Вероника Юрьевна Кунгурцева
Орина дома и в Потусторонье

Тут он заметил, что с ребенком не все в порядке – знать, младенец не отрыгнул остатки молока, неопытная мать не подержала дитя столбиком, как положено, не положила на бочок, – и вот результат: сейчас ребенок – его подотчетный ребенок! – задохнется! Что же делать?

Он испытал вдруг подлинный ужас: этап, не успев начаться, мог закончиться… Хотя сам не далее как несколько минут назад – мечтал об этом… Но одно дело мечтать – а другое… Или мысль – его мысль – материальна, и желание тут же исполняется?.. Нужно что-то немедленно предпринять – но что?! Что он может сделать без рук, без ног?! Он юркнул в дверной проем, который принял вначале за раму картины, – и оказался в соседнем, пустующем помещении. Оттуда, уже сквозь мощную преграду печи, – искать легких путей не было времени, – рванул в кухонный кут: тут сидела разомлевшая преступная мать, преспокойно попивавшая чаёк пополам с козьим молоком!

Сана, не зная, что предпринять, не нашел ничего лучшего, как вломиться в правое ухо женщины – нырнул в барабанную полость и, миновав пещеру, по ушному лабиринту, через окно улитки и преддверный нерв проник в кору головного мозга. Там – голосом самой женщины – он запел колыбельную: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок и ухватит за Бочок, и ухватит за Бочок…»

«Ребенка нужно класть на бочок, а под спину – скатанный из пеленок валик…» – всплыла наконец у беспели спасительная мысль. Женщина тут же подхватилась – и кинулась к оставленному младенцу: тот уж почти задохся, мать подняла его, перевернула книзу головой и принялась трясти. Рвотные массы выкинуло наружу – глотка ребенка освободилась для дыхания, и девчонка тут же заверещала.

А Сана, пятясь как рак, выкатился из уха на волю – встряхнулся, постаравшись вернуть себе прежнее вихре-образное обличье: его заплело в чужой голове зигзагами, точно высокогорную дорогу.

Он так устал, что не заметил, как откинулся – в последний момент сумев все ж таки закатиться под кровать, чтоб никому не попасться под ноги.

Пришел он в себя от шума голосов и хлопанья дверей – над ним тюремной решеткой раскинулась проржавевшая сетка кровати, придавленная периной и провисшая посредине.

Младенец преспокойно спал в своей расписной зыбке. Сана скользнул в прихожую, взлетел – никем не замеченный – на голую, висевшую на длинном шнуре лампочку – и сверху принялся наблюдать за происходящим.

В дверь ввалилась, отдуваясь, бабка девочки Пелагея Ефремовна: пришла-де с базара, в Агрыз ходила, десять километров туда да десять обратно, ну-ка посчитай! А ведь не молоденькая уж, но, слава богу, все яйца продала, пошли нарасхват, ни одного не побила!

Мать младенца, суетясь, помогала бабке снять с плеч котомку, – кликали ее Лилькой. Не успела Пелагея опростать котомку и с толком рассказать про торговлю, как прибыли еще двое: младшая дочь Пелагеи и тетка девочки – Люция с мужем Венкой. Дядя и тетя небрежно, но с тайной гордостью вывалили на длинный стол, застланный клеенкой с выгоревшим рисунком, связки баранок, банки с тунцом и сгущенкой, пачку индийского чая: дескать, в заводской лавке продавали, на «Буммаше», и это еще что – Венке, дескать, со дня на день обещаются квартиру дать! Сана заметил, что и вторая сестра черевоста. Приглядевшись, он увидел и плод: тоже девчонка!

А Лильке было не до гостинцев, не до чужих квартир: не терпелось показать сестре новорожденную. И вот Люция поспешила в спальню-детскую и, склонившись над зыбкой, взвизгивая, принялась дивиться на невиданную и неслыханную красоту младенца: дескать, а чей это у нас такой носишечка, а чьи это у нас такие крошечные пальчики, а чей же это у нас ротанюшка… Сана успел спланировать ей на макушку и теперь хмурился: с каждым восторженным словом из глаз женщины сыпались и, буровя кожу его подопечной, проникали в тело – крохотные создания, похожие на пиявок с оскаленными личиками… Но Пелагея Ефремовна не дремала: она принялась сплевывать и стучать по столу, а после показала младшей дочери смачный кукиш: от чего микробные создания истаяли – и, в конце концов, бесследно растворились в кровотоке младенца.

