
Полная версия
Царь
По всем этим связавшимся воедино причинам в середине июля 1566 года, приблизительно между семнадцатым и двадцатым числом, перед Иоанном предстает депутация, человек двадцать примерно, во главе с Иваном Петровичем Федоровым-Челядниным и его дальней родней смиренным монахом Филиппом, в митрополиты ещё не поставленным, но самим выбором царя и великого князя уже имеющим власть. Как извещает своими глазами происшествия не видевший летописец, “бысть в людех ненависть на царя от всех людей и биша ему челом и даша ему челобитную за руками о опришнине, что не достоит сему быти”. Собственно, чему “быти не достоит”? Опалам и казням, беспричинной резне и оголтелому сажанию первого встречного на кол? Да ведь опалам и казням давно положен конец и посаженных на кол, какими ни гляди заинтересованными глазами, нигде не видать. Напротив, с самого начала этого года Иоанн только и знает, что милует, снимает опалы, возвращает Михаила Воротынского из монастырского заточения, суздальских князей, отправленных на нежеланную службу в Казань, почти всех обменивает на новых служилых людей, которые на этот раз беспрекословно, повинуясь росписи, составленной Разрядным приказом, отправляются на оборону по-прежнему шатких восточных украйн. О чем в таком случае хлопочет депутация в челобитной, скрепленной приложением двадцати рук? По всей видимости, депутация просит царя и великого князя только о том, чтобы сложил гнев на милость, съединил земщину и особный двор в прежнее состояние, поскольку при новых порядках своеволию князей и бояр, их самостийному житью-бытью под охраной удельных дружин приходит верный и печальный конец, ибо служилые люди слишком охотно от них переходят на службу в лучше обустроенное, лучше обеспеченное земельными наделами опричное войско. В этой неотвратимой потере удельных дружин весь корень их истинных бед, без удельной дружины каждый из них неминуемо превратится в ничто, никакие родовые предания об успехах троюродных дедушек где-нибудь в Шуе не заменят им ни характера, ни ума, ни таланта, без удельной дружины им ни больших воеводств, ни высоких чинов не видать. А казни-то что ж, опалы и казни многим из них даже полезны, ведь освобождается ещё одно место воеводы, окольничего или боярина, нельзя забывать, что князья и бояре беспрестанно, жестоко враждуют между собой и за лучшее место, за положение в Думе сами готовы направо и налево смертью казнить, как не без успеха казнили в кровавое смутное время, да и нынче охотно приговаривают к смерти всех тех, на кого им указывает царь и великий князь, лишь бы не нашего рода. Тем не менее в неугомонной Литве распространяется новый клеветнический слух, будто челобитье за своими руками подают не два десятка московских бояр, принадлежащих, в своем большинстве, к спесивому потомству Андрея Кобылы, а многие из князей, бояр и служилых людей, числом не меньше трехсот, и протестуют они против массового и беспричинного истребления чуть ли не всего населения Московского царства, которое имеет несчастье проживать в этой страшной, нигде не бывалой, неизвестно для какой пакости придуманной земщине. Самозваный свидетель, переводчик из немцев, в таких выражениях передает содержание челобитной, которой ни под каким видом не имел возможности прочитать, шишка не велика:
«Все мы верно тебе служим, проливаем кровь нашу за тебя. Ты же за заслуги воздаешь нам такую благодарность. Ты приставил к шеям нашим своих телохранителей, которые из среды нашей вырывают братьев и кровных наших, чинят обиды, бьют, режут, давят, под конец и убивают…»
