bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Кажется, Иоанн имеет право гордиться собой. Он явным образом превосходит земщину, переданную в полную власть своевольным, своекорыстным князьям и боярам, этим “волкам”, по выражению ремесленных и торговых людей, превосходит и организацией воинских сил, и очевидным процветанием хлебопашества, солеварения, рыбного промысла и торговли в очищенных от воровства и разбоев опричных владениях, которых никто не собирается и не смеет не то что бы разорять, как проделывали испокон веку родовитые наместники в прежде беззаконные времена, а тронуть хоть пальцем, на этот счет Иоанн устанавливает в особном дворе твердый и жесткий порядок, оттого и результат налицо.

Все-таки “туча темна и стала красна, аки огнена” оборачивается темным знамением. Незадолго до её восхождения на московские давно уже неясные небеса с кафедры первосвятителя внезапно возвращается в Чудов монастырь митрополит Афанасий, ничем не отметивший свое пребывание на столь высоком посту, уходит, может быть, из честного сознания своей неспособности руководить духовной жизнью всего Московского царства, а как он сам говорит, по своим немощам, что тоже могло приключиться, поскольку он человек пожилой. Зато абсолютно не похожи на правду измышления беглого князя, который доносит доверчивому потомству, будто Афанасий покидает кафедру от стыда и полнейшего несогласия с Иоанном, которому не может простить невиданных ужасов, творимых разнузданными опричниками, хотя те ужасы пока ограничиваются несколькими казнями и переселениями на службу полутора сотен князей и бояр, не желающих служить где велят, тем более служить в открытой для нападений, порубежной Казани, и всего год спустя возвращенных, как полагается по обычаю, к родным очагам. Ещё невероятней дальнейшие россказни заведомого клеветника, будто Иоанн предлагает возвести в сан митрополита казанского архиепископа Германа, известного насильственным обращением в православие казанских татар, черемис и мордвы, из боярского рода Садыревых-Полевых, стало быть, прочно связанного с недовольным боярством. Герман будто отказывается, затем соглашается, даже переселяется на митрополичье подворье в Кремле, однако два дня спустя тихими, понятое дело, речами пытается устыдить Иоанна и побудить его к восстановлению прежнего, доопричного, привольного житья-бытья с грабежами наместников и правом служить где хочу, а главное прекратить гонения и жестокости, то есть, выходит, не отправлять на службу тех князей и бояр, которые почитают опалой служить в глухомани. Иоанн будто выслушивает эти тихие, по уверению беглого князя, безусловно правдивые речи, однако его жаждущие новой крови приспешники во главе, а как же иначе, с Алексеем Басмановым, которого беглый князь ославил антихристом, нашептывают ему, что этот поп обернется похуже Сильвестра, поскольку для беглого князя лучше и выше Сильвестра нет никого. Иоанн будто бы распаляется от этих нашептываний, изгоняет преосвященного Германа из митрополичьих палат, непотребно бранясь: “ты ещё и на митрополию не возведен, а уже связываешь неволей меня”, и повелевает, тут в показаниях беглого правдолюбца выходит заминка, не то отравить непокорного пастыря, не то удавить, вопреки исторически достоверному факту, что отравленный или удавленный Герман благополучно присутствует на освященном соборе, где подает свой голос за нового митрополита, и кончает дни своей смертью шестого ноября 1567 года, полтора года спустя после того, как его повелел отравить или удавить мерзопакостный царь и великий князь Иоанн, тотчас видать, до какого безобразия докатился сей озлобленный человек, изменник, предатель, беглец, водивший против собратьев чужие полки, сжигавший православные храмы, разрушавший монастыри, причем никто нигде и никогда более не упоминает, кроме него, о нелепо придуманном происшествии с Германом.

Избрание нового митрополита происходит и проще по сопровождающим его обстоятельствам, и с истинной терпимостью со стороны Иоанна, который уж если бы захотел вытолкать взашей служителя церкви, так, верно, скорее должен бы вытолкать нового претендента возглавить русскую православную церковь.

Земский собор, единодушно сказавший слово в пользу войны за ливонские города, плавно перетекает в освященный собор московского духовенства, которому надлежит озаботиться замещением освободившейся кафедры. Высокий сан Иоанн просит принять игумена Соловецкого монастыря, и просит именно его неслучайно, не в гневе, не впопыхах после будто бы отравления или удушения всё ещё живого архиепископа Германа.

