Полная версия
Самозванец
В Париже эти кареты желтые, а в Брюсселе – темнозеленые.
Для заключенных, имеющих средства, с особого разрешения директора допускалось исключение: позволялось брать извозчичьи карету на свой счет и ехать в суд в сопровождении жандарма.
Такое разрешение дано было и Савину, и он им пользовался во все время его содержания в Брюссельской тюрьме.
Уезжали все заключенные, требуемые в суд, в девять часов утра и находились там до шести часов вечера, то есть до окончание дела в суде и возвращения кареты в тюрьму.
Это делалось потому, что расстояние между тюрьмой святого Жиля и судом было очень велико, по крайней мере, четыре версты, и ездить по нескольку раз за арестованными было бы неудобно.
Вот почему их отвозили всех сразу, огульно, с утра.
Для заключенных это не только не представляло неудобств, а напротив, они были этому очень рады, так как в суде они находились все вместе, в большой светлой комнате, без всякого присмотра, кроме наружного, и могли болтать между собою и почылать, за чем хотели.
Жандармы, которым была поручена развозка арестантов и охрана их в суде, были прекрасные ребята, любезные, непридирчивые и редко в чем отказывали заключенным; так, например, для лиц более приличных они отводили отдельную комнату, приносили из ресторана завтрак, обед, вино и пиво.
В эти-то поездки в суд Николай Герасимович и виделся с Мадлен де Межен, которую впускали в ту же комнату, где он находился, и где они прекрасно проводили время целый день.
Первый раз он увиделся с молодой женщиной после разбораа дела в синдикальной камере судебных следователей.
Устроил это свидание Стоккарт, ходивший к следователю гоподину Веленс и получивший от него на это разрешение.
Мадлен была страшно взволнована и, увидев Савина, бросилась, рыдая, в его объятия.
Тяжело было ему видеть в таком положении ту, которую о так страстно любил, но он старался скрыть свое волнение и свои спокойствием ободрить и утешить ее.
Синдикальная камера утвердила постановление судебного следователя и отказала освободить их обоих от предварительно ареста, основываясь на том, что они оба иностранцы и обвиняются в преступлениях, которые влекут за собою наказание свыше трех месяцев тюремного заключения.
Николай Герасимович был к этому подготовлен, но на Мадлен это произвело удручающее впечатление.
Радость свиданья, однако, взяла свое, и они вскоре утешили возможностью провести друг около друга несколько часов и забыть свое горе.
Стоккарт сильно возмущался постановлением камеры и продолжал уверять, что он все-таки добьется освобождения Мадлен, подав жалобу в апелляционную палату.
Он пришел вместе с Мадлен и начал было без умолку болтать и рисовать радужные картины будущего.
– У русских, – заметил ему, улыбаясь, Савин, – есть пословица: «Не сули журавля в небе, а дай синицу в руки». И я вас прошу, чем сулить освобождение из тюрьмы в будущем, освободите теперь нас от вашего присутствия… Мы так давно не были наедине.
– О, я понимаю, – воскликнул адвокат, – желаю вам лучших минут в жизни.
Он простился и вышел.
Впоследствии, как и надо было ожидать, апелляционная палата не уважила жалобы Стоккарта, и Мадлен де Межен должна была пробыть в тюрьме до суда.
XIV
План защиты
Во время тех же поездок в суд Николай Герасимович Савин познакомился с двумя очень милыми людьми: депутатом бельгийской палаты Ван-Смиссеном, обвинявшемся в убийстве своей жены из ревности, и французом графом Дюплекс де Кадиньян – любовником этой убитой мужем женщины, который, увлекшись ею, наделал в Брюсселе более миллиона долгов, а после ее смерти уехал в Ниццу, не расплатившись со своими кредиторами и поднадув несколько простаков-бельгийцев, почему и был привлечен к суду за мошенничество.
Бежавшего из Брюсселя от долгов графа арестовали у рулетки в Монте-Карло, где он спускал последние золотые, занятые у бельгийских ростовщиков.
Конечно, мужа убитой и ее любовника вместе не сводили, так как Ван-Смиссен был в состоянии задушить графа, или, по крайней мере, покуситься на его жизнь.