– Чего ты мне кукиши-то кажешь? – возмутилась Люция. Пелагея в ответ многозначительно заявила:

– Перо скрипит, бумага молчит…

– Я не бумага, – оскорбилась младшая дочка. – Это на Венкином заводе машины выпускают, которые бумагу будут делать, а я покамесь не бумага, на мне никто ничего не напишет… И молчать я не собираюсь! Лиль, а зачем ты ребенка в удмуртской зыбке держишь? – обратилась тут Люция к сестре, и, понизив голос, добавила: – Скажут, вотянка рыжая…

– С какого боку вотянка-то?! – изумилась мать младенца. – Андрей – русский, я – тоже. И не рыжая она вовсе, темненькая, вот смотри…

– Мало ли… Найдут, с какого… А волосики у девочки всё ж таки не черные – а каштановые. Эх, деревня вы, деревня! Не могли в Город за детской кроваткой съездить?!

– Да некогда было… – стала оправдываться Лилька. – Да еще найди-пойди в твоем Городе кроватку-то, не на каждом ведь углу их продают! И как ее тащить из Города? Лошадь надо просить в Леспромхозе: дадут – не дадут… А тут Маштаковы за так отдали зыбку. А что: красиво и удобно!..

Сана был совершенно с ней согласен; и еще: в древнем ромбическом узоре покрова зыбки ясно читалось, что зыбочник, в ней прописанный, будет крепко спать, весел будет и здоров.

– А как назвали ребенка? – подошел замешкавшийся где-то дядя.

И у Саны, как тотчас выяснилось, оказалась непереносимость на спиртной дух: он скатился с теткиной макушки, попытался вплестись в перекинутую на грудь косицу Люции, – но не сумел и упал на щеку младенца, где съежился в слезинку, окутанную туманом. И увидел произошедшее с дядей: пока женщины толклись возле ребенка, Венка успел сбегать в сенцы, там в медогонке была у него припрятана чекушка, – и хорошенько к ней приложиться.

– Пока никак, – отвечала Лилька. – Ждем отца.

Люция поинтересовалась, когда ж Андрей прибудет?..

Бабка Пелагея отвечала: дескать, батюшке все ведь некогда, экзамены взнуздали, гонят-погоняют, не дают поглядеть на дитёку!

– Сдаст – и приедет. Скоро уж, – говорила молодая мать. – Зато как выучится – будет журналистом!

– Хвастать – не косить: спина не болить! – тотчас откликнулась бабка и еще подбавила: – Кем хвалился – тем и подавился…

А Люция завистливо вздыхала: дескать, небось в столице будете жить – журналы ведь из Москвы поступают, только там их и печатают…

– А где ж еще-то?! – горделиво поводя плечами, отвечала Лилька. – На самой Красной площади и поселимся.

Дядя Венка вдруг стремительно вышел и вернулся с фотоаппаратом. Люция поглядела и покачала головой: дескать, вишь, фотик купил, ползарплаты истратил, теперь забавляется – чисто юный натуралист! Венка, примерившись, щелкнул сестер, склонившихся над зыбкой, после распеленатого младенца, на щеке которого слезинкой сиял Сана, который, по примеру сестер, попытался улыбнуться «вылетавшей птичке» – правда, безуспешно.

Сану очень заинтересовал аппарат, запечатлевающий людей в отрезанные миги, – он полетел вслед за Венкой, а тот велел бабке:

– Ну-ка, теща, улыбочку!

Пелагея, сидевшая на корточках подле печи и совавшая поленья в огонь, обратила к зятю лицо в дрожащих отсветах пламени и отмахнулась: дескать, вот еще – нашел, кого фотить, иди, дескать, девок сымай!

…В воскресенье Венка отправился проведать отца с матерью. Бабка Пелагея пошла в магазин за хлебом. А Люция уселась за ножную машинку и принялась сострачивать привезенное с собой шитье: широкое в поясе темно-синее штапельное платьице, с белым воротничком, заканчивавшимся тесемками. Лилька в смежной прихожей, примостившись с краю длинного стола, писала в общую тетрадку поурочные планы, то и дело обмакивая перо в чернильницу: пора было выходить на работу.

