Полная версия
Три венца
– Хорошо. Но после-то князя Острожского к кому он его повезет на поклон? Разумеется, к родному брату своему, Константину, в Жалосцы…
– И ты хочешь теперь же ехать туда, как бы им навстречу? Боже тебя упаси! Вот сумасбродство…
– Ничего нет проще: про царевича я ничего знать не знаю. Еду же я только в гости к сестре своей, Урсуле. Если тут, в доме ее, я случайно, – слышите: совершенно случайно, – застаю проезжего принца, то моя ли в том вина? Что будут они потом и сюда, в Самбор, – я верю. Но видеть его раньше того, как бы мимоходом, мне решительно необходимо, чтобы присмотреться и окончательно решиться. Я нахожу даже более осторожным, если вы, папа, не будете там со мною, чтобы я гостила у сестры совсем случайно. Не правда ли?
– Правда… Умница ты у меня, повторяю, разумница, какой другой не найти, – ей-Богу, так! Но, знаешь, душа у меня далеко не спокойна: а ну, как он и точно самозванец и проведет тебя…
– Меня-то? – самоуверенно улыбнулась хорошенькая панна. – Это мы еще посмотрим: кто кого проведет!
– Ах, дитя мое, ах-ах! – вздохнул пан Мнишек, с озабоченным видом поглаживая рукою цветущую щечку дочери. – Боюсь я за тебя, боюсь: ты так молода; сердечко твое и теперь, думается мне, не совсем свободно…
Облачко грусти пробежало по ясному челу девушки.
– Вы, папа, говорите про пана Осмольского?
– Да, про него. Что он к тебе неравнодушен, как многие другие польские рыцари, ты сама, конечно, заметила еще раньше меня. Но он также богат, умен, занимает при мне видное место – региментаря, и сам дослужится, надо думать, до воеводства; он храбр, честен, скромен – рыцарь в лучшем смысле слова…
– К чему вы, папа, мне все это говорите! Будто я этого и без вас не знаю? – с сердцем перебила панна Марина и вся заалелась.
– Говорю потому, что мне больно за тебя…
– А мне-то, вы думаете, не больно? Но тут я могу не только сама занять такое высокое место, какое ни одной из моих подруг и во сне не снилось, – я могу оказать своей отчизне, своей вере такую услугу, которая никогда не забудется и занесет мое имя на страницы истории рядом с самыми почетными именами!
Пан воевода слушал свою красноречивую дочку с возрастающим восхищением; при последних словах ее он поймал на воздухе ее жестикулирующую руку и, поднеся к губам, приложился губами к кончикам ее стройных пальцев.
– Преклоняюсь перед вашим не женским умом, пани!
Так-то, еще за несколько дней до приезда в Жалосцы царевича Димитрия, панна Марина Мнишек явилась туда в сообществе двух любимых своих фрейлин: Муси (то есть Маруси) Биркиной и Брониславы Гижигинской. День спустя прибыли туда из Самбора еще трое гостей по взаимному соглашению папских легатов: один из них, бернардинец, патер Сераковский, в действительности также иезуит, но тайный, и уже от себя – двое искателей руки панны Марины: вышеупомянутый пан Осмольский и его соперник, пан Тарло, – последний, как выяснилось вскоре, также тайное орудие иезуитов.
Глава девятая
Панна Марина принимает предварительные меры
Каменные замки на Волыни в описываемую эпоху можно было встретить только в редких, более крупных городских поселениях: в Кременце, Дубне, Остроге, Луцке. Так и жалосцкий замок (лежавший не далее десяти верст по ту сторону Волынской границы), несмотря на вошедшее в поговорку богатство старинного рода Вишневецких, был возведен из дубового дерева и крыт гонтом. Зато он поражал массивной архитектурой, представляя обширный восьмиугольник в три яруса. Над крутой срединной вышкой развевался фамильный флаг Вишневецких, а над главным порталом красовался эффектный герб Русского (то есть Червоно-русского) воеводства – золотой лев в короне на голубом поле. По всем восьми углам замка высились стройные вежи (башни). Верхние ярусы их были снабжены, вместо окон, круглыми бойницами, из которых выставлялись жерла небольших пушек; в нижних помещались скопившиеся годами склады всяких военных и особенно охотничьих принадлежностей.
