к стволу сосны, Алина чувствует, что ее коллекция обретает новое качество. Девушка ощущает, что теперь то, что долгие годы росло и культивировалось только в ее душе, достигло сейчас невероятных размеров, стало настолько огромным, что желает быть выставленным на всеобщее обозрение хотя бы на этих полках, фигурки на которых на самом деле никто пристально не рассматривает и не задумывается об их истинном и вполне очевидном значении.
Алина отходит на несколько шагов, удовлетворенно рассматривает экспозицию: оформлять интерьеры у нее всегда получалось неплохо. Хотя почему неплохо? Хорошо, очень хорошо, настолько хорошо, что даже американский муж, бывало, хвалил ее за умение создать уют из ничего. Здесь, в однокомнатной московской квартире, доставшейся ей путем хитроумных разъездов, съездов, обменов и доплат одновременно, тоже было ничего, точнее – ничего не было. А что, собственно говоря, могло понадобиться восемнадцатилетней девушке, кроме шкафа для хранения нарядов, стола для приема гостей и кровати для приема тех же гостей, коих насчитывалось совсем немного, но достаточно для того, чтобы это стало краеугольным камнем в основе претензий мужа к Алине.
«Вместо кровати придется купить раскладное кресло, – мелькает у нее мысль, – иначе негде будет расположить лампы. Да, правильно. Свет я поставлю именно в этом месте, здесь и ракурс удачный, и окно не всегда занавешивать придется». Девушка поднимает взгляд на старинную люстру с бронзовыми ангелочками, сложенные руки которых служат своеобразными плафонами для лампочек, напоминающих свечи. Жаль, от единственного раритета, доставшегося ей из прошлой жизни, придется избавиться. Верхний свет в фотостудии должен рассредоточиваться, нужно будет нанимать бригаду, делать натяжные потолки со встроенными рядами маленьких светильников. Шторы. Шторы хорошие: тяжелые, темные, подобранные специально к люстре. Нет, шторы – что надо. Пожалуй, можно оставить.
Шипение на кухне напоминает о том, что вода в ковше практически выкипела, Алина собирается выйти из комнаты, но ее внимание привлекает мигающий на телефоне автоответчик. Девушка подходит к аппарату: пять сообщений за четыре года – тоже результат. Она включает кассету, но первые же слова заставляют ее скривиться. Усилием воли Алина заставляет себя не останавливать пленку, уходит на кухню, наливает чай, краем уха все же улавливая практически одинаковые тексты:
– Здравствуйте, беспокоит журнал «Культура», надеемся, вы сможете найти время...
– Добрый день, журнал «Музыка и время», нам бы хотелось взять у вас интервью о...
– Беспокоит газета «Культурная жизнь», хотелось бы обсудить возможность публикации...
– Здравствуйте, меня зовут Владислав Гальперин. Я... Впрочем, неважно. Мне очень нужно поговорить с вами. Пожалуйста, перезвоните по телефону...
Алина на кухне морщится: очередной журналист. Ловкий, правда, и сообразительный, по телефону ни слова о своих истинных намерениях, знает, видно, что, услышав об интервью и публикациях, она ни за что не согласится на встречу. Ладно, бог с ним. Когда они все звонили? Четыре года назад? Ясное дело, потом-то уже все пронюхали, что она уехала и соответственно не может служить надежным источником информации.
Пищит сигнал пятого сообщения. Кто-то звонил сегодня.
– Алечка, это папа! – Алина вздрагивает и бросается обратно в комнату, замирает в обманчивом ожидании. – Я слышал, вы встречались недавно. Как она? Здорова? Хорошо выглядит? Позвони, я волнуюсь.
Несколько секунд Алина смотрит на телефон в абсолютном бессилии. Отец не видел ее четыре года, но не удосужился хотя бы из вежливости поинтересоваться ее самочувствием и внешним видом. Дрожащими руками девушка хватает телефон и, швырнув его со всей силой в стену, разбивает вдребезги. Волна воздуха и звука, напоминающая голосовое вибрато, проносится по комнате и настигает полку со статуэтками: пингвин наклоняется, задевает рыбой африканку. Фигурка падает на пол, и Алина, вскрикнув от ужаса, наблюдает, как отколовшаяся голова одного из детей катится по ковру и исчезает под кроватью.
11
Славочка!
Много воды утекло с моего последнего письма. На работе загрузили практикой, так что снова пропадаю там с утра до вечера. Что касается моих научных изысканий, то дело потихоньку движется, хотя в настоящее время все еще ограничивается исключительно теоретическими исследованиями. Чрезвычайно сложно найти материал для подробного исследования. Нередко людей бывает проще убедить принять участие в каком-то эксперименте физического характера, связанного с испытанием медицинских препаратов или новых методов лечения, чем уверить в необходимости раскрыть свою душу для полного выздоровления. Еще сложнее найти того, кто сам способен признаться в том, что он – раб, заложник одной всепоглощающей страсти, что руководит им, как путеводная звезда. Хотя, признаюсь тебе честно, поисками такими я не занимаюсь. Можешь обвинить меня в бездействии и напрасном ожидании у моря погоды, но будешь права лишь в одном: я действительно жду. Жду, что и на моей улице случится праздник и нечто свыше пошлет мне встречу с героем или героиней, которая позволит мне наконец собрать материал для практической части диссертации.
Не могу описать тебе, милая, как несказанно расстраивает меня тот факт, что тема моя заявлена и сменить ее не представляется возможным. Если бы я могла это сделать, то, скорее всего, воспользовалась бы ситуацией и обратила свое внимание на исследование человеческой добродетели: где она зарождается и насколько далеко простираются ее границы. Ты, конечно, скажешь, что нет предела широким качествам души. Я могла бы с тобой согласиться. Благо пример этому рядом (я опять говорю о Зине). Но все же я склонна думать, что все мы подвержены внешним обстоятельствам и нельзя делать выводы о безграничности доброты, когда носитель ее не прожил и трети своей жизни. Кто знает, что ждет ее впереди, кто посмеет утверждать, что доброта и любовь к одним не затмит в ее сердце другие разумные чувства?
Предмет же ее любви – наша Манечка – действительно прекрасная девочка, заслуживающая всяческой похвалы и умиления. Никогда в жизни не встречала ребенка столь одаренного музыкально и по-настоящему заинтересованного в овладении искусством игры на инструменте. Она, конечно, еще мала, и бездумное пиликанье смычком по струнам нельзя пока назвать чем-то хоть сколько-нибудь напоминающим настоящее извлечение волшебных звуков, но и за ним уже вполне угадывается талант и большое будущее при его гармоничном развитии. Кстати, из-за этой постоянной «чарующей» музыки я и вынуждена снова постоянно скрываться на работе. Когда Зина разбила скрипку (помнишь, я тебе писала об этом несколько лет назад), многие (только не я) вздохнули с облегчением, радуясь исчезновению из квартиры ежедневных гамм и вариаций. В каком отчаянии пребывают они теперь! Какие слова произносят в адрес малышки, когда та берет в руки инструмент! И как буквально хором просят Зину сыграть саму, чтобы скрипка выводила услаждающие слух мелодии, а не пилила воем и визгом натянутые, обнаженные нервы. Вся эта кутерьма заставляет меня улыбаться и только. Думаю, малышка подрастет, пойдет в музыкальную школу, и в квартире снова восстановится былой нейтралитет.
Время позднее, моя дорогая, пора мне завершать нашу беседу. Я живо представляю, как ты так же в сумерках будешь отвечать мне. Племянник мой, конечно, уже будет спать. Представить не могу, что он уже школьник. Знаю, ты качаешь головой и говоришь, что я должна чаще приезжать. Обещаю, милая: летом обязательно. Поцелуй его, скажи, что скоро каникулы и что тетка, которую он, наверное, уже плохо помнит, пойдет с ним на рыбалку. А не перевелись ли карпы в вашем дивном пруду?
Обнимаю тебя. Я.
12
Влад выгуливал собаку и не в первый раз думал о том, что пора бы уже наконец перебраться куда-то из центра города хотя бы ради Финча. Мохнатый ризеншнауцер будто услышал мысли хозяина, вынул морду из кучи сухих листьев и, тоскливо посмотрев на Влада, потрусил дальше по тротуару.
– Не разгуляться тебе, друг? Понимаю.
Гальперин знал, что когда-то давно, еще в допетровскую эпоху, этот старый район считался одним из самых зеленых в Москве. Скверы и сады были не только за кремлевской стеной, что возвышалась на противоположной стороне набережной, но и с этой стороны реки, где он два раза в день прогуливался со своим псом. Когда-то тут было огромное количество фруктовых деревьев и сто сорок четыре фонтана, объединенных названием Царицын Луг. Впрочем, это было давно. Государев сад выгорел еще в пожаре 1701 года, уцелела лишь Софийская церковь. Когда-нибудь в ней определенно возобновятся службы. Надо успеть переехать, иначе колокола будут будить его каждый день. Да, церковь – единственный старожил в округе, помнивший времена деревянной Москвы, единственный свидетель начала каменного строения и пришествия мануфактур, прекращения наводнений и постепенного превращения района из светского в купеческий.
Теперь от фабрик и складов практически ничего не осталось. Стоят особняки Харитоненко и Демидовых, выстраивается очередь в старинное здание, отданное властями английскому посольству, течет река, но былое величие, былая ценность зареченской территории все еще до конца не восстановилась. У Влада были знакомые в Москомархитектуре, которые утверждали, что все дома обязательно со временем будут отреставрированы, правда, они не рассказывали о том, что большинство из них перестанет быть жилыми: их продадут богатым компаниям, которые и возьмут на себя обязательства по благообразию вверенных им фасадов и внутренних перекрытий. Влад даже слышал, что существует проект о переносе английского посольства на Смоленскую набережную, но эта информация лишь неуловимо витала в воздухе и напоминала обычные пустые слухи. Как бы там ни было, но центр Москвы наверняка постараются привести в порядок: в конце концов, какая-нибудь из заезжих звезд вполне может изъявить желание прокатиться, а то и пройтись не к Васильевскому спуску через Москворецкий мост, а в другую сторону от Балчуга.
Гальперин свистнул собаке и повернул в обратном направлении.
В общем, через несколько лет, а может быть, десятилетий Замоскворечье при определенных усилиях приобретет статный внешний вид, но о прежнем существовании огромного сада забудут, скорее всего, навсегда. Вряд ли кому-то захочется избавляться от приумножающей капиталы недвижимости, чтобы засадить территорию фруктовыми деревьями. «...Как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду, как упадут на землю деревья! Настроим мы дач, и наши внуки и правнуки увидят новую жизнь...» – неожиданно вспоминается Владу. Нет, оставаться здесь с Финчем настоящее преступление. Гулять негде. Ближайший сквер на Болотной площади, но там не очень жалуют собак, да и идти туда не слишком близко. Вечерами, как сейчас, еще можно прогуляться, а по утрам у Гальперина никогда нет времени. Конечно, можно попросить бывшую жену забрать собаку насовсем. Катерина, естественно, поломается, придумает тысячу и одно неудобство, которое ей придется переносить, приютив Финча, резюмирует свой обличающий монолог, обозвав Влада безответственным, но, в конце концов, согласится хотя бы для того, чтобы доставить радость сыну. Катерина-то согласится, а вот Финч вряд ли обрадуется. Он предан Гальперину, а Гальперин предан ему. Еще как предан. Вот и вчера из аэропорта, несмотря на усталость, помчался забирать собаку.
– Папка! – бросился к нему тринадцатилетний Димка, прижался, повис на шее.
Влад вручил ему пакет с подарками, торопливо купленными в последний момент. Хорошо хоть совсем не забыл о ребенке.
– Есть будешь? – прокричала из кухни бывшая жена. Интересно, теперь, когда он не хлюпик-аспирант, не подающий надежды молодой ученый, а солидный профессор, доктор психологии, теперь она не жалеет, что пять лет назад поторопилась и превратилась в бывшую? Впрочем, какая разница. Главное, об этом не жалеет сам Гальперин. Да и она, наверное, не испытывает разочарования. Живет же со своим режиссером. Как ушла к нему пять лет назад, так и живет. Он, правда, из нее не кинозвезду сделал, а домработницу, ну это, собственно говоря, их дело. Влада это не касается. А Димка? Ну что Димка? Взрослый уже пацан.
– Так будешь есть?
– Нет, я...
– За Финчем приехал? – Катерина выплыла в коридор, глянула презрительно, с укором.
– Да, в общем...
– Понятно! – Димка швырнул пакет с подарками на пол и исчез в своей комнате, хлопнув дверью.
Катерина, как ни странно, ничего не сказала, лишь головой качнула и тоже удалилась. Влад надел поводок на сошедшего с ума от радости Финча и вышел из квартиры подавленный и задумчивый. Надо все же уделять сыну побольше внимания, сходить, что ли, с ним на матч в выходные. Нет, не получится, в субботу он обещал коллеге проконсультировать нескольких пациентов, а в воскресенье Финча надо вести на плановый осмотр к ветеринару. И что же это получается? Неужели Катерина права: ему собака дороже сына? Бред какой-то.
Пес между тем не торопится, жадно и вдумчиво обнюхивает бамперы припаркованных автомобилей, делает свои пометки, обнаружив нечто, неведомое хозяину, облаивает оставленную дворником на тротуаре полную листьев тачку. Влад тоже не спешит. Он еще не оправился до конца от перелета. После Африки он неделю пробыл на симпозиуме в Нью-Йорке, поэтому сегодняшний доклад об определении лучшего возраста для профориентации и последующие прения он проспал и теперь, судя по всему, ему вновь предстояла долгая бессонная ночь. Долгая ночь в раздумьях о допущенной ошибке и собственной глупости. Может, стоит все это бросить? Может, он зря все затеял? В конце концов, его ведь никто не просил. Чего же он хотел? Инициатива, как известно, наказуема. Зачем надо было изображать из себя журналиста, зачем дразнить ее этими вопросами? Да, его подозрения подтвердились. Но что из этого? Разве он помог ей? Напротив, только обнажил ее чувства, снова заставил переживать. И как действовать дальше? Во-первых, он в Москве – она в Камеруне, но даже если он снова поедет туда и попытается рассказать ей обо всем откровенно, она просто не станет слушать, и будет совершенно права.
Влад вернулся домой, приготовил яичницу, съел ее с Финчем напополам, прошел в кабинет и снова несколько раз прослушал пленку. Что-то нашептывало ему, что лучше прекратить эту работу, не лезть туда, куда его не звали, не вмешиваться в то, во что его не просили вмешиваться, не стараться помочь тому, кто не молил о содействии.
– Не молил, – сокрушенно соглашается Гальперин со своими мыслями. – Не молил, но нуждался.
Влад, как и большинство людей, мог приврать самому себе, торжественно пообещать нечто невыполнимое, свято веря в то, что он все сделает и договоренность с самим собой ни за что не нарушит. Вот и теперь внутренний голос настойчиво предлагал ему заключить пакт о прекращении бестолковой и безрезультатной деятельности, неизвестно ради чего начатой и так ничем и не оконченной.
– Пока не оконченной, – спорит Влад, не сдается.
– Деловые отношения, – продолжает подстрекать его нечто из глубин души, – должны быть просты и понятны. Ты – одна сторона контракта, а где вторая? Лучше подпиши договор со мной: ты прекращаешь глупые поиски, а я освобождаю в твоей голове место для настоящей научной работы.
– Это и есть научная работа.
– Врешь!
– Вру! – неожиданно признается Влад и понимает, что договориться с самим собой на этот раз не получится. Не получится не потому, что на пленке интереснейший материал для исследования, хотя это, безусловно, так, а исключительно из-за того, что, когда он слушает запись, его мысли то и дело перескакивают со слов и интонаций к облику девушки. И думает Гальперин отнюдь не о причинах ее воинственной речи и предпосылках враждебности, а о миниатюрной фигуре: узких бедрах, острых коленках, выпирающих ключицах; о непокорных, жестких завитках темных волос, которые выбились из конского хвоста и нервно вздрагивали при каждом новом выкрикиваемом ею «Уходите!», о грустных серых глазах, метавших молнии, и об имени, что еще неделю назад отчего-то представлялось ему заурядным, а теперь звучало в голове чистым колокольным переливом, которым когда-нибудь о бязательно зазвонит колокол церкви Святой Софии.