Степан Колычев, отец будущего митрополита, давно замечен в кругу ближних бояр великого князя Василия, которого Иоанн почитает как правитель и сын и отличает всех тех, кто служил верой и правдой отцу. Стало быть, его сын первые годы проводит при московском дворе и нередко играет с заброшенным сыном покойного великого князя, что не может не сблизить входящего в зрелые годы боярина и несчастного отрока, как эта сладчайшая радость общения не может не запомниться на целую жизнь. Правда, это очень важно отметить, идиллия их отношения вскоре грубо разрушается взметнувшейся смутой подручных князей и бояр. Беда обостряется как раз тем, что бесчисленная родня Федора Колычева служит удельному князю Андрею Старицкому, чего после разгрома его полка мятежники никому не могут простить. По шумному приговору думных бояр его дядю Ивана Умного-Колычева заточают в тюрьму, его троюродных братьев Андрея и Гаврилу бьют публично кнутом и казнят смертной казнью. Сам Федор Колычев, осторожный и ловкий, скрывается из смертельно для него опасной Москвы, облачившись в мужицкий зипун, и на некоторое время нанимается в пастухи к зажиточному крестьянину на Онежском озере в Киже, там в безопасности переживает самое разнузданное время ожесточенных боярских бесчинств, потом уходит на Соловки и принимает постриг, превратившись в иночестве в Филиппа. Инок поневоле, Филипп, на время брошенный в горнило жизни без поддержки родни, честно проходит весь путь до настоятеля богатейшего монастыря. Правда, человек он двуличный, но именно двуличность, как водится, обеспечивает ему возвышение. По своим внутренним убеждениям он более наклонен к благородному учению нестяжателей, чем к безнравственному учению осифлян, и потому его попечением в монастыре поддерживается демократический устав общежития с непременным отказом от владения каким бы то ни было личным имуществом, именно он предлагает инокам все монастырские накопления направлять на устроение и укрепление их общей обители, в его монастыре отбывает наказание старец Артемий, наставник и глава нестяжателей, и каким-то неведомым чудом здравым и невредимым уходит в Литву. Однако, в отличие от истинных нестяжателей, предпочитающих скромные обители, поставленные в непроходимых лесах, неустанные молитвы и непрестанный пост на корке хлеба и пригоршне воды, игумен Филипп, как истинный Колычев, боярин, владелец громадных вотчин, где тысячи бесправных холопов гнут на него спины до кровавого пота, обладает незаурядным даром стяжания, удивительной хозяйственной хваткой и неистощимой энергией созидания. Попристальней приглядевшись к быту волостей Крайнего Севера, он скоро улавливает, что богатства поистине чудотворные добываются в этом суровом краю солеварением. Его монастырь уже имеет несколько варниц, да беда в том, что по жалованной грамоте ему дана привилегия беспошлинно продавать всего-то на всего четыре тысячи пудов этого замечательного продукта, и в год помазания Иоанна на царство игумен Филипп отправляет в Москву челобитье, в котором, по закоренелому обычаю всех архиепископов, епископов, игуменов и архимандритов, слезно плачется, будто “братии прибыло много и прокормитца им нечем”, так что на бедность пожалуй нам батюшка-царь привилегию беспошлинно пускать в продажу десять тысяч пудов, а мы за тебя Бога станем молить, то есть продает молитвы свои, и далеко не за тридцать серебряников. Иоанн покупает молитвы и дает привилегию на десять тысяч пудов. С этой привилегии Соловецкий монастырь не только кормится славно, он и стремительно богатеет. Три года спустя расторопный Филипп, в крови которого во всю свою ширь заговорила густая закваска боярина, испрашивается, также в обмен за молитвы, грамоту на причисление к монастырю восьми варниц в Выгозерске, пять лет спустя получает ещё тридцать три варницы в Сумской волости, на обеспеченье вновь отчего-то поистщившихся иноков вместе тянущими к ним деревеньками даровых рабочих горбов, правда, в обмен на этот уж слишком щедрый подарок рачительный Иоанн, потомок знаменитого Калиты, отбирает у монастыря привилегию, освобождающую от пошлин с торговли солью, которая уже серьезно превышает к тому времени испрошенные десять тысяч пудов. К чести игумена Филиппа нужно сказать, что лично он печется не о срамном и скромном житье, но единственно о честолюбивом служении Богу. Его поистине циклопическими трудами скромная островная обитель, поставленная на пустынном камне студеного моря, превращается не то в цветущую усадьбу боярина, не то в чудо православного Севера, не то в единственное чудо вей православной Руси. Его созидающей мыслью и неустанными хлопотами под смутным северным небом возводится каменный храм Успения Пресвятой Богородицы. При храме постоянно приходящие богомольцы строят общую трапезную, над которой возвышается звонница. Под храмом в неподатливой горной породе высекается помещение хлебопекарни. Шесть лет спустя игумен Филипп приступает к возведению Преображенского собора на погребах, одна стена которого обращена к Святому озеру, а другая глядится в сумрачную гладь залива Благополучия, причем собор, до того тщеславен игумен Филипп, непременно должен быть значительно выше Успенского собора в московском, царском Кремле. Кажется, после подобных свершений не грех отдохнуть, однако игумен Филипп не нуждается в отдыхе. Покончив с этой громадой, возносящей его молитвы на небеса, он, не в состоянии отрешиться от видимых дел, обремененный самыми удивительными проектами, превращает армию иноков, этих усердных отцов-богомольцев, которым подобает дни и ночи проводить за молитвой, в армию каменщиков, строителей, рыбарей и торговых людей, привлекает к своим обширным трудам каждого странника, приходящего в монастырь вовсе не для того, чтобы камни тесать и тоннели просверливать в неподатливой породе коренного кряжа, в армию землепашцев, которых сажает на земли, принадлежащие монастырю, обременяет их поборами, которые много превышают освященные обычаем оклады аренды, его приказчики ссужают деньгами под тридцать три процента вместо десяти, установленных Иоанном на Стоглавом соборе, и принуждают трудиться на барщине сверх записанных в арендном договоре дней и часов, пока многочисленные ходоки и челобитья о его беззакониях не подают ему трезвую мысль поумерить свой стяжательный пыл и поснизить дани в монастырских владениях. Таким чрезвычайным напряжением материальных средств и дарового труда все озера Соловецкого острова соединяются каналами со Святым озером. Под монастырем прокладываются водостоки. По водостокам вода Святого озера стекает в море и движет вереницы водяных мельниц. Кроме водяных мельниц заводятся ветряные, сооружаются кузницы и печи для обжига кирпича, ставится скотный двор, обустраиваются покосы, дамбой перегораживается морская губа, в запруде устраивается рыбный садок, среди валунов и болот прокладываются неразрушимые, на века рассчитанные дороги, изобретаются чаны для варки кваса и трубы, по которым квас самотоком попадает в каменный погреб и там разливается в бочки, в скалах выбиваются житницы и погреба, в житницах постоянно хранится более пяти тысяч четвертей ржи, и вся эта благодать заводится единственно для того, чтобы кормить две сотни монахов, которые дали Богу обет воздержания.

Надо признать, что игумена Филиппа призывают в Москву наряду со всеми архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами на освященный собор, которому надлежит поставить нового митрополита на место отошедшего от дела Афанасия. В Великом Новгороде, если верить далеко не во всем достоверной легенде значительно более позднего его “Жития”, которое лишь приблизительно соответствует исторической правде, соловецкого игумена торжественно встречает депутация лучших, то есть самых богатых, людей, которые будто бы молят его, может быть, в связи с переключением важнейших торговых путей на Александрову слободу, Ярославль, Вологду и пристань святого Николая, поскольку выражаются лучшие люди неопределенно и жалуются на “нелюбовь”, а не на “немилость” царя и великого князя: “Уже слуху належащу, яко царь гнев держит на град сей”. Задержка ли в Великом Новгороде по новгородским делам, по дальности ли расстояния, Игумен Филипп опаздывает на земский собор, сказавший свое крепкое слово о войне за ливонские города. В сущности, человек он сторонний, редко покидающий свой монастырь, не имеющий не только порочащих, но и никаких, кроме кровных родственных, связей, далекий от бесчисленных политических передряг, у него на уме каналы, водостоки, пруды, мельницы, пошлины, дани, приход и расход, которыми обогащается или разоряется его монастырь, заброшенный в такую даль, что дорога в один конец от него до Москвы составляет недель пять или шесть, если не с гаком, па русский гак ещё не измерен. Такой пастырь прямо-таки идеально подходит в митрополиты, поскольку чужд одинаково всем, столько же царю и великому князю, из которого десятки лет тянет льготные грамоты, сколько князьям и боярам, да едва ли и известно ему что-нибудь определенное, положительное о том, из-за чего тут кипит весь этот сыр-бор. Иоанну, решившему окончательно разделить духовную и светскую власти, чтобы каждая из них заведовала своей отраслью жизни Московского царства и не встревала в другую, нужен именно митрополит, далекий от преходящих столкновений и дрязг беспокойных земных отношений, который наконец с должным усердием станет заниматься устроением русской церкви на здоровых началах, а не пошлыми интригами в пользу подручных князей и бояр. К тому же он помнит свои детские годы и хранит к этому человеку теплые чувства. Сам неустанный строитель, преобразователь, созидатель стрелецкой пехоты и регулярного опричного войска, он не может не восхищаться тем чудом, которое игумен Филипп сотворил на бесплодном, казалось бы, Севере за неполные тридцать лет. К тому же он помнит его как образованного человека, страстного книжника, не только проложившего диковинные водоводы в неприступных недрах каменных глыб, но и собравшего обширную библиотеку, он и сам время от времени в дар его библиотеке посылает уникальные рукописи. И он с легким сердцем предлагает Филиппу занять свободную кафедру. Филипп отвечает отказом, отговаривается недостоинством, немощью сил, которых однако хватает на запруды и рыбьи садки:

– Не могу принять на себя дело, которое превышает силы мои. Почто малой ладье поручать тяжесть великую?

Филипп тщеславен, честолюбив, любит власть и вдосталь наслаждается властью в монастыре. Он явным образом лицемерит с самим собой прежде всего, лицемерит с царем, который так возмужал и преобразился, что стал чужим. Однако в данном случае он говорит правду, скорее всего бессознательно. Мало того, что он не государственный человек, ни по натуре, ни по желанию, ни по опыту жизни, каким был в далекие годы незабвенный Макарий. Филипп мало пригоден также к тому, чтобы заниматься духовным устроением церкви, если с вниманием вдуматься в его неустанную деятельность в Соловецком монастыре, полную главным образом материальных забот и хлопот. Он скорее боярин, владелец обширной усадьбы, пусть по прихоти судьбы этой усадьбой стал монастырь, он строитель храмов, мельниц, запруд, а не проповедник, не богослов, какими были Макарий или Артемий, ушедший от церковных гонений в Литву. Для истинного, духовного устроения церкви, для её очищения и возвышения, как мечтается Иоанну, замышляющему завершить свои земные труды основанием Святорусского государства, необходимы иные таланты, иной образ мыслей, иная душа. И потому Иоанн, усердно настаивая, едва ли догадывается о его малой пригодности исполнить такое великое, поистине богоугодное дело. Тщеславие, разумеется, побеждает. Филипп соглашается. Вполне возможно, что не одним греховным тщеславием подвигается игумен Филипп на согласие. Человек он в летах преклонных, ему шестьдесят, не тот возраст, чтобы менять так круто привычки, начинать что-нибудь заново и приниматься за незнакомое, даже чуждое дело, а на Соловках он обжился, там у него тьма тьмущая неоконченных предприятий, к которым он душой прикипел и которые несравненно ближе, дороже ему, чем духовное обустройство всего Московского царства. Однако не успевает он появиться в Москве, как его окружает целая туча близкой и дальней родни, воины, воеводы, наместники, владельцы вотчин, земская кость и кровь, как на грех собранная вместе на только что отошедший земский собор, и троюродный брат земский окольничий Михаил Иванович Колычев, и ещё двенадцать братьев и племянников разной воды на одном киселе, и главный среди них, честный и благородный, каким он слывет, один из руководителей земской боярской Думы, Иван Петрович Федоров-Челяднин, конюший, ведавший разменом Старицкого удела, исполнивший немало поручений царя и великого князя, его недоброжелатель, непримиримый, но пока ещё тайный. Все они по разным линиям ведут родство от Андрея Кобылы, а в тогдашней Москве не имеется уз прочнее, чем узы родства, вопреки известному христианскому наставлению, которое велит отречься и от отца, и от матери, прямо-таки мистические узы по своей неразрывности и подавляющему воздействию на воли и на умы. Дело в том, что как раз эта плечом к плечу сплотившаяся родня, предводимая умным, энергичным Иваном Петровичем, сговорив ещё с десяток земских сидельцев из числа старомосковских бояр, оттесненных удельными князьями на второй план, умышляет подать челобитье царю и великому князю, но отчего-то всё мнется, видать, решимости недостает поднять общий голос в защиту порушаемых родовых привилегий, а с гражданским мужеством в те по духовному складу по-прежнему удельные времена и тени понятия не утвердилось, не способен быть гражданином витязь удельных времен, совсем не способен. И вдруг среди них является родственник, за спиной которого так удобно сплотиться в ряды, и этому чрезвычайно полезному, нужному родственнику царь и великий князь предлагает место первоблюстителя, есть отчего всколыхнуться крамоле и пробудиться красноречию троюродных братьев, внучатых племянников и самой дальней и побочной родни. Собственно, Филипп, на долгие годы заброшенный, именно по причине родства, в угрюмую соловецкую глушь, мало что знает о запутанных московских делах, московские дела его не касаются. Ему можно преподнести какие угодно сказания о мрачных последствиях разделения Московского царства на особный двор и на земщину, и троюродные братья, и внучатые племянники, и в особенности Иван Петрович Федоров-Челяднин преподносят отшельнику уже знакомый набор леденящих ужасов, каких будто бы доселе на Русской земле не бывало, то есть царь и великий князь обиды чинит, бьет, режет, давит и под конец убивает, того гляди до бедных Колычев дойдет, погубит, вырежет род, точно сами князья и бояре ещё до царя и великого князя не повырезали злокозненный род, точно сам Филипп от царя и великого князя, а не от них бежал в пастухи, потом в Соловки. Воспоминания прошлого, когда приходилось бежать и скрываться, неминуемо всплывают в его когда-то униженной, глубоко потрясенной душе, кровь впечатлительного игумена, прикипевшего к мирным заботам о хлебопекарнях и выделке кваса, не может не леденеть: кого безвинного на кол, кого, безвинного тоже, жарит-парит на большой сковородке, кого на бочку с порохом и сам поджигает фитиль, а то просто нож в сердце во время пьяного пиршества или душит собственными руками, зверь и подлец. Вкусив одним разом этой наспех сварганенной клеветы на непьющего, именно от крови ушедшего в особный двор Иоанна, придя в благородное негодование, на что и рассчитывает далекая от мирного сосуществованья родня, игумен Филипп соглашается принять на себя первосвятительский сан, но не благочестия ради и укрепления православия на Русской земле, но единственно ради того, чтобы зверя и подлеца укротить и дать защиту невинным страдальцам, которые, о чем страдальцы благоразумно умалчивают, то заблаговременно извещают врага о скрытном передвижении московских полков, то норовят во время войны перебежать на службу к врагу, чтобы оружие повернуть против московского изверга, а заодно, чего нельзя же не понимать, против собственной бессчетной родни и всего Московского царства, да ведь это, помилуйте, совсем, совсем другой разговор. Если вдуматься, ни самому Филиппу, ни Соловецкому монастырю, ни всей православной церкви в целом и в частности разделение на земщину и особный двор не причиняет никакого вреда, как не причиняет оно никакого вреда громадной массе землепашцев, звероловов, рыбарей и торговых людей. Инокам и попам не грозят переселения и обмены земель, опалы и казни никого из них не касаются, поскольку уж кто-кто, а они не способны даже помыслить о том, чтобы перебежать к католикам и протестантам, где их ждет незавидный прием, для иноков и попов Иоанн был, есть и будет самый верный защитник и закованный в броню оплот православия. Напротив, иноки и попы бесконечно выигрывают от столь необычных преобразований царя и великого князя. Соловецкий монастырь час от часу богатеет благодаря его многолетним щедротам, а нынче благодаря наступающему процветанию русского Севера и переключению чуть ли не всей московской торговли в устье Двины. В монастыри так и сыплются новые вклады, поскольку удельные князья и бояре пуще сковородки или кола, существующих только в воображении, страшатся обмена удельных владений, ведь любой обмен, даже самый почтенный и выгодный, так просто, так естественно и законно лишает их если не всех целиком, то по меньшей мере половины удельных дружин, без которых они как без рук и действительно полные холопы царя и великого князя, то есть придется без своей-то дружины служить именно там и тем чином, как царь и великий князь повелит, ужас какой! Что ж, удельные князья и бояре тоже русские люди, в этом смысле прямая родня своим землепашцам, звероловам и рыбарям, которые шажком да тишком обводят их вокруг пальца так, что вроде и пашут и сеют, а приходит пора арендную плату взносить, в закромах и нет ничего, самая малость, до весны бы, боярин, дожить. Они тоже лукавы, тоже обильны на всякие штуки, лишь бы безболезненно вывернуться из неприятного или опасного положения. И выворачиваются за милую душу, не особенно истощая своих умственных сил. Каким образом? А самым простым: вотчины передают в монастырь как вклад по душе, с каждым годом всё чаще, и если до разделения Московского царства на земщину и особный двор к монастырским владениям прикладывалось приблизительно с десяток вотчин в год, то осле размежевания Иоанна с подручными князьями и боярами ежегодно монастырям достается приблизительно в три раза больше владений, и монастыри принимают их, прямо нарушая запрет, наложенный на вклад вотчин Стоглавым собором. Нечего говорить, что игумены и архимандриты тоже очень и очень русские люди, вотчины они принимают на таких своеобразных условиях, что царю и великому князю невозможно придраться. Неистощимая на каверзы Русь и тут изобретает виртуозный прием: вотчины на помин души вкладываются сей день и час, однако во владение монастыря перейдут лишь после кончины владельца, а до неопределенного часа расставания с земными тревогами всё остается именно так, как заповедано Стоглавым собором, князья и бояре продолжают собирать с них дани и пошлины и держат под рукой боевые дружины, а казначей и игумен как зеницу ока берегут в монастырской казне составленную честь честью грамотку о вкладе и неторопливо ждут кончины владельца, сделка выгодна и той и другой стороне, убытки достаются одному царю и великому князю, которые лишается права обменять заложенную вотчину на любую другую, не затеяв ссоры с монастырем, но именно с монастырями Иоанн ссориться не хочет больше всего, ему необходима поддержка монастырей как для морального воздействия на подручных князей и бояр, так и для будущего Святорусского государства. Конечно, иноки добросовестно печалуются о тех, кто с ужасом ждет либо перемены владения, либо назначения на службу черт знает куда и черт знает кем, воеводой пятым или десятым, тогда как досточтимый троюродный дедушка при царе горохе стоял первым воеводой Большого полка, правда, в удельном шуйском или даниловском, битым нещадно ярославцами или костромичами, либо и вовсе настоящей опалы и казни, если заведется коварная мысль о спасительных вольностях соседней Литвы, где вовсе не служат ни великим князьям, ни королям, коли не захотят, “не хочу”, пся крев, а все-таки до крайности выгодно инокам, если батюшка-царь, взойдя в праведный гнев, наденет на кол которого-нибудь из позажившихся на белом свете несознательных вкладчиков или какое-нибудь иное лихо над ним сотворит: вотчины присоединятся к монастырским владениям, приумножат даровые рабочие руки, ручейками потекут в монастырские житницы даровые четверти ржи, из монастырской житницы на оберегаемую опричниной Волгу и благословенную Вологду, а в монастырской казне прибавится золота и серебра. Выходит, игумены Филиппу не в чем винить царя и великого князя и не для чего становиться на сторону многогрешных князей и бояр, разве по совести, так по совести не велено и вотчин от них принимать, однако вотчин от них принимать совесть отчего-то преград не чинит. Отчего же он соглашается их поддержать? Ведь для инока не существует ни отца, ни матери, ни родни, никого иного рожна, есть лишь Господь, наш общий небесный Отец, Которому сам обязался верой и правдой служить. Это – закон, и этот закон для христианина неоспорим. Однако именно тут оказалось, что незримые узы родства, никакими законами, никакими молитвами невозможно порвать, на Русской земле родство как было, так и остается превыше всего. Игумен Филипп все-таки Колычев, давним обычаем связанный с правящим домом Старицкого удела, к тому же напрашивается догадка, насидевшийся в холодных пустынях дикого Севера в течение тридцати лет соловецкий игумен слишком доверчив, для него в миру всё скверна и грех, стало быть, любая скверна, любой грех Иоанна, о которых ему во все трубы в уши трубят, для него очевидны заранее, не требуют никаких доказательств, ибо грешен каждый из нас, тяжко грешен, тому порука Господь.

На страницу:
4 из 8