Люция, под стрекот чугунной, с выкованными узорными папоротниками, подножки, – которая стремительно гналась за тактом и то и дело вырывалась вперед, – чистым голоском выводила:

Чуть охрипший гудок парохода
Уплывает в таежную тьму,
Две девчонки танцуют, танцуют на палубе —
Звезды с неба летят на корму.

Сана заслушался: а голос вдруг вырос – и заполнил весь дом; даже Лилька, бросив свои планы, вышла из прихожей, встала в дверях – и принялась тихонечко вторить:

А река бежит, зовет куда-то,
Плывут сибирские-э девча-ата
Навстречу утренней заре
По Ангаре, по Ангаре!
Навстречу утренней заре
По Ангаре!

…Тетя с дядей к концу выходных скрылись в неведомом Городе, через пяток дней вернулись, опять уехали. А отец младенца все не являлся, зато понаведалась соседская девчонка Олька, заставившая Сану поволноваться.

Проскользнув в горницу с зыбкой, когда в ней никого, кроме него, не было, Олька на цыпочках прокралась к люльке и, склонив ухо к плечу, некоторое время изучающе рассматривала куксившегося младенца, потом, покачав головой, сказала:

– Не колмят тебя, да? Голодом молят… Ох, они нехолёсые! Ницё, сейцас мы это испла-авим, сейцас мы тебя нако-олмим… – сунула руку в кармашек рябенького пальтишки, достала кусочек хлебца, и, отщипывая от ломтя крупные крошки, принялась, к несказанному ужасу Саны, методично заталкивать их в рот изумленному младенцу.

Сана ласточкой облетел все помещения избы, облитые белым зимним светом, – но в доме никого, кроме кошки Мавры, томно развалившейся на лавке, не было. А от кошки – какой толк? Вырвался во двор – и здесь никого, наконец, за воротами он обнаружил бабку Пелагею, которая, сняв ведра с коромысла, как ни в чем не бывало разводила тары-бары с матерью Ольки. Сана, по уже проторенной дорожке, влетел в правое ухо старухи и, внедрившись в ее сознание – рассусоливать было некогда, – грозным голосом покойного Пелагеиного тятьки рявкнул:

– Гусыня зевастая! Всё ведь прозевашь – а ну живо домой!.. – Подумал и прибавил: – Серый волк под горой!

После третьего «волка» бабка Пелагея, не привыкшая внимать внутреннему голосу, все ж таки послушалась, распрощалась с соседкой – которая как раз хватилась своей бедокурной дочки, – и обе ринулись в дом, едва ведь поспели!

Когда изо рта младенца был выковырян последний кусок мякиша, едва не проникший в дыхательные пути, женщины, охая и стеная, повалились на кровать. Олька, которой досталось от матери по первое число, успела выскочить на улицу и баском, на одной ноте, ревела под окошком, время от времени прекращая рев – чтобы в паузы контрабандно полакомиться с узорчатой варежки свежевыпавшим снежком, отдающим запахом шерсти.

Бедному Сане – в отличие от часового, охраняющего секретный объект, на смену которому обязательно приходит другой часовой, – сменщика не было! И покоя тоже не было – ни днем, ни ночью. А ведь это только начало: младенец даже еще не ползает, лежит поленом. Впрочем, ему казалось, что первые дни – как и первые годы – самые тяжелые. Дальше небось легче будет…

Время, подтачиваемое кружением солнечного шара, неумолимо двигалось: девочка уж гулила, уже пыталась перевернуться на живот, – а отец младенца все не приезжал. Бабка Пелагея ворчала, что пора уж дать робёнку имя, а то станут кликать Безымкой. Сана знал, что у ребенка есть тайное рекло – мать с бабкой нарекли девочку Крошечкой (известно почему), мать, наедине с дочкой, так ее и звала, но при людях рекло произносить воспрещалось, требовалось официальное имя, которое запишут в свидетельстве о рождении и которым девчонку станет окликать всяк и каждый.

Наконец, когда на очередные выходные вновь прибыли из Города тетя с дядей, субботним вечером, аккурат после бани, за длинным столом в прихожей собрался семейный совет.

Новости
Библиотека
Обратная связь
Поиск