Для полной защиты от нападения кочевников, замок со всеми его городнями (пристройки и службы) и прилегавшим к нему парком был обнесен земляным валом с дубовым частоколом и глубоким рвом. Последний, впрочем, в данное время пересох и оброс травою, но благодаря протекавшей по парку быстрой и многоводной речке, он всегда мог быть наполнен водою. Единственным выходом из этого земляного и водяного кольца служил подъемный мост перед въездными воротами, две башенки которых были также вооружены большими пушками – «бомбардами».
Лучшим украшением замка был, однако, его великолепный парк. Лет семнадцать назад получив, можно сказать, с бою руку старшей дочери Сендомирского воеводы, панны Урсулы Мнишек, окруженной в то время, как теперь ее младшая сестрица, целым роем поклонников, князь Константин Вишневецкий желал сделать своей молодой, избалованной спутнице жизни пребывание вдали от родительского дома возможно отрадным и приятным. В этих видах он выписал из немецкой земли искусника-садовода и с ним разных подначальных мастеров, и в два-три месяца старый, запущенный парк стал неузнаваем. Густую чащу вдоль и поперек изрезали широкие аллеи и извилистые дорожки, усыпанные то белым, то красным песком; на перекрестках появились столбики с разъяснительными надписями: «Философская тропа», «Путь мечтаний», «Аллея вздохов» и т. п., а из-за нависших сплетений плюща то здесь, то там эффектно просвечивали расписанные гипсовые фигуры древнегреческих богов и героев, а также разных заморских, зверей: львов, тигров, крокодилов. Можно было найти для отдохновения не одну укромную беседку: одну – с кукующей деревянной кукушкой; другую – с золотой арфой; третью – наподобие китайского киоска с звенящими на зонтичной крыше колокольчиками. Можно было скрыться в темный грот со сталактитами и сталагмитами, или же присесть помечтать у журчащего каскада.
Правда, розовое настроение княгини Урсулы, в ранней юности склонной к мечтательности, с годами уступило место строгой религиозности. Но парк, по распоряжению ее светлейшего супруга, поддерживался в прежнем виде.
В этом-то парке под вечер следующего дня по прибытии самборских гостей гуляло целое общество. Во время прогулки по одну руку панны Марины вскоре очутился пан Осмольский, по другую – пан Тарло. С первого взгляда трудно было бы сказать, кому из обоих отдать предпочтение.
Аристократические черты смуглого лица пана Тарло носили, правда, следы бурно прожитых лет, но черные глаза его под густыми сросшимися бровями светились как тлеющие уголья, и та самонадеянная заносчивость, то нескрываемое презрение, с которым он относился к большинству мужчин, та рыцарская почтительность и изысканная любезность, которые он выказывал перед особами другого пола, особенно если они отличались молодостью и красотою, снискали ему почти всеобщее расположение самборских дам.
Пан Осмольский, напротив, красотою лица отнюдь не поражал. Черты его были довольно обыкновенны и крупны. Зато в них выражались твердая воля, прямодушие и привычка к размышлению. Телом же он, надо признать, был очень хорошо сложен и вообще имел чрезвычайно решительный, воинственный вид, благодаря, между прочим, и военному мундиру. Это, очевидно, был вполне прямой характер, честный и простой вояка и рубака с возвышенным умом и чистым сердцем.
– Ах, вот что, пане Осмольский, – сказала вдруг панна Марина. – У меня к вам просьба, большая просьба!
– Панне остается только приказать, – был почтительный ответ.
– Но просьба, повторяю, очень большая! Вы вчера ведь только прибыли сюда и, конечно, еще утомлены, не отдохнули?
– Мы, пани, люди военные, и утомления для нас не существует.
– Так вы не слишком на меня рассердитесь, если я вас теперь же заставлю совершить обратное путешествие в Самбор?
– С вами, в качестве конвойного?
– То-то, что без меня. Мне во что бы то ни стало надо отправить очень важное и спешное письмо к отцу, и более верного гонца, как вы, я не знаю. Как рыцарь, вы в просьбе моей, конечно, не откажете?
Она произнесла это как-то особенно ласково, но так решительно, что пан Осмольский насупился и отдал ей формальный «рыцарский» поклон.
– Вы делаете мне слишком много чести, пани. Между вашими собственными служителями, между прислугой вашей сестры нашлись бы, я уверен, вполне благонадежные люди, которые с не меньшим успехом, чем я, исполнили бы это немудреное поручение.
– Так вы не желаете сделать это для меня?