Они ему “верно служат”, а он на кол их?! Как не злодей! Седлайте коней от злодея русских братьев спасать, марш-марш! Только кто же поверит, что Литва станет русских братьев спасать? Литва жаждет получить Великий Новгород, Псков и Смоленск. Ради оправдания этой явно не гуманистической жажды любая фальшивка сойдет, а это фальшивка. Если прислушаться к его причитаниям, нельзя не понять, что самозваный очевидец из мелких служащих при особном дворе под видом челобитной, поданной боярами Колычевыми, пересказывает отрывок из послания беглого князя, по понятным причинам популярного в неутолимо жаждущей Литве и в католических странах Европы, и правды в его умышленном пересказе ровно столько, сколько её в самом послании обозленного беглого князя, радетеля и подлеца. Самозваному очевидцу и в голову не приходит прибавить, что эти же самые князья, бояре и служилые люди, к каждой шее которых будто бы приставлен царский телохранитель с обнаженным ножом, стало быть, тысяч до десяти, только что единодушно поддержали царя и великого князя на земском соборе, когда так удобно было протестовать простым несогласием, что и проделывали прежде не раз, когда во время переговоров с литовцами отказывались писать в грамотах его царский титул, тем унижая и оскорбляя его, причем унижая и оскорбляя без всяких последствий для них, а если они страха ради иудйеска промолчали во время собора, то откуда же нынче проклюнулась в трусливых сердцах эта прыть? В том-то и дело, что подручных князей и бояр, приходится повторить, до глубины души беспокоят не опалы и казни, громыхавшие предупредительными раскатами в первые дни после возвращения Иоанна из Александровой слободы, а размен прародительских вотчин на этом, тоже прародительском, праве, которое на время размена получают все служилые люди служить кому захотят. Они уже нагляделись, что чуть ли не все их служилые люди жаждут служить в особном дворе, так что не нынче, так завтра они останутся без служилых людей, которые для них и честь и защита и опора их своеволия и военная сила на случай разбоя и грабежа, которые они до сего дня творят на торговых путях, ведь в каждом из них сидит удельный князек Андрей Курбский, который с таким удальством бесчинствует на проезжих дрогах Литвы. И они соборно, приложив руки, оберегают себя от размена владений простейшим, благовиднейшим и надежнейшим способом: давай, мол, батюшка-царь, всё поворотим на прежнее и заживем как при дедах и прадедах жили, именно в той беспечной, воинственной, склочной праотеческой жизни весь их житейский и нравственный и политический идеал.
Для Иоанна мирное челобитье Колычевых мало что значит. Он зорок и многознающ, в этом его главное преимущество перед их намерением воротиться назад. Ещё сильней, защищенней его делает то, что им владеет одна-единственная идея, неутолимая воля во что бы то ни стало сломить их удельное своеволие, привести их под власть единого государства, подчинить безоговорочной службе царю и великому князю, а вместе с ним безоговорочной службе всему Московскому царству, на которое со всех сторон наваливаются враги, а не службе одним собственным выгодам, собственным уделам и вотчинам, за меной которых им ничего не видать, кроме внезапно свалившегося на их безвинные головы оголтелого царского гнева. Он последовательно, шаг за шагом, начиная с создания стрелецкой пехоты и укрепления артиллерии, ограничивает их значение в осадах и битвах, он подтачивает их удельные силы, ставит предел расширению вотчин за счет казенных земель, отбирает льготные грамоты, которыми обеспечивались их обширные привилегии, сокращает полки, а нынче создает новое войско, независимое от них, по меньшей мере наполовину близкое к регулярной армии европейского типа, тем самым предотвращая новую смуту, которую однажды довелось ему пережить, душевные раны которой, постоянно тревожат возможностью нового бунта с их стороны. Чем могут ему угрожать эти два десятка, даже две сотни недовольных, перепуганных, трясущихся за свои последние привилегии когда-то независимых, когда-то самовластных удельных владык, а нынче лишь мнящих себя независимыми и самовластными, когда он всего год назад без малейших трудов и хлопот приблизительно столько же трясущихся за свои уплывающие привилегии витязей удельных времен переселил на службу в Казань и ни один из этих стоящих перед ним Колычевых и не подумал их поддержать, защитить, подать челобитье, когда, как теперь выясняется после размена с князем Владимиром Старицким, их собственные служилые люди сию минуту готовы оставить службу на них ради службы на царя и великого князя? Ничем они ему не грозят, они ничем не могут его испугать, даже если бы он был отъявленный трус, каким беглый князь представляет его доверчивым литовским властям и польскому королю, в тайной надежде подвигнуть давних