
Полная версия
Деревенские панорамы (сборник)
– Тьфу ты, пропасть какая! – отплевывался Николай.
Отплевывался, отплевывался; терпел, терпел и не в силу стало: пусть будет холод, пусть будет голод, да не слышать их проклятых глоток.
– Дели, отец!
Шутка сказать: дели. Пропадает семья.
Плачет старуха, дерет голову старик – все у него бывала повадка этак кверху головой – дери не дери, не уймешь больше: делить надо от греха.
Половина достатка ушло, а ртов две части осталось. И то бы стерпели, если б не подать сгрудили вкруте и случай не вышел такой: считали они недоимку на себе сто двадцать три рубля, а вышло сто восемьдесят семь рублей. А упомнишь как – народ неграмотный. Туда – сюда: Авдей – я не знаю, Павел – я не знаю. Так и ушел хлеб, а из скотины только лошаденка да корова остались. Смотрел, смотрел старик, как забирал кто куда его добро – лошадок да коровок, да овец – да так без памяти и повалился на землю.
С тех пор и навовсе ума решился. Ходит лохматый да страшный, ребятишек по селу пугает… То мелет чего-то такого, что и не поймешь, задумается, а то подскочит:
– А хочешь, я тебе лошаденок, коровок подарю?
С этакой-то оравой сам-одиннадцать и налетел Николай на голодный год. Думали так, этак, а тут все одно к одному так подошло… каждое дело ножом уперлось – ни взад, ни вперед…
Идет разговор о том, что кормить станут, а пока что – хоть землю грызи. Заглянул как-то к Николаю Михайло Филиппыч, староста церковный, – да так и обмер.
Уставились в него со всех концов избы одиннадцать голодных: дети да бабы… До конца дней не забыть… Лица темные, а глаза-то точно с другого света глядят. Сам-то, молодой хозяин, сидит на лавке ровно веселый да только ногами болтает.
– Ты что?
– Что… Вот хлеб не едят…
Смотрит Михайло Филиппыч, не поймет в чем дело: потупились все. Вздохнула старуха, взяла со стола ломоть, кажет, тихо, сама не в себе, говорит:
– Михайло Филиппыч, да ведь как же есть-то его?! горсточку одну всыпали муки, а это вот все полова – мякина, да солома… Нутро не принимает! О господи, смерть-то уж скорее бы приходила!..
– Ну так что смерть?! Вот прирежу горла, как курчатам…
Налился, выпятил глаза Николай, дрожит от злости… Сидят, ни живы, ни мертвы. Соскочил с печи старик, подбежал к Михаиле Филиппычу:
– А хочешь, я тебе лошаденок, коровок подарю?
Как закричит Николай:
– Брысь ты!
Опять назад на печку, взлез проворно и глядит оттуда из-за ребятишек: смекает точно что, словно забота какая донимает его.
– Что ты, что ты, господь с тобой? – говорит Михайло Филиппыч. – Ты что ж молчишь-то, сидишь сычом? Что не придешь?
Знает сам, что приходил к нему Николай, да уж так…
– Иди, дам, жив будешь – отдашь…
Не верит Николай. Смотрит в пол, сдвинул брови: господи, неужели его жалеть хотят?! Отпустило ровно что, заплакал даже. Вытирает слезы, размяк:
– Прости христа ради… Невмоготу… Руки на себя наложить хотел: нет силы… Сбирать пошел было, нешто на такую ораву соберешь?! Их услать? близко-то – и у людей нет, подальше – одежи нет… Вот оно, Михайло Филиппыч, как дело поворотилось – году нет… как жили… Думал ли…
Идет от Николая домой Михайло Филиппыч.
– Ах ты… Наказал людей своих господь… Вот оно…
Словно и совестно ему: знает он и сам, что ровно не крестьянским делом занимается, добро свое мотая, – так ведь чего станешь делать, – не может он отказать человеку, а тут еще год такой подошел… Другие вон могут терпеть, а как терпеть? Душа божья по два дня не евши…
А вот Андрей Калиныч у ворот сидит – мимо идти – эх, крепыш мужик:
– Какая нужда!.. – махнет рукой и слушать не хочет…
А всего-то: хозяйка да он… Денег не считано… Десять работников по зимам только держит: в степь гоняет – туда овес, а оттуда рыбу… Лопатами гребет деньгу, – а попадись ему только!.. Как говорится: лиха беда – сотню сбить, а там и пойдут приставать к куче; деньга деньгу любит, – только умей, да не мотай. И скуп! Куда копит? Хворый сам: рябой да желтый, волосики-то жидкие растреплются, шапку старинную от дедов высокую наденет, круглый год в валенках – все ногами жалуется – идет по селу: вся и цена ему ломаный грош… сунься-ка!.. вот люди говорят: в сотню тысяч не уберешь… Темное богатство: от дедов, – деды и на волю еще вышли… торг у них фальшивыми деньгами был – с того и жить пошли. Даром, что вот такой последний мужичонка с виду, а горд же да едкий… Рассердится, затрусится даже: дрожит, желтыми белками учнет водить. А другой раз заговорит – все присказками – и не поймешь, что к чему у него… умный мужик… власть большую имеет: ровно и дела ему нет ни до чего, а во всем, чуть что, к Андрею Калинычу… Мир без него и дела не сделает… так, словно овцы без козла.
Близко с Михайло Филиппычем и живет. Тут за ним же и Иван Васильевич лавку держит: весь переулок – всё люди с достатком – так и вытянулся по реке: ехать с той стороны, все шесть изб богатеев на виду. А за ним уж вся деревня – в два порядка потянулась, – один к выгону, а другой в гору, где лес. Те избы, что выше на гору поднялись, только и выглядывают и ровно стыдно им глядеть оттуда, растрепанным да гнилым, на пруд, на дорогу, на поля, на усадьбу барскую, что с садом да с зелеными крышами весело сбежала к пруду. Идет Михайло и думает: эх, смеются богатеи над ним за его доброту.
– Смеяться-то, конечно, не глядя, можно, а вот как своими-то глазами поглядишь… Даве Николай приходил, грешным делом и не поверил…
Сидит Андрей Калиныч на завалинке, смотрит на свои дрова, что тут же на улице сложены, ровно и не видит шабра. Снял шапку Михайло Филиппыч, поклонился.
Тряхнул головой Андрей Калиныч.
– Откуда бог несет?
Остановился Михайло Филиппович, почесал затылок, подошел к Андрею Калинычу и рассказывает про Николая.
– Вон ты все: какая нужда? А как своими глазами-то увидишь…
Оборвался Михайло Филиппыч, а у Андрея Калиныча словно лихорадка:
– Сжал мужик в ногтях блоху, говорит блоха: «Сила бы во мне – землю подняла бы…»
Замолчал, стиснул зубы Андрей Калиныч, смотрит, смеется стеклянными глазами.
– Гордо-о-сть! на вот тебе… Бог наказал, – «я в обиду не дам»!.. Гордо-о-сть… Тебя господь наказал, ты и терпи… а во мне против бога силы нет… Нет силы, нет…
Ерепенится Андрей Калиныч, елозит, костылем в снег тычет.
Глядит Михайло – уж идет Николай с мешком… Эх, хоть бы погодил… Увидал Николая и Андрей Калиныч, – затрусился, вскочил и заковылял в избу.
Чего-то стал говорить Михайло Филиппыч: и не слушает, стиснул зубы, боль ровно, а то и вправду, может, боль, машет рукой:
– Иди…
Стукнул калиткой… Посмотрел Михайло Филиппович, а у самого на душе неспокойно: отец да дед наживали ему, а он выгребает… немного уж и осталось… семья невелика – жена да сынок, а все-таки… в возраст придет сын – корить станет… Э-эх, а как откажешь?!
А Николай стоит с мешком, ждет, как опять пойдет Михайло Филиппыч, чтобы следом за ним идти. Смотрит на Михаила Филиппыча – сейчас хлеб будет… а как раздумает дать? Ох, хоть в гроб ложись… гонит Николай веселую надежду, а она рвется, вперед забегает: согнулся Николай, словно поменьше ростом охота стать, – ровно украсть что собрался.
А Андрей Калиныч уж в избе, в окно глядит да зубами только от злости поскрипывает, мысли Николая, как в книге, читает:
«Вот, дескать, думает, дурака нашел… И сам, поди, не верит».
Пошел дальше Михайло Филиппыч… Как сквозь строй идет.
Вон выглядывает и Иван Васильевич из лавки:
– Михайлу Филиппычу.
Снял шапку Михайло Филиппыч.
– Откуда бог несет? – пытает Иван Васильевич.
– В одолжение, – нехотя оправдывается Михайло Филиппов.
– Доброе дело, доброе дело… – Будто и ласково говорит, а словно углей подсыпал Михайле Филипповичу: чуть не бегом пошел Михайло. Иван Васильевич прирос и глядит ему вдогонку маленькими масляными глазками, – уши торчат, как у мыши летучей, лицо длинное, лошадиное, оскабилось, зубы белые большие, как жемчуг, во рту.
Зашел во двор Михайло Филиппыч, а немного погодя несет уж Николай куль муки. Смотрит ему Иван Васильевич в глаза, в самую глубь проникнуть охота, – делает не то Николаю, не то сам себе лукавое веселое лицо… Чуть-чуть усмехнулся Николай, отводит глаза и спешит пройти мимо.
– О-ox… – взасос тихо тянет Иван Васильевич и приседает даже.
Не вытерпел и Андрей Калиныч: уж ковыляет к Ивану Васильевичу, а тому еще веселее: вот оно когда на досуге настоящая потеха пойдет. Издали еще дергает Андрея Калиныча, тычет вдогонку в спину уходящему Николаю, тычет и рукой и костылем;
– Видал?!
Смеется Иван Васильевич;
– Середи бела дня…
– Волоком волокут!! Тьфу!..
Уж и хозяйка Михаила Филиппыча, человек безучастный к делам, и та попрекнула, увидав, как муж наградил Николая.
Руку за руку заложила:
– Опять!.. Этак все добро растащат… давай им, пожалуй…
Сдвинул только брови Михайло Филиппович и молчит.
Шатается тенью по селу Устинья: не подаст ли кто. Натолкнулась на Драчену. Стоит перед ней серая да надутая Устинья. Надуешься, когда муж бросит с семью ртами. Шляется, проклятый, и горя ему мало, хоть пропадай здесь у пустого стойла.
– Ох, Устиньюшка, погляжу я на тебя, как господь-то еще терпит…
Вытирает рукавом слезы Устинья.
Прибрела старая Фаида, ветром качает, оглядывается, словно ищет, кто б ей напомнил. Вспомнила: Лизарка-сынок.
– У меня-то вот один, и то скружилась…
Качает головой, сама с собой говорит:
– Пятнадцать лет по чужим людям. Муж-то помер, бросил нас, году не было сыночку. Ему-то ладно в могиле лежать – потолкись-ка тут на божьем свете в холоде да голоде…
Смотрит Фаида туда, на пригорок, на ряд мирных покосившихся крестов, туда, где лежит так беспечно бросивший ее муж, и укоризненно качает головой.
– Бывало, махонький сынок-от, сидим в избе с ним, а изба не топлена… «Холодно, маменька». – «Холодно, сыночек, холодно». – «Что нам, маменька, счастья нет?» – «Будет, говорю, сыночек». Пойду посбираю по селу: «Вот и нам господь послал, сыночек». А тут увидал, что Матрена своего ладит в ученье: отдай да отдай и его… «Эх, сыночек, наше ли дело ученье?» Пла-а-чет… Пра-а… Охота в ем… Забо-о-тливый…
Толкует Драчена с Устиньей, качает головой Фаида: слышит, сказывает Драчена, начальник насчет хлеба приедет дарственного… Вот, может, и дадут еще, может, даст господь, и протерпим зиму… Лиха беда зиму перебиться, а там по весне хотя корешки на выгоне рыть станешь – зиму-то вот только… Насчет дарственного приедет же… идти Лизарке сказать, а то в город наладил. А куда пойдет? Пятнадцатый годок всего: ребенок!
Галдит народ на сходе: начальство новое приедет, николи его не видали, еще какой такой он и есть, насчет, вишь, хлеба жертвенного изъяснять будет. Слышь, кто в запашку пойдет, тому и хлеб. Какая такая запашка? Никто и не слыхал.
– Вот такая… ввяжись только, – хуже крепости укрутят.
Беднота не то что в запашку: хоть в неволю. Богатый и средний крестьянин упираются.
– Какая еще тут запашка? – кричит, топыря короткие руки, маленький сбитый Иван Евдокимов, – триста ртов – сколько тут хлеба надо, чтобы прокормить: «тысци»! Сколько тут земли надо засеять, чтобы вернуть их? Две части отойдет: сами на чем пахать станем?
– Так ведь, слышь, по малости – сажень-две на душу.
– Так это чего ж будет? Забава, время проводить. Не может быть этого: из чего народ-то маять?! Если уж разве для затяжки только, вроде того что на первый случай, а там попался и сиди… Так это тоже надо понимать: укрутишься – локоть близок будет, да не достанешь.
– Это как же сейчас, – пытает Степан, – каждый за себя?
– Держи карман, – трясет шапкой старенький, маленький Гурилев.
Боком повернулся, пальцем тычет и поясняет:
– Круговая порука, понимаешь ты: тридцать там, сколько ли десятин вспахать, засеять, убрать… вот их и представь с общества…
– А их, безлошадных, половина?
– Ну так вот…
– Ловко.
Смотрят безлошадные на лошадных, а те друг на дружку.
– Так ведь… старики, – уминается Николай Исаев, – там кто жив будет, а сейчас кормить станут… Как же иначе? У меня одиннадцать ртов – чего ж мне с ними делать? У тетки Устиньи – вон муж где пропадает – семь ртов… да мало ли? Чего же делать с ними?
– Мы, что ль, причинны тому, что у вас ртов столько?
– Не причинны, так ведь как же?
– Вот те и как же.
– Да я вот, – орет Павел Иерихонская труба, – и безлошадный, да сам не желаю на запашку, сам себе голова: что там еще хлопотать за других.
– В мошне-то сотню носишь… спишь с ней… тебе и ладно, – огрызается Николай.
Иван Васильевич тут же на сходе: подойдет кошкой с одного бока, послушает – с другого зайдет. Запахнется в черный, сукном крытый тулуп, кивает головой и усмехается. Подошел к Гурилеву.
– Казна за земство, – земство за мужика хватается… Опасается, как бы платить не пришлось – мужичок-то лошадный и тяни земство да безлошадного…
Поднял брови, палец и кивает головой.
– Этак…
– Верно! оно самое и есть, – подхватил Иван Евдокимов. – Работа на людей выходит… Много вас найдется охотников…
Беднота ца Ивана Васильевича налетела. Николай так и рвется:
– Ты-то еще чего тут? Твои какие тут права? Пустили миром: дом купил, кабак открыл…
– Мой, что ль, кабак?
– В твоем доме… Мир приговор поставил закрыть кабак, а ты что ж?
– Ну вот взял, да открыл.
– Открыл?! можно это?
– А нельзя, так закрой.
– Ну, что пустое… Усадьба-то его не на мирской.
Иван Васильевич повернулся к Николаю.
– Слышал? Ну так вот сперва узнай, а там и ори… хоть глотку перерви… Я, что ль, против запашки иду? Что денег не найдется за две сажени уплатить? Найдется: экое горе! Если говорю, так из-за того, чтоб всем не обидно было… Может, и закона такого нет еще, чтоб в запашку неволить… Может, от царя-то приказ так давать, безо всякого… Понимаешь ты это? Может, поглядят, поглядят да и так станут кормить… Орет, с цепи сорвался…
– Если приказ есть, так когда не станут… Постращают и станут, – говорит Евдоким.
– Так ведь была бы сила ждать…
– Ну так ты-то чего? – обернулся Павел к Николаю, – Михайло-то Филиппыч дал тебе?
– Дал, так ведь…
– Так ведь… Ну и можешь ждать: поспеешь крутить мир в такое дело, которого не видать сейчас, что, да к чему, да как… Может, и сам еще спасибо скажешь.
– Известно, пождать пока что, – согласился сонный Евдоким.
А начальство уж катит: кто куда, расползлись, как тараканы, крестьяне со схода. Бросился старшина к старосте.
– Ты что сидишь? сход наряжай…
– Поспеет…
– Ну так как же? гони десятских.
Вылез из саней начальник. Молодой из военных.
– Скорей, скорей.
Опять ползут старики на сходку, мимо начальства идут, – кто подойдет к сходу, шапкой тряхнет, рукой притронет:
– Мир вам, старики…
Мотнут головой старики и опять ждут да глядят туда к речке, откуда бредет народ.
– Эх! вот у вас всё так, – говорит в нетерпении начальник, – пока соберетесь, да пока надумаетесь, да пока почешетесь…
Кто глазами вскинет, а кто и не глядит, только головой трясет.
– Ну, скорей же… Не можешь прибавить ходу? Идет…
Начальник показал, как идет подходивший Евдоким.
Замигал рыбьими глазами Евдоким, тряхнул своей остроконечной шапкой и спрятался поскорее в толпу.
Собрались, наконец, все.
– Земское собрание постановило оказать помощь тем селам, которые заведут у себя общественную запашку. Каждый там, сколько придется на душу, должен обязаться пахать, сеять и в общественный амбар ссыпать: из этого хлеба и долг будет погашаться. Это милость большая, и я вам советую согласиться.
Молчат старики.
– А как, за круговой порукой? – спрашивает Павел.
– А у вас что ж есть без круговой?
– А землю откуда?
– Из мирской, конечно.
– Из мирской станем брать, сами на чем сеять будем?
– Да тут много разве земли? Две-три десятины…
– А с двух-трех десятин чего возьмешь? До урожая этакую ораву в триста ртов прокормить, тут «тысци» нужны…
– Ну да, уж это не ваше дело…
– Так…
– Ну, а который, к примеру, безлошадный, – чем он вспашет?
– Лошадный вспашет безлошадному, а тот сожнет ему.
– Пахать людям станешь, тебе кто вспашет?
– Да ведь тут много ли?
– Тут немного, там немного, – лошаденка-то одна.
– Ну наймет за деньги.
– Нанималок дай, – пустил кто-то из задних рядов.
– Кто там?
Потупились все в землю и молчат.
– Ты сказал?!
– Не я сказал.
– Врешь ты, – я вот тебя на три дня в кутузку посажу: если не умеешь понимать, когда говорят с тобой по-человечески, я с тобой и иначе могу поговорить.
Снял шапку сперва виноватый, сняли один за другим и старики.
Говорил, говорил, отошел, наконец. Опять ласковый.
– Надевайте шапки. Не худому учить пришел… Всё по-своему, по-своему – дошли до хорошего! Пьянство, лень…
– А хочешь, я тебе лошадок да коровок подарю? – выскочил вдруг Исаев старик.
– Брысь!
– Куды ты! – накинулись на него ближние, оттащили и объяснили, что безумный.
Иван Васильевич с своими оттопыренными ушами, масляными глазками впился в начальника:
– Точно-с, что безумный… В прошлом годе, как недоимки выколачивали… с тех пор и решенье в уме ему вышло…
Иван Васильевич даже голову наклонил и палец, и брови высоко-высоко поднял.
– Ты кто?
– Крестьянин-с Иван Васильев, по фамилии Голыш.
– Фамилия не по платью, – смеряло его начальство. – Богат?
– Живем… Бога не гневим-с… Может, когда с приезду… чайку-с… очень будем рады…
– Если ты хорош, так отчего ж и не приехать? Как он? Хорош? – обратился начальник к сходу.
– Ничего…
– Ты что ж, в запашку идешь?
– Я с моим удовольствием: куда начальство велит – на все согласен…
– А ты?
Сонный Евдоким только уставился своими рыбьими глазами и молчит: не то язык отнялся, не то не знает, что сказать.
– Ну говори ж?
– Как мир…
– Мир миром, а ты как? Ложку-то со щами ты не миру в рот кладешь – себе…
– Действительно…
– Что действительно? Идешь на запашку?
– Ежели мир…
– Я тебя спрашиваю?
– Воля ваша…
– Много вас таких?! Вот видишь же ты – человек прямо говорит…
– Друг по дружке, значит, – поднял брови и палец Иван Васильевич.
– А ты согласен?
– Я-то? – вытягивает худую шею Василий Михеевич, – «золотой мой».
– А то я?
– Ну так ведь чего ж станешь делать, золотой мой!
– Согласен, значит?
– Так ведь от миру куда уйдешь?
– Тьфу ты! Мир ведь не каши горшок… ты, да я, да он, да они – вот и мир… каждый свою думку…
– Так точно…
– Ну так вот ты, как считаешь насчет запашки?..
– Так ведь как сказать, золотой мой? Темный мы ведь народ… Пра-а…
Наклонил голову: ласково-ласково смотрит.
– Ну с вами тоже говорить – гороху надо наесться.
Повеселел народ.
– Гороху наешься и вовсе неловко, – прокашлялся Родивон, – ты, к примеру, брюхо-то горохом набьешь, а мы мякиной, – как бы дело сошлось.
– Ты кто? – сдвинул брови начальник.
– Староста…
– А знак твой где?
– Да пес его знает, ребятишки, видно, куда сволокли… Псы этакие… Пра-а…
– А я вот тебя на неделю как выдержу, так, может, вперед и не станут уволакивать…
Покраснел Родивон и глядит.
– Староста… сиволапый… какой он, что за староста? – обратился начальник к волостному старшине.
Жирный молодой старшина с серыми глазами, в коротком полушубке, покрытом серым сукном, сперва, приложив руку ко рту, откашлялся, потом строго посмотрел на Родивона, переступил с ноги на ногу и ответил:
– Ничего себе…
– Люди не жалуются, ровно, – поддержал его и сам Родивон.
– Тебя не спрашивают.
– Да нет же худого, – вмешался Михайло Филиппыч.
– Ты еще кто?
– Мы – староста церковный.
– Ну вот «мы», кстати бы, да в беду мы не попали за растрату.
Весь сход уставился в Михайло Филиппыча.
– Кажись, за нами нет таких делов…
– Нет? А вот я уж слышал, что есть.
Похолодел Михайло даже от таких слов:
– Нет прочету никакого.
– Войлок батюшке на квартиру с чьего разрешения покупал?
Смотрит Михайло, моргает глазами, точно подавился вдруг.
– Так ведь…
– Что?
– Я ведь действительно… докладывал батюшке… ну дело-то вкруте: купи, говорит, мир не признает – свои отдам… Только и всего…
– Всего, да не всего…
– Только тем, что попечитель против батюшки будто во всем супротивничает…
– А ты мирволишь… Ну, а платить-то растрату есть чем? Как он, состоятельный?
– Ничего…
– Греха-то таить нечего, – проговорил печально Михайло, – от отцов осталось, а в руках не дал господь удержать…
– От себя… – не вытерпел, сквозь зубы пустил Андрей Калиныч.
– Так ведь не людей же и корю, Андрей Калиныч.
– Ворона ты, как я вижу, батюшка… Мой совет тебе, оставь от греха ты свою должность…
Сдвинул брови Михайло.
– Люди садили… Мир прикажет, что не оставить…
– Вот как. Ну, как знаешь… Не пожалел бы… Ну-с, так как же насчет запашки?
Опять потупились все, молчат.
– Э-ге, господа, видно, с вами по-иному надо… Ну так вот: когда надумаетесь насчет запашки, тогда и хлеб, а до тех пор прошу не гневаться… хлеба нет и не будет. Ступайте.
Потянулись один за другим.
– Вели лошадей подавать.
Побежал кто-то за лошадьми, а к начальнику одна за другой плетутся бабы.
Впереди Драчена. Идет, поводит глазами да под ноги смотрит себе: страшно.
– Кто вы?
– Вдовы, батюшка, да сироты… хлебушка просить у твоей милости.
– Моя милость ничего не дает: дает земство. Пойдете на запашку – станете получать, как и люди.
– Да ведь мы, батюшка, вдовы да сироты, – никакой у нас запашки нет…
– У вас нет – у ваших отцов, братьев есть.
– Мы до них не касаемся… отрезанные ломти…
– Коснитесь… Без запашки никому…
Стоят. Подали лошадей, сел начальник в сани.
– Так как же? – пытает весело-добродушно Драчена, – неужели так и помирать нам?.
– Не помрешь, бог даст…
– Мы ведь к тебе придем, – ласково говорит Драчена, – так и ляжем.
– Приходи, приходи… в кутузке место есть…
Прищурилась Драчена, голову на бок положила:
– Меня, батюшка, кутузкой не пугай… восьмой десяток, три дня до смерти.
– А три дня, так о чем же заботишься? Пошел!
Говорит пословица: не родись богатым, не родись красивым, а родись счастливым. Счастье родилось с Иваном Васильевичем вместе. Откуда он попал в село – никто и не знает. Так прибило как-то, выбросило, да так и остался. Помнят его все маленьким человеком, рассыльным в контору поступил, покойные господа еще живы были, помнят и первое появление его на сходке. Огрел его тогда хорошо Павел. И глотка у Павла да и мастер обрывать, – слушает-слушает, а тут в три слова так растреплет дело, что только смех один пойдет.
Сунулся тогда было Иван Васильевич уломать в каком-то деле сход. Ему-то не видно, а сход уж всю подноготную давно разобрал, и на ладони весь Иван Васильевич. Молчат, слушают.
– А ты вот чего, – говорит Павел, – ты-то вот деньги берешь дурака валять, а нам как положишь? или так с пустыми руками за тобой, дураком, идти?
Загоготала сходка. Довели тогда Ивана Васильевича до поту, так ни с чем и замолк. Хохот один стоит, только пот вытирает да ругается про себя:
– Пес… этаких-то на сходе как терпят…
– Тебя не спросили, эфиопская морда…
И в конторе посмеялись, выругали Ивана Васильевича для начала дураком. Слушает, только глазами хлопает. Похлопал, похлопал, а и не оглянулись, как вкрутился Иван Васильевич во все дела господские. Старому барину на ухо нашепчет, молодому дела с бабами устраивает.
Давно уж все это было.
Землю под усадьбу подарил ему барин, тут же на берегу, лавку держит, кабак сдал. На пальце перстень носит, водит компанию с урядником, с писарем, устраивает свои дела и делишки. Сам управитель Иван Михайлович с женой не брезгуют его хлебом-солью.
Потихоньку и с мужичками обошлось дело. Каждого узнал, пригляделся – в чем его сила, в чем слабость, докопался до всего, Андрея Калиныча уважает во всем и живет себе помаленьку, сотню на сотню наколачивает.
На сходе вот разве другой раз насядут старики, ну когда и уступит, ну да ведь сход-то когда бывает, да об каком там деле еще, а этак, поодиночке, всякого выследит Иван Васильевич и шапкой закроет со всеми его делами. Мужичок только подумает, а уж Иван Васильевич не то что думку его видит, а знает, что и дальше думать станет он.
Хлеб по-малу сеет – что его много сеять? в купке дешевле сева придет.
Так простой, обходительный. Какой там совет – приходи только – научит, до всего доберется и путем наставит. Охоч в чужих делах разбираться, а уж особенно где по гражданскому уставу. Даром, что сам только-только свое имя вывести может, а такой законник, на память все – любого «аблаката» за пояс заткнет. Какое-нибудь запутанное дело – хлебом его не корми.