– Если прикажете, то я, разумеется, повинуюсь: ваше слово для меня – закон.
– Так я приказываю.
– Слушаюсь, пани, – не без горечи уязвленного самолюбия отвечал пан Осмольский. – Письмо, может быть, уже при вас?
Небольшое, сложенное треугольничком и запечатанное письмо, действительно, оказалось уже у нее наготове. Приняв его, пан Осмольский молча откланялся, подошел к хозяевам объяснить, что по самому неотложному делу должен сейчас же возвратиться в Самбор, и без оглядки удалился.
– Мне даже жаль его! – усмехнулся пан Тарло. – Вы точно нарочно услали его отсюда?
– А если бы и так? – вполголоса отвечала панна Марина. – Отстанем немножко от других.
Пропустив остальное общество вперед, они незаметно завернули в безлюдную боковую аллею.
– Время дорого, – начала тут опять панна Марина, – и с вами, любезный пане Эвзебий, я не стану более играть в жмурки. Вы не менее строгий католик, как вся наша семья Мнишек, и потому, конечно, поймете, что благо святой нашей церкви должно быть нам выше даже собственного нашего счастья. Между тем, в руках моих, можно сказать, судьбы нашей церкви: от меня зависит обратить к ней миллионы еретиков. Что вы глядите на меня так удивленно? Объяснюсь проще: нам надо заставить московского царевича перейти в нашу веру, а для этого мне надо завоевать его расположение…
Пан Тарло, как ужаленный, даже привскочил на ходу.
– И я должен еще содействовать вам? – вскричал он. – Это, пани, бесчеловечно!
– Что я не совсем бесчеловечна, что я к вам… благосклоннее, чем к кому-либо другому, вы можете судить уже потому, что вас я не удаляю от себя, тогда как вашего опаснейшего соперника, как видите, и след простыл. Я послала его с письмом к моему отцу, чтобы тот ни за что не отпускал его уже из Самбора.
– Только для этого?
– А по-вашему этого мало? Мне выпала, как я только что говорила вам, великая, но и трудная задача – сделать московского царевича верным слугою папского престола. И, пока задача эта не будет мною выполнена, я дала себе слово не думать о моем собственном счастье. Пан Осмольский по своей непростительной прямоте только мешал бы мне в моем плане; говорить с ним о таком деликатном деле решительно невозможно. Вы же, дорогой Эвзебий, совсем другого закала, в вас я надеюсь иметь самого верного помощника: вы должны вашим вниманием ко мне постоянно поддерживать чувства царевича, а в то же время, чтобы оставлять его в некотором сомнении, быть галантным и с моими фрейлинами. Зато, раз только царевич будет наш, эта рука – ваша…
Молодая комедиантка, не глядя, протянула ему свою руку, к которой он не замедлил приложиться губами.
– Итак, мы – союзники? – сказала она, отнимая опять руку. – Вы обещаете иметь терпение до конца?
– Вы делаете со мною, что хотите, божественная!..
– Без нежностей! Я для вас, покамест, как и для всех других, только панна Мнишек, которая может быть одинаково любезна с кем хочет.
– Слушаюсь…
– Слово польского рыцаря?
– Слово рыцаря.
– Чур, не забывать! А теперь, пане, повернем назад и нагоним поскорее других.
Глава десятая
Фальшивая тревога
Следующий день выдался исключительно жаркий и душный. Солнце, чем далее за полдень, тем томительнее пекло и парило, как бывает обыкновенно перед июльскою грозою. Неудивительно, что многочисленные домочадцы жалосцского замка попрятались по углам.
Обширный, усыпанный песком двор перед лицевым фасадом замка лежал прямо на припеке, и на нем, естественно, не было ни души. Но и отсюда замечались признаки напряженного ожидания необычных гостей: из открытых окон отдаленного флигеля, где помещалась княжеская пекарня (кухня), доносился неумолчный концерт ножей, кастрюль, ступок, перебранка повара с поваренками. На пороге главного портала замка стоял бессменным караулом, в полной парадной форме, один из двух дежурных на этот день «маршалков» – молодых дворян-приживальцев светлейшего. Несколько человек состоявших под его началом ливрейных слуг слонялось тут же между колонками подъезда и вполголоса лениво перешучивалось. По временам показывался из замка сам маршал придворный, пан Пузын, тяжелый на подъем толстяк; пыхтя под плотно облегавшим его раздобревшее тело кунтушом, спереди и сзади залитым золотым шитьем, он озирался – все ли в порядке, отдавал слугам еще то или другое приказание и, отдуваясь, скрывался опять в прохладные сени дома.