врагов на крестовый поход на будто бы еретика такого гнуснейшего свойства, какого свет не видал, не в силах прозреть своим удельным умом, что это будет крестовый поход против сей Русской земли. Много ли теперь встанет под их знамена служилых людей? Две-три сотни, не больше, капля в море против его нового опричного войска. И все-таки в свете его политических планов это крайне вредное происшествие, а в моральном смысле прямой бунт, не против него одного, это надо помнить всегда, но против Бога, помазавшего его, а Бог для него превыше всех благ. Ведь посольство польского короля и литовского великого князя хоть уже на отъезде, однако ещё не отъехало, ещё продолжаются затяжные, сложные переговоры и перепалки о размене томящихся в плену московских служилых людей, и ведет эти переговоры не кто иной, как сам Иван Петрович Федоров-Челяднин, сам явным образом подбивший на челобитье родню. Какие, стало быть, он там переговоры с ними ведет под рукой? Какие открывает послам вражеской стороны государственные и военные тайны? Какую новую западню готовит царским войскам? А главное, узнай лживый Ходкевич о челобитье, как он эту в сущности простую историю распишет по возвращении к своему королю, когда малейшее сомнение в прочности московского царя и великого князя означает новый совместный поход литовских полков и вечно голодного крымского хана? Он угадывает, что челобитье может оказаться началом заговора или предательства. К тому же по его понятиям челобитье является преступлением, что доказывается очень легко. Всего полтора года назад все Колычевы вместе с другими боярами целовали крест на условии, чтобы он воротился на царство и по своей воле ими владел, так они сами приговорили тогда, никто к их шеям телохранителя не приставлял. Он выразил свою волю ясно и четко, отгородив особным двором часть владений, в большинстве своем беспоместных, безвотчинных, показывая уже этим решением, что не желает вражды. Однако, несмотря на его очевидное желание уладиться миром, они вновь, как бывало бессчетно и прежде, преступают крестное целование, что и людскими законами почитается преступлением тяжким, едва ли не тяжелее разбоя, а по законам небесным уступает первенство разве что святотатству. Скверней же всего в этой истории то, что челобитье, которым рушится крестное целование, поддерживает соловецкий игумен Филипп, ещё не поставленный в митрополиты, Чего же ему ждать от своего нового богомольца, когда тот все-таки будет поставлен? Какого пастыря назвал он себе же во вред? Он действует быстро и властно, как подобает истинному правителю, когда его подданные открыто и сообща поднимаются на защиту своекорыстных, неправедных привилегий или исподтишка готовят предательство. На сборы в дорогу послам дается неделя, на эти урочные дни посольство запирается под замок, а расхрабрившихся челобитчиков заключают под стражу, не из одной разумной предосторожности, что о своем челобитье станут некстати болтать, но ещё больше из вполне основательного опасения, что они вступят в преступный сговор с врагом, которому земским собором только что объявлена война до полной победы, то есть до овладения всеми ливонскими городами, и против которого он уже готовит полки. Все-таки новость проскальзывает тайными тропами за рубеж, и вскоре в Литве говорят, что им арестовано вовсе не два десятка недобросовестных родственников Филиппа и Федорова, а куда более трехсот человек. Ну, в Литве чего только не говорят, у них, не глупо замечено на Руси, язык без костей. Если же взглянуть на происшествие трезво, невозможно представить себе, каким образом одним днем арестовать более трехсот человек вооруженных людей, возле которых вертится по меньшей мере две, а то и все три тысячи преданных слуг, между прочим, оружных и конных, ещё труднее представить, какое количество стражи, тоже не безоружной, требуется для такого количества арестованных, тогда как Московское царство пока что не обзавелось ни полицией, ни жандармерией, и в каком заточении этакую орду содержать, когда в Московском царстве пока что не настроено тюрем и всем опальным приходится отбывать наказание либо на службе в глухом захолустье на Волге и за Окой, либо в монастыре?
