bannerbanner
Деревенские панорамы (сборник)
Деревенские панорамы (сборник)полная версия

Полная версия

Деревенские панорамы (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Любит Михайло Филиппыч торжественную службу.

Бывало, под вечер, в субботу в пост, когда молодое солнце глядит в окна и словно не насмотрится и словно жаль ему уйти; когда волны ладана, как живые, движутся, и последний дневной свет сливается с трепетным и нервным огнем свечей, отчего ярче выходят из мрака святые образа и сильнее горят их ризы; когда тихо и стройно, точно льется в душу мирное смиряющее пение: «Слава в вышних богу и на земле мир», – Михайло всем сердцем проникался святой чистотой службы, падал на колени и в немой молитве, чуя в душе бога, счастливый и трепетный, только кивал головой да плакал. В такие минуты – всё, весь мир, все блага его отдал бы Михайло, чтоб только всегда чуять бога, чтоб только «пела» душа его.

И отдал, да не убавил на селе скорби. Один голод скачали, другой без передышки такой же.

Народ в нужде да в мирском: иному так подошло, что из-за пуда хлеба хоть глотку режь. Всё, вся речь, все помыслы только об том, как бы добиться копейки, как ни добиться, но добиться, чтоб прокормить ненасытную утробу – свою, детей, чтоб протянуть как-нибудь до лучших дней. А где они? Сев придет – не веселит душу.

Не угодна, видно, стала людская работа богу.

Хворь, как в открытую дверь, повалила: с горячки в холеру, с нее опять в горячку. Много народу как метлой смахнуло; унесло и сына Михайлы Филиппыча.

Жаль сына, жаль старуху, жаль мир, а помочь нечем. От всяческого незнания да бестолочи неурядица большая идет в деревне. В другой раз и видно Михайле, где зло то, будь воля его, объяснил бы в два слова. Так ведь мужик. Мужицкую речь кто примет да в разум возьмет, чтоб все одно к одному подошло? Кому бы самому учиться – учить лезет, – а чему? чего и сам не знает… как в сказке: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Не стало сил. И средний мужик проел все, и хлеб и скотину: пошли на запашку – руками пахать станем.

Идет по деревне гул. Гомонят богатеи.

– Жить нельзя стало в миру. Работа на людей выходит… На новые земли уйдем…

– Слышь, пускать не велено…

– Это что ж?!. Ну так пропью всё: равнять так равнять…

Не пришелся по нраву начальнику Михайло Филиппыч: «Уйди да уйди». Пристали люди: «Иди»… неужели спорить станешь? Подумал, подумал Михаил Филиппыч и сдал должность.

Без дела, без сына, как на пустом месте остался Михайло. Читает святое писание да в своей и истории Иова ищет себе утешения… Но нет уж того, как бывало прежде, чтобы «пела» душа. Червяк какой-то словно сосет. Не то обида, не то жаль богатства, не то скучно просто. Оторвал бы этого червяка, вздохнул бы опять легко – опять «запела бы душа».


Собрался как-то сход по зиме нанимать на лето пастуха: сорок три головы весь табун и мелкого и крупного из трехсот прежних… В складчину будет пахать народ, как, бог даст, весна придет. Так ведь чего ж поделаешь?

И народу-то поубавилось: кто помер, кто ушел. Дедушки Алексея нет. Иерихонская труба – Павел Кочегар – навсегда стихла. Ивана нет, дядя Григорий помер, Куприян, да мало ли.

Идет Михайло со схода – скучно…

С охотой бы поменялся с теми, кто сдал уже свою жизнь назад тому, от кого принял, но не пришел час еще: твори волю пославшего… Эх, и рад бы, да как?!

Пришел домой – пусто на душе, прилег и заснул.

Спит и снится ему, что сидит он на своем пчельнике и выкуривает пчел. И вдруг голос ему откуда-то:

«Михайло, оставь пчел земных и иди потрудись над небесными».

Поднял Михайло голову и видит, что перед ним высокий, высокий до самого неба столб стоит, а по столбу все ручки да ручки.

Оставил Михайло пчельник и полез по столбу. И так ему легко и весело, точно и тела на нем нет.

Вот уж он до самого неба добрался: еще бы только одну ручку.

«Как же теперь? – думает Михайло, – ведь не взлезешь без нее».

И слышит опять голос:

«Ручка-то на прилавке осталась».

«Ахти и правда, – подумал Михайло, – бежать за ней».

Но только поглядел было вниз Михайло, как так и обмер. Пропали и ручки и столб, и только и осталась та, за которую держался. Смотрит, и небо уходить кверху стало от него, и остался он над бездной и чует, что слабнет, вот-вот онемеет рука, и полетит он без памяти вниз. Страх на него напал: как крикнет Михайло…

Проснулся и глядит: в избе он своей, а сон, как живой, так огнем разливается по жилам.


Задумался Михайло: вещий сон учуял. Куда ни пойдет, все в голове: зовет господь потрудиться на свое дело. Все переходяще, все тленно, и близкие сердцу уйдут, нет в земном ни в чем опоры – нет правды. Ходит Михайло темный, думает… Надумался на богомолье сходить.

Три месяца ходил. Пришел домой к самой весне по последнему пути. Уходил пасмурный, с тяжелым сердцем, а назад идет веселый, смотрит на мир божий и радуется. А солнышко уж совсем по-летнему греет. Смотрит Михайло в мягкое синее небо и кажется ему, что земля давно в зелени, но снежок хоть осел, а еще лежит, только-только тронулись овражки да местами на пригорках стаяло, просохло и даже пыль вертит. А ветерок точно гладит по лицу, – мягкий, нежный, – тепло.

Идет Михайло и вспоминает отшельника, к которому по пути заходил. Говорили, что не след было идти к нему, что сноха у него пьяница, что всё, что люди ни принесут ему, она все в кабак тащит, но Михайло не послушал и все-таки пошел. Уж у самой избушки раздумье его взяло: и сам не знает, идти или назад вернуться. Оглянулся Михайло – пустырь, никого не видать, дело к ночи, там в прозрачной тьме только-только горит полоска в влажном небе. Подумал, подумал и стукнул в дверь. Ждет, ждет – нет ответа. Опять стукнул, опять ждет, опять нет никого.

«Дома, видно, нет», – подумал Михайло и поворотил уж было от избы, ан глядит, старушонка-то ветхая навстречь ему – откуда взялась, не знает Михайло.

И говорит:

– А ты, дядя, с молитвой.

Спохватился Михайло, что маху дал, вернулся и сотворил молитву.

– Господи, Иисусе Христе, сыне божий, спаси и помилуй!

Слышит изнутри голос: «Аминь!» Щелкнула задвижка – растворилась дверь. Перекрестился Михайло, изогнулся и, шурша своим новеньким полушубком, вошел сперва в маленькие сени, а затем и в избу. Избенка маленькая, покосившаяся, точно в землю вросла, воздух тяжелый. Не требовательный человек Михайло, а и ему невмоготу стало. Тоска взяла за сердце. «Э, какой дух-то!» – подумал он. И как только он это подумал, отшельник точно услышал его думу, стал у печки, оперся рукой о голову и говорит:

– Горе мне, грешнику! Сноха у меня пьяница, что добрые люди принесут, все в кабак снесет, дух у меня в избе смрадный, горе мне!

Как обухом ударили Михайлу слова отшельника. Стоит он ни жив ни мертв, потупился и смотрит в землю. Тихо, тихо в избе. И слышит Михайло, что плачет отшельник… Точно руками кто сжал сердце Михайлы, точно туман нашел на него. Долго ль это было, как, когда пришел он в себя, отчего среди этого смрада вдруг просветлела и снова запела душа его, – ничего он этого не помнит и не знает. Очнулся он и видит: стоит он на коленях и плачет, а рядом с ним плачет отшельник.

Три дня прогостил у него Михайло, потрудился с ним на посте и молитве и так привязался к отшельнику душой, что решил к осени придти к нему погостить целую зиму.

Идет теперь дорогой Михайло, несет дорогой подарочек отшельника – вериги, вспоминает и радуется.

Опять поет его душа. И чует он, что дороже жизни ему это пенье.

Глядит он в теплое синее небо, глядит в белое облачко в нем и сам не знает: облачко ли то белое плывет, ангел ли божий смотрит на него сверху и тоже радуется.

V. Матренины деньги

«В некультурных условиях одинаково дичают: и человек, и животное, и растение».

I

Старик Алексей, отставной солдат, стоял смущенный, повернув голову набок, как заклеванный петух, смотрел и внимательно, с каким-то любопытством вслушивался в то, что говорила ему его забравшая теперь над ним власть жена Матрена.

Тут же на улице смотрела и слушала чуть не половина деревни: и бабы, и мужики, и дети. Матрена, немолодая уже женщина, с плоской грудью, темным неприятным сухим длинным лицом и черными глазами, заложив рука за руку, не спеша вычитывала Алексею:

– Что ж это ты сделал, старый глухарь?!

Алексей быстро бросал взгляды на толпу, как бы говоря: «Послушаю-ка, что я, старый глухарь, сделал?»

– Семнадцать рублей денег, как одну копейку, потерял и глазом не моргнул… – Алексей опять посмотрел, как бы говоря: да, потерял! шутка сказать, семнадцать рублей.

– Дурак ты, дурак старый!

Алексей вздрогнул и вытянулся так, как в свое время вытягивался перед своим взводным: вот как нашего брата надо пробирать!

– Что ж мне с тобой делать, старый ты хрен?! Толком хоть расскажи, как, где ты их обронил?

Алексей опустил голову и печально, покорно начал в десятый раз передавать, как, возвращаясь с поля, шел он сперва за телегой и все смотрел на «спинжак», положенный им на воз, в нем и деньги были. А когда начался спуск, он зашел вперед, свел лошадь под уздцы, да так и пошел задумавшись, рядом с нею, так и до избы дошел, а тут и спохватился – нет «спинжака»! Туда-сюда – нет. Бросился назад, – не лежит ли где на дороге: нет. Едет Ванька, сын Павла Кочегара: – Не видал ли, спинжак обронил? – «Не видал», – бат. Не видал, так не видал…

Матрена слушала, качала головой и с невыразимым презрением проговорила:

– Разиня ты, разиня…

Алексей опять вытянулся: ничего не поделаешь, – за оплошку надо принять науку. В солдатах начальство учило, на старости лет хоть баба пусть поучит – виноват, так и от бабы надо слово принять.

Послушали люди, потолковали и разбрелись. Деньги большие семнадцать рублей, да осталось у Алексея, может, в сто раз больше. Что ему семнадцать рублей?!

А все-таки жалко Алексею денег.

Пристал он было плотнее к Ваньке Кочегару. Толстый Ванька, озорной парень, сперва все ругался, а там и божиться стал, что не брал денег. Стращали было его Алексей с урядником. Так без вины, пожалуй, хватай человека за горло. И народ говорит: не он.

Видал кто-то, что Алена шла тогда по мосту: шла, видно, в поле, а тут быстро, быстро с моста назад вернулась.

Алена-вдова бельмом была у всех баб на деревне. Сколько мужиков перепортила. Кто только охоч до баб, да выпить любит – тот и гость у Аленки. Ненавидят бабы Аленку, да руки коротки: ведьма она. Всякую порчу может напустить. Матрена настаивала было, чтоб обыск у Аленки сделать, но Алексей и руками и ногами уперся:

– Будь ей пусто, проклятой! Не пойду!! Вот зарок кладу: если она взяла, пусть же отзовутся ей мои деньги.


Много дел на селе вышло из-за утерянных денег. Ловкий работник Василия Михеевича, рябой, скрытный, опрашивал у Евдокима:

– Откуда у солдата богатство такое?

Сонный Евдоким объяснил:

– Вишь ты, на войне казачья подушка от седла попалась ему, а в подушке золото… Счастье!.. Другой и жизнь там оставил, а он вот… Счастье!..

– Може, и иначе как разжился? – недоверчиво спросил работник, – турка, а то и своего кого-нибудь там приколол…

– Не-ет… простой человек… Счастье уж его такое…

– Д-да, – почесал в затылке рабочий, – счастье – известно, счастье, а трудом-то горб да мозоли разве набьешь.

– Трудом-то, – вздохнул Евдоким, – по нынешним временам трудно жить, паря…

– С чего жить? Вон Василий Михеич на все лето – двадцать рублей.

– Тебе-то с полгоря… пища, а там денежки на руки… а с посевом-то своим, кто сеет, и вовсе не сообразишься: гривенник, и того не придется на день.

Запала в голову работнику думка об алексеевских капиталах. Нет-нет и подзовет востроглазого Володьку, Матренина сына, мальчишку лет десяти.

– Слышь, мамка, – проговорил как-то Володька, – Кострига (прозвище работника) выспрашивает, куда мы деньги прячем… Бат, подгляди: гостинец тебе дам. Я ему баю: мне что глядеть?

Переполошилась Матрена: сообщила Алексею. Ох, ночью заберется!

Алексей сперва ответил было с обычным бравым видом:

– А из ружья не хочешь, как на службе?!

Но, по здравом размышлении, между службой и теперешним его положением оказалась большая разница. Начать с того, что и ружья у него не было. Это и поставила ему на вид Матрена.

– Да-а! – сейчас же согласился озадаченный Алексей и, склонив голову, спросил раздумчиво: – Чего ж с ним делать? В суд, что ли, на него?

– В суд? А судья что ж?

– Как что?! – Алексей опять встрепенулся. – «Как так? Тебе на что понадобилось это узнавать?!» И посадит его в острог.

– А свидетели? Мальчишка-то десяти лет?

– И… – тряхнул головой и совсем упал духом Алексей. – Ничего не поделаешь! Придет, возьмет и уйдет…

– Да ведь как возьмет? Откуда узнает, где деньги?

– Узнает!.. Станет шарить, кирпич отвалит, вот и деньги тебе…

Даже и Матрена почувствовала всю беззащитность их положения: трудно разве в самом деле догадаться, где спрятаны деньги?

Оба сидели под впечатлением своей беззащитности. – Хлеб, что ли, не молотить да скотинишки прикупить еще?

– А тогда, как раз и всем уж видно станет, что деньги есть, – резонно ответил Алексей…

– Хоть бы не было уж их, – махнула рукой тоскливо Матрена.

– В какую минуту скажешь, – многозначительно проговорил Алексей.

Неприятное рябое лицо рабочего на мгновение показалось в окне. Старый Алексей выпрямился и встрепанно, как, бывало, на часах при появлении начальства, так и застыл. И Матрена обмерла: «Убьет», – стремительно пронеслось в ее голове.

И раньше иногда страх донимал владельцев денег, Алексея и Матрену, а тут еще больше потеряли они «спокой». Плохо спать стали, похудели, пожелтели и ходили, как люди, у которых точно преступление на душе.

А рябой работник своими жадными глазами магнетизировал до столбняка обоих, когда останавливал то на муже, то на жене свой пытливый жадный взгляд. И ничего лучшего супруги не могли придумать, как делать вид, что не замечают работника даже и тогда, когда вдруг неожиданно показывалось его страшное лицо в их окне.

II

Не в добрый час положил Алексей зарок на Алену. Деньги она тогда нашла на мосту. В первый раз тогда и вышла после болезни.

Странная это была болезнь, и много толковали о ней.

Жил на деревне кузнец. Называл народ его Волкодавом. Высокий, мохнатый и страшный с виду, глаза, как у волка, горят, характером самолюбивый, беспокойный и мстительный.

Рассказывали о нем многое.

Боялись его все, как огня. А как выпьет еще, то только и жди от него какого-нибудь дела. Отчаянный был Волкодав, – где другой не то что решится, а и подумать не посмеет, там Волкодав так просто действовал, как только ему вздумается. Раз встретил он старого Эммануила Дормидонтовича в лесу, купеческого управителя, а сердит был давно на него: повалил, раздел донага, связал и втиснул его в муравьиную кучу.

Хороший кузнец был Волкодав и конокрад хороший, но крал коней только у богатых. И когда пьян, поет, бывало, заученную, где-то слышанную им песню:

У богатого беру я – бедного жалею;И так людей поровнявши – грехов не имею.

Помощником его по воровству был Андрей-плотник.

Андрей пьяница, высокий, с жидкой бородкой, с худой длинной шеей, с маленьким рысьим лицом, смотрит своими беспросветными глазами так, словно вымеривает человека: а ну-ка, сколько в тебе четвертей выйдет; или: смогу ли я тебя под себя сгрести? И если решал, что сможет, то и сгребал, то есть обдирал, как липку; а если чувствовал, что сила его не берет, то заискивал и с удовольствием смотрел на лакомый, но недоступный кусок. Так смотрел он на Ивана Васильевича, Ивана Михайловича, Эммануила Дормидонтовича, батюшку и других. Смотрел и заискивал – мягко, нежно, почтительно, а в то же время и выслеживал их своим холодным пытливым взглядом: только оплошай, дескать. И всякий из них инстинктивно Андрея боялся так, как боятся люди какой-нибудь мирно укладывающейся и словно не обращающей внимания и безопасной в своей клетке рыси. В Волкодаве Андрей чувствовал более, чем он, сильного и, главное, отважного зверя и беспрекословно ему подчинялся. К тому же у Волкодава была приговорная отмычка, сальный огарок с каплей человечьего жира от удавленника и прочие атрибуты их общего дела. С таким огарком ночью иди, куда хочешь: все будут спать мертвым сном, хоть тулуп из-под них тащи.

И в других отношениях сильный, отчаянный Волкодав был для Андрея рубахой-человеком. Защищал его, а то находили и такие минуты, когда, как липку, позволял обдирать себя, и Андрей пользовался в совершенстве этими минутами.

Приятели в своей деревне не занимались худым промыслом.


Года три назад жена Волкодава попробовала было всыпать ему во щи мышьяку. Да мало всыпала, а сама со страху сбежала в город, где и пропала, – тоже гулящая была баба. Возили тогда Волкодава в тележке, потому что ноги отнялись было у него от мышьяка. В праздник возил Волкодава по соседним селам друг его, Андрей. А то и целая тройка набиралась: Николай-печник, всесветный пьяница, темный опустившийся шантрет, высокий Андрей в корню да Федор Керов, маленький, с ноготок, мужик, которому только бы отчаянная компания была да побольше шума.

Соберутся в праздник и айда на заработок. Несутся по деревне: хохот, смех, припрыгивают пристяжки, а Михеев, как заправский коренник, высоко, высоко держит свою рысью голову. Подкатят, где побольше народа, и начнет Волкодав:

– Эй вы, люди добрые! Може, и пригожусь… Жена, злодейка лютая, смотрите, что со мной сделала. Вот этим самым порошком (Волкодав вынимал тряпку с порошком). Я ль ей в чем волю не давал?! Хоть роту солдат веди с собой в баню. Эй вы, кони мои добрые, верно ли я говорю?

– Верно.

– Ох, ляд ее бери, – визжал Федор, – да мне бы попалась такая баба, господи, что б я с ней сделал… А он, вот видишь, вовсе простой…

– О дурак, – перебивал его Волкодав, – знал бы я, что удумала она, проклятая… А с чего же ушла она?..

Коренник Михеев, чувствуя, что не время когти свои показывать, поправлял своего хозяина и говорил:

– Рубаха-человек, одно слово… от жены своей страданье принимает… Чего говорить? Подайте, добрые люди…..

И хотя все хорошо знали, что за рубаха был Волкодав, и знали, что пропьет он со своими лошадьми все, что дадут ему, а все-таки давали, потому что как-никак, а лучше в миру жить с Волкодавом, да и пострадал человек действительно от проклятой бабы.

Получив деньги или хлеб, тройка, как и ждали, направлялась к кабаку, а Волкодав не то пел, не то выкрикивал: «Эх, пропадай ты, жизнь молодецкая!» А затем, обрываясь, орал:

– Вали, вали-и!!

И тройка, и бежавшие за тележкой зрители весело подхватывали:

– Вали, вали!

На обратном пути пьяные кони иногда вываливали хозяина, и много времени проходило, пока опять восстанавливался порядок.

– Постой, – говорил Андрей, – надо все толком.

– Правильно, Андрюшка, – поощрял Волкодав, следя внимательно за действиями друга.

Андрей, сделав дело, вздыхал и снова впрягался в свои оглобли.

– Не робь, не робь, Андрюшка, – ободрял его Волкодав, – погоди, пожалеет господь, оправлюсь: станем снова людьми с тобой.

Андрюшка понимал, что значит: «станем людьми», – и говорил, посматривая вдаль и щурясь:

– Только бы дал господь здоровье…

Иногда под вечер заходил Андрей к больному другу и развлекал его.

– Эх, знаю я, за что муку терплю, – вздыхал Волкодав.

– За что?

Волкодав мрачно обрывался.

– А что, по-твоему, Аленка ведьма? – вдруг опять спрашивал он.

– А пес ее знает, – отвечал равнодушно Андрей, – кому ведьма, а кому и малина…

– Дьявол баба… Ты как считаешь, грех православному с ней якшаться?

– Нам то что, брат, грехи-то считать? Сочтут и без нас.

– Ну, грех греху рознь…

– Все грех… Линия уж наша такая.

– Так-то так, тамо-то как будет…

– Что ж там? опять мы…

– Отчаянная ты, Андрюшка, душа…

– Ну, так чего? Там-то кто жив будет, тут бы поцарствовать. Я вот как-то угодил в церковь… Ну, с непривычки обробел, купил это свечку и тычу ее в притвор к образу, что ль, а старушка глядит: «Ты что, бает, черту свечку ставишь?» Гляжу и вправду – черт такой намалеван, а я прямо перед ним и налепил свечу.

– Ну?

– Ну, так чего ж? ничего не поделаешь, – пусть и черту будет… куда попадешь, не видно отсюда.

Наступало молчание.

– Вставал бы уж вот на ноги ты… И лошадки же добился Сурков…

– О-о?! Варламей?

– Он.

– Надо в воскресенье в Гнездино ехать, – поглядеть… А то сам бы ты…

– Нет, – быстро отвечал Андрей.

– Что? Огарок дам…

Андрей мотал головой.

– А вот этого хочешь? – вынимал Волкодав из-под рубахи привязанный на тесемке какой-то амулет. – С этим, братец мой, никакая пуля не тронет.

– Нет, не хочу.

– Эх, ноги бы оправились… шевелить-то могу…

Волкодав шевелил ногами, и оба внимательно смотрели на эти громадные ноги.

– Только бы на ноги встать… Вот они настоящие кормильцы где…

– Да-а, – вздыхал Андрей, – не поможет ли господь…

– Вот что, братец мой, пошлет господь здоровье – в ту ж минуту в Киев: зарок дал. Перво все старые грехи очищу, а там, что будет.

– Что больно далеко? Есть и поближе не хуже того святые места.

– Нет, уж так положил, так и будет.


Действительно, как только оправился Волкодав, так и исполнил зарок. Напрасно приставал к нему Андрей.

– Ну, хоть у Суркова сведем, – заодно уж и помолишься.

– Нет, так надумал, так и будет.

Через месяц уже вернулся с богомолья Волкодав. И обрадовался Андрей и глазам не верит: люди по полугоду ходят.

– Что больно скоро? – радостно приветствовал друга Андрей.

– А что мне там делать? Отговелся и домой.

– Да ты что, на крыльях летал?

– На машине.

– А деньги где взял?

Волкодав презрительно сплюнул.

– С деньгами всякий дурак проедет.

– А ты как?

– А так… пришел на машину, гляжу, где билеты продают, толпятся люди; стал и я: – сколько до Киева? – двадцать семь рублей. А у меня семь всего и туда и назад – не хватит. Отошел и стою. Гляжу, кучка людей в стороне, билетов не берут. «Едете же?» – спрашиваю. Нехотя так: «Едем». Мне сейчас и запало в голову: штука тут какая-нибудь. Стал я возле них и стою. Они туда-сюда, на площадку, а я все за ними. Тут уж к отходу дело. Кондуктор к ним: головой этак махнул, забрали они свои торбы, а я чем хуже? Поодиночке и впустили нас в вагон… Гляжу, каждый ему рублевку сует. Думаю, подешевле попробую: вынул гривенник… «Это что?» – Дяденька, нет больше. «Нет, так и не поедешь». Врешь, думаю, пустишь, потому что все оглядываешься…

– Ну?

– Пустил… Этак за гривенник верст триста сразу и подвинулось дело. Там опять новое, опять, глядишь, верст пятьсот… другой не примет, до другого дня ждешь… До Киева за рубль двадцать копеек и приехал таким-то манером.

– И назад?

– Назад рубля два вышло… И везде, братец мой, одно заведенье: на площадке, где машина уходит, почитай везде так в одном месте эти безбилетные и стоят. Станешь сзади и ждешь…

– И ничего?

– Ничего.

– Хорошо?

– Хо-орошо. Сидишь себе барином с господами… в окно глядишь: ни кнута, ни корму не надо, пошел… Только вот как левизор, ну тут уж гонять начнут из вагона в вагон, а то и так, что на станции какой высадят: нельзя никак дальше… И дошлый народ эти кондуктора, – все одно, как вот в прятки: тот с завязанными глазами ловит их, а они вокруг него шныряют.


Прошла неделя – другая, и все пошло своим чередом. И у Суркова лошадь приятели свели и с Аленкой у Волкодава по-старому наладилось. Только сильней стал пить Волкодав и как-то расстраиваться умом. Отрезвев, он говорил мрачно своему другу:

– Скоро, скоро уж, Андрюшка, не будет у тебя Волкодава…

– Что обробел? Бог милостив – поживешь!

– Нет, уж ходит моя смерть близко, близко…


Наводившая такой страх на всех вдова Алена была худенькая, тщедушная женщина с зеленоватыми красивыми глазами, которыми умела смотреть и приманивать к себе обожателей.

А обожателей было много у Алены, да Алена и сама льнула к ним. Оставшись вдовой с маленьким сыном, Алена, несмотря на то, что охотников жениться на ней было много – замуж отказалась идти. Так вольней жилось ей, свободной и жадной к разнообразию. Во время своего вдовства прижила она еще трех детей.

Деревенские бабы не могли понять, чем околдовывала Алена своих поклонников. Если бы это была какая-нибудь высокая, белолицая пава – идеал деревенской красавицы, – была бы еще понятна причина ее успеха. Но у Алены ничего этого не было. Даже зеленоватые глаза ставились ей в вину, как уродство. И мужики в свою очередь недоумевали, какая сила тянула их к Аленке, потому что и они признавали, что Аленка в сущности «так, мразь». Окончательным поводом к тому, чтобы признать Аленку ведьмой, послужило ее столкновение с женой Фомина. Молодая жена Фомина, проведав, где муж ее коротает время, не стерпела и бросилась к Аленке в избу. Что там было между ними, неизвестно, но факт тот, что Алена тут же пустила порчу на своего врага. Фомина упала на пол и билась в судорогах. С тех пор она так и осталась порченой, а у остальных баб навсегда пропала охота вступаться за своих мужей.

На страницу:
8 из 10