– И чего он ползет-то еще сюда? – заметил один из дежурных слуг, чернявый, востроглазый малый.
– На то маршал, – отозвался, зевая, другой.
– Маршал! Вона где наш маршал, – сказал первый, кивая на окошко в «городне», откуда только что выглянула на минутку голова молодого княжеского секретаря, пана Бучинского: всем у нас верховодит.
– Ты, Юшка, держал бы язык за зубами.
– Да нешто не правда? Он вот и теперь-то за делом – бумажки строчит, а нет-нет да и выглянет: все видит, все подметит, а хошь бы раз облаял – мягко стелет и мягко спать. А тот что? Хошь бы палец о палец ударил: «Раздень меня, разуй меня, уложи меня, накрой меня, переверни меня, перекрести меня, а там, поди, усну и сам».
– Видно, ты, братику, давно на конюшне не бывал?
– Головы не снимут!
– А спины не жалко?
– Душа Божья, голова царская, спина барская, – с беззаботною удалью отозвался Юшка. – А нонече и на нашей улице будет праздник!
– Что так?
– Да так: штуку одну таковскую про запас имею; один князь только поколе ведает. Как сведаете, братцы, – ахнете!
– Ври больше: кудрявый у тебя волос – кудрявы и мысли.
Юшка собирался еще что-то сказать, но прикусил язык: в дверях появился сам владелец замка, светлейший князь Константин Вишневецкий. Это был мужчина лет за пятьдесят, чрезвычайно решительного, даже сурового вида, хотя в чертах лица его можно было найти некоторое фамильное сходство с его младшим, добродушным братом князем Адамом. В ожидании царевича, он также был в праздничном наряде, в собольей шапке со страусовым пером и с аграфом из драгоценных каменьев.
Не удостоив и взгляда слуг, раболепно расступившихся по сторонам, князь, сопровождаемый дежурным маршалком, вышел на середину двора и неодобрительно оглядел кругом небо.
– Ни облачка, а душно, как перед грозою, – пробормотал он как бы про себя, – не застало бы их в дороге.
– Парит, ваша светлость, и чересчур уже тихо в воздухе, – позволил себе почтительно заметить молодой маршалок, – ведь нынче же у русских Илья-пророк – даром не пройдет.
– Что? – вскинулся на него начальник и гуще еще сдвинул брови. – Вы разве еще православный?
– Упаси Боже, ваша светлость!.. Я сказал только так, по необдуманности.
Князь оставил отговорку без дальнейшего внимания и поднял голову к кровле замка, над верхушечной башенкой которого развивался родной стяг Вишневецких.
– Гай-гай, диду! – громко крикнул он.
Никого в вышине не было видно, и отклика не последовало.
– Дидусю! Павло! – еще зычнее крикнул князь. Над выступом башенки вынырнула белая, как лунь, старческая голова, четко выделяясь на небесной лазури.
– Чего, батьку? – донесся вниз разбитый, дребезжащий голос «дида» Павла.
– Не видать их?
Как петух, высматривающий на земле зерно, старик свернул свою белую голову на бок и приставил руку рупором к уху.
– Глухой тетерев! – вспылил господин его. – Не видать гостей, что ли?
– Нету-ти.
– Совсем плох стал старичина! Пора на покой, – проворчал про себя князь. – Эй, Юшка! Слетай-ка ты на вышку да дерни, когда нужно, звонок: старик, чего доброго, проглядит еще гостей.
– Мигом слетаю, батюшка князь.
Но «слетать» на вышку он уже не успел: «дид Павло» напряг теперь, как видно, свое ослабевшее зрение, чтобы в угоду князю поскорее усмотреть гостей, и дернул звонок. По замку резко прозвенел знакомый всем обитателям его колокольчик, и весь замок, как муравейник, в который ткнули палкой, вдруг взворошился, ожил.