Кажется, для Иоанна самое время топать ногами и кричать на Филиппа так, как, будто бы, он кричал на архиепископа Германа, то есть что тот ещё не поставлен в митрополиты, а уже его, царя и великого князя, стесняет неволей, Однако не топает, не кричит. Он и вообще не больно криклив, всё больше молчит, поражая подручных князей и бояр неожиданными для них, хорошо продуманными решениями, от которых впору им кричать истошно и в истерике топать ногами. Он в принципе не способен оскорбить богослужебного сана. Он беседует с Филиппом наедине, стремясь убедить при помощи библейских текстов и логики, что не достойно духовного лица мешаться в земные дела государя, что духовному лицу надлежит положить душу на духовное устроение царства, как изложено им в послании беглому князю не так и давно. Филипп возражает ему, по всему видать, чужими словами, поскольку, следует повторить, человек он пришлый, в Москве всего не дольше недели, о смысле раздела между государем и подданными вести до Соловков едва ли дошли, возражает приблизительно так:
– Воле твоей повинуюсь, однако умири совесть мою: да не будет опричнины! Да будет только единая Россия, ибо всякое разделенное государство, по глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословлять тебя искренно, видя отечества скорбь.
О какой скорби отечества он говорит? О скорби ремесленного и торгового люда, который до того терпит от своеволия князей и бояр, что дает царю и великому князю полное право казнить этих “волков”, как захочет? Да и знает ли он хоть что-нибудь об истинной скорби этих людей? Иоанн знает, в отличие от него, и разъясняет ему, тоже скорбя:
– Разве не знаешь, что подданные мои хотят меня поглотить, что ближние готовят мне гибель?
Им не удается договориться, поскольку у них уж слишком разные скорби. Первый человек в богатейшем монастыре на протяжении почти тридцати лет, Филипп и представить не способен себе, чтобы кто-то противоречил ему. Громадную энергию строителя разного рода мельниц и рыбьих садков он направляет на достижение новой, не им поставленной цели: во что бы то ни стало принудить царя и великого князя восстановить единство непонятно ради чего разъединенной державы. С зажигательной речью обращается он к духовенству на освященном соборе, должно быть, в полной уверенности, что уж кто-кто, а православное духовенство поддержит его. Нетрудно представить искреннее изумление вчерашнего неограниченного властителя, когда он слышит в ответ, что никто из архиепископов и епископов, игуменов и архимандритов не разделяет его заемного энтузиазма. Подавляющее большинство освященного собора принимает идею царя и великого князя о необходимости разграничить духовную и светскую власть. Филиппу советует принять чин митрополита без всяких условий и озаботиться духовным устроением церкви, не гневить царя и великого князя предерзостным противодействием его государевой воле, но умиротворять душу его, склонять её к милосердию кротостью и проповедью христианской любви. Ему изъясняют доходчиво, что его непримиримость в мирной беседе с царем и великим князем всего лишь гордыня, того не достойная, кто служит Христу, что единственный долг Христова слуги состоит в том, чтобы молиться и наставлять государя в деле спасения его грешной души, а не в делах управления. Неизвестно, пугает ли Филиппа явно проигрышная возможность остаться с Иоанном один на один, без поддержки других иерархов, поскольку за мельницами и садками он не удосужился подготовиться к диспутам по богословским вопросам, в которых Иоанн не знает себе равных не только в Москве, честолюбие ли его, заметное уже в возведении храма Преображения непременно много повыше Успенского собора в Москве, тайно жаждет первосвятительского престола, надеется ли он со временем подчинить своей воле архиепископов и епископов, игуменов и архимандритов, как подчинил братию на Соловках, только он отвечает на увещания:
– Да будет то, что угодно государю и пастырям!
Иоанну этого мало. Его повелением составляется грамота. Грамотой Филипп обязуется в опричнину и в царский домовой обиход не вступаться и после поставления с кафедры не сходить из-за того, что царь и великий князь не отменит опричнины.
Филипп, решительный, крепкий хозяин на своем монастырском подворье, теряется в хитросплетениях государственных дел, с которыми он не знаком, отступается ещё дальше, чем обещал духовенству на освященном соборе, скрепляет грамоту подписью и печатью красного воска, все-таки выговорив себе старинное право советовать с царем и великим князем, то есть печаловать за попавших в опалу преступников, на что Иоанн благоразумно отвечает согласием.
Двадцать четвертого июля Филиппа вводят в палаты митрополита. На другой день в Успенском соборе, который все-таки оказался повыше Преображенского храма на Соловках, служится литургия. После литургии Иоанн вручает Филиппу пастырский посох, некогда принадлежавший великому митрополиту Петру, с умилением выслушивает поучительное слово Филиппа о высоких обязанностях служения царского, приглашает бояр и высшее духовенство в свои палаты, угощает радушно, празднует приобретение помощника в своем многотрудном государевом деле, подражая, как говорят, величественным манерам митрополита Макария.