Николай Герасимович видел их обоих порознь, и оба были очень приятные собеседники.
Ван-Смиссен был очень умным и образованным человеком, известным депутатом палаты и принадлежал к клерикальной партии, которая сильно его поддерживала и добилась в конце концов после двух обвинительных приговоров присяжных кассации обоих их и третьего оправдательного приговора.
На третьем суде присяжные признали, что он совершил преступление в исступлении, доведенный до этого возмутительным поведением и распущенностью своей жены.
Это оправдание последовало уже после отъезда Савина из Бельки, и он узнал о нем из газет, но в то время, когда Николай Герасимович с ним встречался, он был приговорен к пятнадцатилетнему заключению в тюрьме и дело его находилось по его кассационной жалобе в кассационном суде.
Насколько счастливо кончилось дело мужа, настолько несчастливо закончилось дело любовника.
Граф де Кадиньян был признан виновным в восемнадцати мошенничествах, а так как, по бельгийским законам, наказание полагается не одно по совокупности, как в России, а за каждое преступление полагается отдельное наказание, то бедный граф был приговорен к восемнадцати наказаниям, по три месяца одиночного заключения каждого, что составит весьма почтенную цифру в четыре с половиною года одиночного заключения.
Следствие между тем над Савиным и Мадлен де Межен шло своим порядком.
Надо заметить, что следствие в Бельгии ведется по французской системе, то есть следователь старается всячески запутать обвиняемого разными неожиданностями, вымышленными сведениями и даже запугиванием.
При этом следственное производство не предъявляется обвиняемому, так что до суда ему не известны ни показания свидетелей, ни другие собранные сведения и материалы следствия.
Правда, что защитнику разрешается рассматривать документы и все относящиеся к делу во всякое время и брать из него копии, но все-таки такое сокрытие от обвиняемого подробностей следствия крайне неправильно и неблагоприятно для интересов обвиняемого.
Последний становится в полную зависимость от защитника и в суде играет роль совершенной пешки.
Также было и с делом Николая Герасимовича.
Вскоре после вручения Савину обвинительного акта он получил повестку о выезде в суд исправительной полиции, и в тот же день его посетил его защитник – Фрик.
Фрик привез с собою целую кипу разных документов и выписок, относящихся к делу, чтобы познакомить с ними Николая Герасимовича и установить план защиты.
Следствие обнаружило и установило разными допросами свидетелей и полицейских властей в Париже, Ницце, Берлине и Дусбурге, которым была предъявлена фотографическая карточка Савина, что он, действительно, то лицо, которое проживало во Франции и Германии под именем русского офицера Николая Савина, который был арестован по требованию русских властей и впоследствии бежал.
Таким образом, отрицать тождество маркиза де Траверсе с Савиным было невозможно.
– Мой совет вам – сознаться откровенно и этим сознанием расположить судей в свою пользу, – сказал Фрик Николаю Герасимовичу.
Но Савин не согласился с этим мнением, он находил необходимость во что бы то ни стало доказать свою невиновность по обвинению в ношении чужого имени, так как от этого зависел весь дальнейший ход дела.
Самое важное для Николая Герасимовича было и чего он больше всего боялся, это его выдачи России, по поводу которой уже началась переписка между бельгийским правительством и русским посланником в Бельгии.
Из дела и собранного материала не было, однако, ничего положительного о его личности из России. Даже посланная его фотографическая карточка в Петербург и Калугу не была никем узнана, и в бумаге, присланной из России, было сказано, что хотя в присланной фотографической карточке и есть что-то сходное с личностью Савина, но положительного никто ничего не мог определить.
Николай Герасимович находил, что этот ответ из России имел большое значение для защиты.
– Поставим лучше защиту на такую почву, – заметил он Фрику, – я скажу, что в Бельгии я ношу свое имя маркиза де Траверсе, а во Франции и Германии жил, действительно, под чужим именем Николая Савина. Причины, заставившие меня так поступить, – политические идеи моего отца и нежелание его, чтобы я служил в войсках республики. Этой неявкой моей к призыву я поставил-де себя в нелегальное положение в моем отечестве – Франции – вследствие чего и не мог жить там под своим именем, что и заставило меня для поездки во Францию взять паспорт на имя одного моего приятеля русского офицера Савина. Мне кажется, что такая защита имеет достаточно прочные основания, тем более, что у нас есть свидетель, в лице Мадлен, а у обвинения ничего нет положительного, чтобы разбить наши доводы и доказать, что я живу теперь под чужим именем.
Он остановился и посмотрел на Фрика.
Тот слушал его с большим вниманием, но молчал.
– Удайся нам убедить суд, – начал снова Николай Герасимович, – что я действительно проживал во Франции, а не в Бельгии под чужим именем, добейся я таким образом оправдательного приговора по обвинению в ношении чужого имени, тогда если я и буду обвинен по делу об оскорблении полиции, то под именем маркиза де Траверсе, а не Савина, и этот приговор суда будет мне служить самым лучшим доводом против требуемой Россией моей выдачи: требуют не маркиза де Траверсе, а Савина, с которым я в силу уже приговора бельгийского суда, ничего общего иметь не буду… Разве это не так?
– Так-то, пожалуй, и так… Я понимаю, что для вас такое решение очень важно и готов построить защиту на этой почве, но должен предупредить вас, что она очень зыбка, и если защита не удастся, что очень возможно, суд вас не пощадит и присудит к высшей мере наказания… Примите в расчет и это.
– Или пан, или пропал, будь что будет… Я не отступлюсь от этого плана, а вас освобождаю от ответственности за решение суда… Вы меня предупредили.
– Да, главное, помните, что я вас предупредил… План очень остроумен, но, повторяю, и очень рискован.
– Кто не рискует, тот не выигрывает.
– Хорошо, так будем держаться этого плана.
Вскоре Фрик уехал.
Настал наконец день суда.
За несколько дней перед этим в нескольких брюссельских газетах появились коротенькие заметки, извещавшие публику, что в такой-то день назначено к слушанию в суде исправительной полиции дело о маркизе Сансак де Траверсе, он же Савин, и его любовнице Мадлен де Межен, причем, конечно, не было забыто прибавление разных пикантных подробностей о личностях обвиняемых, а также говорилось, что по распоряжению судебных властей дело это, ввиду его интереса, будет разбираться в большом зале суда и что публика будет допускаться только по билетам.
Конечно, такого рода реклама привлекла в суд не мало желающих присутствовать на таком судебном бенефисе, и огромный зал суда был битком набит самой фешенебельной брюссельской публикой.
Особенно много было представительниц прекрасного пола, жадных, как известно, до такого рода представлений.
За полчаса до появления Савина и Мадлен перед судом, в комнату, где они оба находились, явились оба защитника, одетые уже в своих длинных тогах и круглых шапочках.
Пришли они, чтобы сделать, говоря театральным языком, генеральную репетицию.
Все их внимание, конечно, было обращено на усвоение Мадлен ее роли.
Они по очереди разъясняли ей все, что она должна была отвечать на вопросы, могущие ей быть предложенными судом и обвинительною властью.
Когда наконец режиссер – судебный пристав – пришел за подсудимыми, то они уже были готовы для отражения всякой атаки со стороны их общего врага – прокурора – и спокойно, даже торжественно, вошли в зал заседания, где и заняли места впереди своих защитников.
Скамьи подсудимых, как у нас и во Франции, в Бельгии нет.
Там суд помещается на особой эстраде, немного возвышенной над остальной частью залы.
Эта эстрада отделена от публики решеткой, и за эту решетку входят только участрующие в деле лица, не исключая свидетелей, которые входят по одному, по вызову председателя суда.
Свидетели дают свои показания, сидя в кресле, стоящем напротив председательского места.
Стоя говорят только обвиняемые, их защитники и прокурор.
При входе в зал подсудимых взоры всей публики обратились, конечно, на Мадлен де Межен, которая была удивительно хороша и эффектна в этот тяжелый для нее день.
На ней было черное шелковое платье без всякой отделки, прекрасно обрисовывавшее ее роскошные формы.
Ее золотистые волосы были высоко зачесаны вверх по последней моде a la Marie Antoinette, что придавало ей поразительное сходство с королевой-мученицей, на которую она и без того была очень похожа.
Об этом сходстве не раз писали парижские газеты в более счастливые для нее времена, и это не ускользнуло и теперь от собравшейся публики – в столь аналогичном положений молодой женщины с ее двойником, королевой.
Шепот восторга по ее адресу пронесся по залу.
В публике произошло движение.
Когда оно несколько успокоилось, председатель суда спросил, обращаясь к подсудимым:
– Признаете ли вы себя виновными в возводимых на вас поступках?
И Савин, и Мадлен де Межен отвечали отрицательно.
– Господин судебный пристав, пригласите свидетелей! – приказал председатель.
Свидетели были полицейский комиссар Жакобс и полицейские агенты, присутствовавшие при аресте обвиняемых.
Показания их относились только к факту оскорбления их подсудимыми, то есть к обвинению в неповиновении властям и оскорблении должностных лиц.
Что касается до обвинения Савина в ношении чужого имени, то по этому делу свидетелей никаких не было, а были прочитаны разные показания, данные официальными лицами во Франции и Германии.
Из этих показаний выяснилось тождество маркиза Сансака де Траверсе с проживавшим в этих странах арестованным и бежавшим русским офицером Николаем Герасимовичем Савиным.
Когда чтение этих показаний окончилось, председатель обратился к подсудимому:
– Не желаете ли вы что-нибудь объяснить по этому поводу?
– И даже очень много.
– Это ваше право.
В зале, переполненном публикой, наступила вдруг такая тишина, что можно было услыхать полет мухи.
XV
На суде
– Я маркиз Сансак де Траверсе, а не Савин, – начал среди торжественной тишины, воцарившейся в зале суда, Николай Герасимович свое объяснение, – но должен признаться суду, что, действительно, проживая долгое время во Франции под именем русского офицера Николая Савина, был выдан французским правительством России и бежал от французских и прусских властей. Так что я сам не думаю даже оспаривать мое тождество с господином Савиным и признаю совершенно правильными все данные во Франции и Германии показания, которые были только что прочтены, но при этом считаю своим долгом разъяснить суду те причины, которые меня заставили проживать под чужим именем во Франции.
Дед мой покинул Францию во время первой революции и эмигрировал в Россию. Там он женился на дочери тоже французского эмигранта, от которой у него родился в первых годах нынешнего столетия сын – мой отец. Он, как и дед мой, остался французом, хотя всю свою жизнь прожил в России. Женился он на француженке, умершей в момент моего появления на свет. Я, единственный его сын, воспитывался в России, но остался, как и отец мой, французским гражданином. Отец мой как ярый роялист не признает теперешнего французского правительства, а потому не позволил мне явиться к призыву и служить во французской армии. Это нарушение военных законов по воле моего отца поставило меня на нелегальную почву по отношению к Франции, и я как нарушитель этих законов подвергаюсь, если буду застигнут в пределах Франции, наказанию до двух лет тюрьмы и зачислению на законный срок службы в армию по отбытии наказания. Вот эта причина и заставила меня жить во Франции под чужим именем, уехал же я из России во Францию несколько лет тому назад потому, что меня давно тянуло в эту дорогую моему сердцу страну. Я не мог удержаться от желания видеть эту милую Францию, родину моих предков. Но проживать под своим именем мне было невозможно, так как я наверно подвергся бы наказанию и этим самым убил бы старика-отца. Он даже согласился на мой отъезд только с тем, что я ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не обнаружу во Франции мое настоящее имя. Вскоре я получил известие о его смерти, но данная мною клятва не была им разрешена. Вот причины, побудившие меня назваться и жить в продолжение нескольких лет под именем Савина. Взял я это имя и документы на жительство от моего школьного товарища и друга русского гвардейского офицера Савина. Нас обоих во Франции никто не знал, а лета и приметы его вполне подходили к моим.
Приехав во Францию, я скоро познакомился с некоторыми проживающими там русскими и благодаря моему знанию русского языка был введен ими всюду и представлен как их соотечественник, русский офицер Савин. Моя веселая, даже расточительная жизнь в Париже и Ницце дала мне скоро некоторую известность, про меня часто писалось в газетах: о моих лошадях, выездах, об огромных выигрышах и проигрышах в карты и дуэлях.
Вот эта известность и сослужила мне дурную службу, довела меня до всех неприятностей, перенесенных мною, и того положения, в котором я теперь нахожусь. Дело в том, что в то время, когда я жуировал во Франции с господином Савиным, чье имя я носил, случилось несчастье: в России против него были возбуждены разные уголовные и политические преследования, ему пришлось покинуть родину и бежать в Америку. Об этом я знал из его писем ко мне, но не обратил должного внимания. Конечно, мне нужно было тогда же покинуть Францию и вернуться в Россию, но, увлеченный парижской жизнью, связанный делами и любовью, я этого не сделал. Несчастно сложившиеся обстоятельства бросили меня в тот омут, из которого я до сих пор не могу вынырнуть. Дело в том, что полтора года тому назад дела мои сильно пошатнулись вследствие проигрыша моего в карты более миллиона франков, пошли долги и другие неприятности.
В июне прошлого года я имел столкновение в Париже с полицией и, будучи в раздражении, побил полицейского комиссара, за что и был арестован.
Газеты разнесли эту весть по всей Европе. Об этом узнали, конечно, и в России. Русские власти, получив сведения об аресте в Париже того Савина, которого они давно уже искали, потребовали его выдачи. Что было мне делать? Заявить французским властям, что я не Савин, а французский маркиз де Траверсе, нарушивший французские военные законы, и тем избегнуть выдачи России? Но этим самым я отдавался добровольно в руки французского правосудия, не только по этому нарушению военного закона, но также и по другим преступлениям, вытекающим из моего проживательства под чужим именем, как, например, подписи разных актов и долговых обязательств, что могло быть легко подведено под преступление «подлога» и, кроме того, изменить данной моему отцу клятве.
Вот на основании этих-то соображений я решился не только не противиться моей выдачи из Франции, но даже старался ускорить ее. Я видел всю опасность моего фальшивого положения и мне нужно было во что бы то ни стало покинуть французскую территорию как можно скорее. В России мне бояться было нечего, так как не я был преследуем, а Савин. Так я думал первое время, а затем, поразмыслив, увидел, что обнаружение и в России ношения мне не принадлежащего имени, да еще лица, как оказалось потом, скомпрометированного, может повлечь за собою обвинение в соучастии и во всяком случае следствие, во время которого меня будут держать в русской тюрьме. Представление о последней только по наслышке бросало меня в жар и холод даже во время содержания в европейских тюрьмах. Это-то и побудило меня бежать, чтобы избегнуть страшной русской тюрьмы. Первое мое бегство было учинено мною во Франции, и я вскоре снова был арестован в Ницце и вторично выдан по требованию русского правительства. Второй раз я бежал от немцев в бытность мою в больнице в Дуйсбурге, после чего я и проехал через Голландию в Бельгию.
Здесь, в Брюсселе, не имея надобности скрываться и опасаться носить принадлежащую мне фамилию, я с радостью сбросил с себя чужое имя, которое наделало мне столько неприятностей. И вот теперь это законное присвоение принадлежащего мне имени приводит меня снова к ответственности и к новым неприятностям! Посудите сами, господа судьи, и вы поймете, что это очень грустно, но вместе с тем и очень смешно! Переходя затем к обвинению меня в неповиновении властям и в оскорблении их, я считаю, что так поступить я был вынужден неправильными действиями и грубостью со мною комиссара. Он был груб не только по отношению меня, но и по отношению к женщине, которую я люблю и уважаю и которая не подала ему ни малейшего повода к ее оскорблению. Разве благовоспитанный и порядочный человек позволит себе врываться в спальню женщины? Разве он позволит себе называть женщину кокоткой, да еще толкать ее? Правда, что это сделал полицейский чиновник, от которого можно все ожидать, но полицейский чиновник, поступающий так, должен всего ожидать. Я не отрицаю факта оскорбления мной комиссара и его агентов, но надеюсь, что суд поймет, что я был вынужден на это гнусным поведением самой полиции. А потому прошу принять это во внимание и отнестись к ним с присущей вам справедливостью.
Савин кончил.
Речь его произвела видимое впечатление на публику, зажужжавшую как пчелиный рой; что же касается до судей, то на их беспристрастных лицах нельзя было прочесть ничего.
На губах прокурора играла саркастическая улыбка.
– Госпожа де Межен, не пожелаете ли дать суду свои объяснения? – обратился к Мадлен председатель.
Снова в зале все стихло.
– Я со своей стороны, – начала молодая женщина, – должна прежде всего подтвердить все то, что сейчас говорил маркиз де Траверсе. Все, что он сказал – чистейшая правда, и мне, как близкой ему женщине, уже в течение двух лет это было хорошо известно. По обвинению же меня в оскорблении комиссара я не отрицаю факта этого оскорбления и даже очень сожалею о моей горячности, но думаю, что менее виновата я, нежели тот, который довел меня до такого самозабвения и раздражения неприличным поведением по отношению ко мне как к женщине. Вы сами, господа судьи, мужчины, и я ни на минуту не сомневаюсь, что каждый из вас в душе осуждает такое отношение к женщине, кто бы она ни была. Вот все, что я имею вам сказать, господа судьи.
– Ваше слово, господин обвинитель, – обратился председатель к прокурору.
Последний, тот самый, который в день ареста допрашивал Мадлен в полицейском бюро, встал, откашлялся и, выпив глоток воды из стоявшего на его пюпитре стакана, начал:
– Господа судьи! Способ защиты, избранный подсудимым, именующим себя французским маркизом Сансаком де Траверсе, нельзя не признать весьма оригинальным, остроумным и даже очень удачным. Я, признаюсь откровенно, не ожидал такой постановки защиты, но, тем не менее, она меня не смущает, и я убежден, что сумею доказать всю неправдоподобность рассказа обвиняемого, а следовательно, и полную его виновность в возводимых на него преступлениях. Да и на самом деле. Вы, люди жизни и опыта, вы легко поймете, что человек, приберегающий чрезвычайно разумный, логический довод для своего оправдания к последней минуте, к заседанию суда, не имел, значит, его в своем распоряжении ранее. Этот довод – плод его ума, соглашусь, недюжинного, плод его тюремного досуга. Следовательно, он выдуман. Если бы предстоящий перед вами подсудимый действительно был маркиз де Траверсе, он, конечно, с самого начала следствия поспешил бы указать таких лиц, которые знали его до проживания по именем Савина, то есть лиц, знавших его не во Франции, а в России, где он родился и жил почти до тридцатилетнего возраста.
Для доказательства истины обвиняемому нечего было совеститься дать эти указания судебным властям, и если, как он говорит, он боялся скандала, то теперь этот скандал стал неизмеримо крупнее, чем был бы тогда, когда бельгийские власти послали бы через русские власти допросить его родственников и знакомых. Обвиняйся еще он в чем-нибудь, порочащем его честь и доброе имя – дело было бы другое, но он обвиняется в ношении чужого имени, что не представляет ничего позорного для чести и доброго имени, а потому он спокойно мог дать все эти указания судебному следователю. Теперь же на его словах, как не могущих быть проверенными, нельзя основать судебного решения, тем более, что свидетельские показания, данные во Франции и Германии разными лицами, знавшими его под именем Савина, достаточно удостоверяют, что он именно и есть русский офицер Савин, а не маркиз де Траверсе.
Я надеюсь, что суд в этом со мною согласится. Показаниям же госпожи де Межен не может быть дано веры, так как суду хорошо известны отношения к ней обвиняемого, его любовь и преданность ему. Что же касается обвинения обоих подсудимых в оскорблении словами и действиями полицейского комиссара и агентов полиции, а также в сопротивлении властям, то все это доказано и не отрицается самими обвиняемыми. О чем же тогда говорить, как не о применении закона?