Церемониал встречи почетных, да и непочетных гостей в «доброе старое время» соблюдался куда строже, чем в наше вольнодумное время, особливо в былой Речи Посполитой, в тонкости обращения едва ли не превзошедшей даже Западную Европу. Не прошло пяти минут от данного с вышки сигнала, как весь придворный штат, хоронившийся от дневной жары по своим покоям, был уже налицо. На пороге ожидали гостей сами хозяева: князь Константин и княгиня Урсула, не совсем уже молодая, но очень видная дама, в парадном костюме: темно-синем аксамитовом (бархатном) кубраке (дамский кунтуш) с горностаевой опушкой; в необычайно высоком корнете (головной убор из «газу» и «блондын»), так называемой «вавилонской башне»; с богатейшим диамантовым пунталом (ожерелье) на оголенной, полной как подушка шее; с драгоценными манелями (браслетами) и кольцами на столь же выхоленных руках. По сторонам стояли: около князя – маршал двора, пан Пузын, и секретарь, пан Бучинский; около княгини – статс-дамы и фрейлины ее. Вдоль всего портала, где должны были подъезжать один за другим экипажи, выстроились в два ряда ливрейные гайдуки и пажи, под наблюдением двух дежурных маршалков. За спиной хозяев, точно также в два ряда, вплоть до передней, растянулись высшие и низшие придворные чины.
Княжеские сыновья-подростки с их ментором-семинаристом, капеллан жалосцского замка, патер Лович, а также приезжие гости: патер Сераковский и пан Тарло оставались пока в доме – в гостиной.
За воротами, по подъемному мосту послышался, наконец, лошадиный топот, гул колес; вот донеслось и хлопанье бича… Все взоры устремились к воротам, на всех лицах выразилось самое напряженное любопытство: никто ведь еще не видел этого московского царевича! Сейчас должны были показаться скороходы, за ними окруженный вершниками ряд колясок и карет…
Но что же это такое? Ни скороходов, ни вершников; вкатился на двор один только громоздкий, допотопный рыдван, который с трудом волокла четверка исхудалых, разношерстных коней, хотя сидевший на козлах возница очень усердно работал над ними бичом.
– Пан Боболя! – вырвался у всех присутствующих крик разочарования.
Но этикет должен был быть в точности соблюден: никто не тронулся с места. Покачиваясь и скрипя на своих высоких рессорах, рыдван въехал под портал. Первою выползла оттуда старушка – пани Боболя; за нею были высажены три ее дочери-девицы.
Княгиня Урсула с самой любезной миной, к какой только было способно ее надменное, строгое лицо, выразила гостям свое восхищение «наконец-то» видеть У себя дорогих соседок, которых ждала-де и не могла Дождаться. Троекратно поцеловавшись с каждою, она повела их между низко преклоняющимися придворными в гостиную.
Тем временем гайдуки подняли под руки из глубокого кузова рыдвана и самого пана Боболю. Как подагрик, он опирался на костыль и неуверенно переставлял свои поджарые ножки, которым было не под силу держать даже его не грузное, но рыхлое тело. Подслеповатые, в бесчисленных морщинках глаза его рассеянно щурились; с отвислых губ его не сходила какая-то по-детски наивная улыбка.
– Много чести, ваша светлость, слишком много чести! – шамкал он в ответ на приветствие светлейшего хозяина. – К чему все это? Мы же старые соседи! Позвольте прижать вас к сердцу!
Князь Константин, по поводу такого самообольщения непрошеного гостя, воображавшего, очевидно, что для него устроен весь почетный прием, сердито усмехнулся, однако же крепко обнял его и подставил обе щеки.
– Мы, признаться, ожидаем сейчас московского царевича, – объяснил он.
– Московского царевича? – недоумевая, переспросил пан Боболя. – А, да, да, как же, помню, знаю! – сказал он таким тоном, что ясно было: ничего он не помнит, ничего не знает. – Тем более нам чести. Позвольте за то еще раз обнять вас!
После этого хозяином и гостем была разыграна в дверях сценка, которую двести с лишним лет спустя заставил Чичикова и Манилова разыграть Гоголь.
– Милости просим, дорогой пане, без чинов! – говорил князь, деликатно подталкивая пана Боболю ладонью в спину через порог в сени.
– После вас, князь, только после вас! – счел нужным упереться пан Боболя.
– Но в ваши лета… ваша многолетняя опытность, хотел я сказать… – поспешил поправиться хозяин.
– Мы, можно сказать, почти однолетки, но в опытности ваша светлость мне не уступите, о, нет! Родовой же сан ваш…
– Да ведь и в вашем роде, пане Боболя, как всей Польше известно, полных десять колен…
– А в вашем, князь, двенадцать…
– Помилуйте, что за счеты!
– А, нет, ваша светлость! Придворный этикет Боболи, слава Богу, в тонкости тоже изучили.
В конце концов, однако, князь Константин, как и подобало хозяину, любезно пропихнул вперед гостя, и тот вполоборота, с виноватым видом, проковылял на своем костыле в сени, волоча за собою по полу свою старинную турецкую саблю.
Этим моментом воспользовался князь Вишневец-кий, чтобы через плечо вполголоса приказать маршалу, следовавшему за ним с секретарем:
– Диду Павлу полсотни горячих!
Маршал тихо повторил то же приказание секретарю, а тот, в свою очередь, одному из дежурных маршалков, причем еще тише, так, чтобы маршал не слышал, прибавил от себя: «на ковре».
– Виноват, пане секретарь, – позволил себе возразить маршалок, – дид хоть и стар, но ковер при консекуциях установлен только для дворян… И если князь проведал бы…
– Исполняйте, любезнейший, что вам поручают, – мягко, но безапелляционно сказал пан Бучинский, – ответственность я беру на себя.
Между тем, светлейший с гостем своим проследовали в переднюю, а оттуда и в гостиную, причем в дверях оба раза не обошлось опять без церемониального препирательства о первенстве, но в заключение, как и в первый раз, гость уступал настояниям хозяина и вполоборота проходил впереди него.
Дам в гостиной уже не оказалось: пани Боболю княгиня Урсула увела в свой «альков», чтобы напоить там кофеем; девицы же Боболи с панной Мариной и ее фрейлинами упорхнули в парк. Началось формальное представление наличного мужского персонала. Патерам Сераковскому и Ловичу пан Боболя поцеловал благословляющую руку; зато пан Тарло и два княжича сами чинно подошли к руке старого пана. Гувернера-семинариста пан Боболя не счел нужным заметить, и тот, низко поклонившись спине его, отретировался к окошку.
Усаживание гостя на диван сопровождалось также требуемыми формальностями: гость упрашивал хозяина показать ему пример, а хозяин предоставлял почет этот гостю. Усадив, наконец, последнего, князь Вишневецкий точно теперь только заметил на госте саблю и обратился к нему с просьбой отвязать ее. Пан Боболя никак не соглашался, но потом, точно убежденный красноречием гостеприимного хозяина, дал отобрать у себя оружие и поставить в угол.
Около этих двух главных действующих лиц второстепенные сгруппировались в строгом порядке придворного этикета: ближе всех присели два духовных лица и маршал; далее пан Тарло. Что же касается остальной свиты, в том числе и секретаря, а также княжичей с их гувернером, то все они остались на ногах и в течение всего разговора не смели ни опереться, ни пошевельнуться, тем более непрошенно вставить в беседу свое слово: нарушитель этикета без рассуждений был бы отправлен, наравне с простыми холопьими, на конюшню, имея перед ними одно только преимущество – «ковер».
Гайдук с подносом, на котором красовался кувшин с домашней наливкой и несколько серебряных чарок, дал взаимным любезностям хозяина и гостя другое направление: князь собственноручно налил и с поклоном поднес пану Боболе полную чару; тот, немного починись, с видом знатока отведал душистого напитка и рассыпался в неумеренных похвалах ему. Князь долил ему чару и упрашивал пить во здравие. Гость снова приложился и торжественно провозгласил:
– За ваше здравие, князь, за здравие светлейшей княгини и всего вашего светлейшего рода!
Князь не преминул отпить с таким же пожеланием, и оба снова обнялись и трижды накрест поцеловались. Теперь только завязалась беседа о других предметах, и патер Сераковский весьма искусно сумел дать ей общий интерес.
Между тем на дворе сильно стемнело – стемнело не от сумерек, потому что солнце еще не садилось, а от надвигавшейся грозы.
– Как бы дождем царевичу дороги не испортило, – озабоченно заметил Вишневецкий.
– Царевичу? Какому царевичу? – переспросил опять забывчивый пан Боболя, усердно прикладывавшийся к чаре. – А, да, да, помню, знаю…
Крепкая, домашнего произведения наливка ударила ему в голову и расположила его к откровенности.
– А ловкая ж у меня пани моя, ух, какая ловкая!.. Хе-хе-хе! – заговорил он вдруг, самодовольно оглядываясь на всех окружающих прищуренными масляными глазами.