Вскоре новый митрополит уже поставляет епископов в епархии полоцкую, ростовскую, казанскую и суздальскую, встречается с Иоанном наедине, в посланиях монастырям повелевает молиться за царя и великого князя, который против Ливонии и Литвы бьется за святые православные церкви. Иоанн, стремясь избежать участия церкви в новых челобитьях или иных выступлениях подручных князей и бояр против опричнины, продолжает подкармливать монастыри подарками, вкладами и льготными грамотами, которыми монастыри освобождаются от натуральной ямской повинности, а монастырские обозы, груженные разнообразным товаром, освобождаются от таможенных пошлин. Привилегии жалуются большей частью монастырям, стоящим в опричнине, но их владениям, расположенным в земщине. Льготные грамоты даются Шаровкиной пустыни, московскому Богоявленскому монастырю, переславскому Федоровскому монастырю, освобождение от податей за оброк получают Чудов, Троицкий Сергиев, Кириллов Белозерский монастыри. Однако ни одной привилегии не удостаивается от царя и великого князя ни митрополит Филипп, ни Иосифов Волоколамский монастырь, оплот любостяжания, а льготные грамоты, только что данные митрополиту Афанасию, митрополиту Филиппу не подтверждаются. Зато князь Владимир Старицкий тут же с явным вызовом щедро раздает в пределах своих новых владений привилегии и самому митрополиту Филиппу, и Иосифову Волоколамскому монастырю, и монастырям царевым, в их числе Чудову, Симонову, Троицкому Сергиеву, Кириллову Белозерскому, переславскому Горицкому, и выходит, что от тайно-враждебных столкновений между удельными и Иоанном монастыри только выигрывают, получая освобождение от даней и пошлин и от той и от другой стороны. Что касается Колычевых, то их выпускают из заточения тотчас после того, как последняя телега посольского обоза скрывается за литовской украйной. Иван Петрович Федоров-Челяднин, несмотря на свое ведущее положение в земской боярской Думе, отправляется на воеводство в Полоцк, самое слабое место во всей обороне, куда неизменно направляют свои набеги литовцы, опала явная в понимании витязей удельных времен, однако опала почетная, дающая возможность, позабыв родословную спесь, отличиться на службе отечеству и загладить вину. Жена Федорова, чуть ли не в день назначения, оскорбительного для чести. Передает громадную родовую вотчину, расположенную в Бежецком верхе, Новоспасскому монастырю, оговорив, как водится, право пожизненного владения, то есть выручает ценную вотчину из обмена, лишнее подтверждение, о чем именно хлопотали крамольные челобитчики. Об остальных арестантах слагают душераздирающие легенды. Утверждают, к примеру, что несколько человек было четвертовано, прочим вырвали языки. Новый доноситель, веронец, военный инженер на службе у польского короля, три года спустя севший в Витебске воеводой и усердно собирающий вдалеке от Москвы слухи и сплетни, ходящие по Литве, впоследствии оповещает Европу, будто опричные каты человек пятьдесят арестованных водили по московским улицам и прилюдно били их батогами по икрам. По другим сведениям такого же качества, половина задержанных была казнена и только один почему-то пострижен в монахи. Самозваный очевидец из немцев считает нужным наложить краски погуще: “немного спустя он вспомнил о тех, кто был отпущен, и, негодуя на увещание, велит схватить их и разрубить”, от первого до последнего слова видать, что наделенный садистской фантазией переводчик из немцев не представляет себе, каково живое человеческое тело обыкновенной саблей рубить на куски. От садиста не отстает и беглый князь, который, скоро десять лет сидящий в Литве вооруженным пиявками для несчастных евреев, не желающих платить ему за проезд, всё доподлинно видит, как оно есть: “И другого княже Пронское Василии, глаголаемого Рыбина, погубил. В тои же день и иных не мало благородных мужей нарочитых воин, аки двести, избиенно, и неции глаголют и вящей…” Как видим, все свидетельства иноземцев и перебежчиков исправно извергают невероятные ужасы, однако же все они по именам упоминают только двоих, подпавших под смертную казнь: Василия Пронского-Рыбина и Ивана Карамышева. Об остальных же “неции глаголют” кто десятками, кто сотнями убиенных, и расписывают до того отлично друг от друга способы казни, что всем этим “нециям” по трезвому размышлению верить нельзя, поскольку все они уж слишком расходятся в своих показаниях, добытых далеко от Москвы.
Иоанн, как всегда, прежде всего устрашает. Двумя смертными казнями он недвусмысленно напоминает подручным князьям и боярам, целовавших крест столько раз, что с клятвопреступниками не намерен шутить. Но он не может не понимать, что своевольных витязей удельных времен не остановить ни казнями, ни милостями, ни увещаниями, ни крестоцеловальными грамотами, что за одним благополучно для него разрешившимся заговором непременно последует и второй и третий, и так без конца, пока они не вернут себе свои привилегии, которых он им не отдаст, или не сложат головы все до единого.
Глава третья
Умысел Федорова
Собственно, если строго придерживаться легенды о его кровожадности, он и должен бы был истребить их всех до единого, ведь после того как он учредил пехоту из московских стрельцов, нанял служить татар и казаков, укрепил артиллерию, наконец создал новое, настоящее, опричное войско, он почти не нуждается в них, пожалуй, своей неуклюжестью и пестротой их ополчение даже мешает ему, однако не происходит никакого побоища. Он всегда и во всем остается государственным человеком. Он не забывает о том, что для победы в войне, которая ведется, не его волей, на всех рубежах, он должен иметь много воинов, пусть и не самых лучших и самых надежных. Он вовсе не кровожаден и потому готовится не к поголовному истреблению десятков или даже сотен своих воевод, а к независимости и к обороне от них. Вне стен Кремля, на Воздвиженке, против Ризположенских ворот, для него с той быстротой, с какой строили тогда на Руси, возводят укрепленный дворец, настоящую крепость, на сажень от земли сложенную из тесаного камня и ещё на две сажени вверх из кирпича. Ворота, выходящие в сторону Кремля, оковывают железом и украшают распахнутой пастью льва, глядящей в сторону земщины. На шпили нового замка сажают черных двуглавых орлов. На стенах ставят стражу из опричных стрельцов. К двору примыкает несколько улиц, занятых опричным отборным полком, верные из верных, на которых безоговорочно может он положиться. Всё предупреждает подручных князей и бояр: сила на его стороне, стало быть, лучше уладиться миром. Понятно, такую мощную крепость не взять приступом ни крымским татарам, ни литовской коннице, ни ополчению земщины, да и не умеют витязи удельных времен брать крепостей, конница не пригодна для приступа, а пехоты из чванства иметь не хотят, как не хотят иметь пехоты ни поляки, ни литовцы, ни степняки.
Подручные князья и бояре хорошо понимают предупреждение. Взирая на внезапно взмывшее перед ними крепостное сооружение, они в бессильной злобе желают, как утверждает молва, чтобы крепость как можно скорее сгорела во время пожара, в отчет на что Иоанн со своей стороны будто бы обещает устроить такой пожар в земщине, который нескоро смогут они потушить. Другими словами, между ним и земскими воеводами само собой возникает вооруженное перемирие: они ничего, и он ничего. Тем временем Иоанн преследует свою главную цель. Он неторопливо, обдуманно руководит подготовкой к войне, но не к войне со своими непокорными подданными, которых на первое время смирил устрашением, то есть высокими стенами, двуглавыми орлами да пастью льва, а к настоящей войне, с литовскими воеводами за ливонские города, в полном согласии с тем, что приговорил земский собор. Он никогда не отступает от данного слова и на этот раз неукоснительно держит его. С лживым Ходкевичем было условлено, что он пошлет своего человека к польскому королю и литовскому великому князю для продолжения переговоров, он и посылает Умного-Колычева, несмотря на то, что именно Колычевы затеяли челобитье и уже им перебиты, однако повелевает ни под каким видом не соглашаться на перемирие без всей Ливонии, а если тот вдруг Ливонию даст, так не соглашаться без царского титула и без выдачи изменника Курбского, то есть в любом случае выбирает войну, поскольку с организацией нового, настоящего войска перевес сил на его стороне. Для посла он лично диктует наказ: