Полная версия
«И дольше века длится век…». Пьесы, документальные повести, очерки, рецензии, письма, документы
…Гости мои ушли, а я долго-долго, далеко за полночь, сидел над раскрытой папкой, на которой тут же крупно написал: «БЫЛИ ПЛАМЕННЫХ ЛЕТ».
Н.А. Сотников. Война пришла в наш дом не сразу
22 июня немцы бомбили Кронштадт. Я видел этот бой, стоя напротив острова Котлин в Коломяках[8].
Первые мгновения войны, её первые часы и дни у меня, участника Гражданской войны, войны Финской и походов на Западную Украину и в Западную Белоруссию, вызвали чувство, нет, не страха, а чувство яростного возмущения: я своими глазами видел, как всё шоссе было усеяно забитыми кладью машинами! Это новая «знать» спешно покидала не только пригород, но и вообще городские пределы. Спасалась бегством номенклатура среднего и младшего ранга, те самые чинодралы, которые ещё день назад, бия себя кулаками в грудь, кричали о патриотизме и призывали к новым успехам «на всех фронтах строительства и защиты социалистического Отечества».
Как я потом узнал и увидел, бежала знать и из Ленинграда – под самыми разными предлогами, не страшась порою ни закона, ни административной, ни партийной ответственности [9].
У нас в Ленинградской писательской организации дело обстояло несравнимо лучше. Писательская молодежь (а молодых писателей тогда было немало, не то, что в 60-е и 70-е годы!) уходила в райвоенкомат Дзержинского района. Просились в добровольцы и люди постарше, но их просили подождать. Наша, писательская «знать» сразу же запросилась не на фронт, а на Восток и заполнила тот самый эшелон, который был предоставлен детям представителей художественной интеллигенции Ленинграда. «Спасите наши души!» – таков был вопль всей этой «знати». Ее настроения, её подлинную, а вернее, подленькую, сущность прекрасно уловила замечательная женщина, гражданин и поэтесса бывшая жена Алексея Николаевича Толстого Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая в своём стихотворении 1941 года «А беженцы на самолетах…»[10]. О публикации этого стихотворения в те времена не могло быть и речи, но в наших узких кругах творческих работников оно хождение имело уже тогда и покоряло нас своей жесточайшей правдой, горестным сарказмом и прозорливостью.
Я лично знал Наталью Васильевну, не раз встречался с нею в доме Алексея Николаевича в Детском Селе[11]. В ту пору я много занимался издательскими делами в «Прибое» и в «Пролетарии», и среди моих постоянных авторов были и К. Федин, и Ю. Тынянов, и Б. Лавренёв, и В. Каверин. С Алексеем Николаевичем я не раз советовался по душам. Он удивительно широко умел смотреть на литературный процесс и на издательское дело. В наши общие разговоры легко и органично входила и Наталья Васильевна. Она уже и в те довоенные годы отлично знала каждому пишущему цену не только литературную, но и человеческую, и, как мне кажется, очень точно предвидела то, кто кем окажется в тяжёлую годину.
Я лично наизусть помню только первую строфу и совершенно убийственный эпитет из следующей: «А беженцы на самолетах взлетают в небо, как грачи, актеры в тысячных енотах, лауреаты и врачи…». А это сочетание прямо до сих пор глаз, слухи сердце режет: «… и просто мелкий большевик». Вот эти-то «мелкие большевики» и оказались на деле самой большой опасностью во все периоды нашей истории, начиная со времён предреволюционных и посейчас. Нет нужды уточнять, что самолётные рейсы были крайне малочисленными, посадки и лимиты строго регламентировались как минимум на городском уровне. Значит, у всех этих «летунов» были свои люди наверху. Разумеется, и самый «верх» составлял списки тех, кто подлежал крайне желательной эвакуации как национальное достояние. Но таких имен всегда было и есть крайне мало, а вот тех, кто выражает национальное недостоинство, всегда хватало с лихом!
До сих пор перед глазами стоят и вагоны того самого «эшелона на Восток». Наши писательские жёны отбирали для первоочередной эвакуации прежде всего малышей, но и малышей потеснили «тузы», «короли» и «валеты». Перераспределение происходило в Перми, где командовали опять же представители сей «знати», которые в результате всех интриг вытолкнули писательских жён и малышей в деревню Чёрная (очень, между прочим, эмоционально означенное название!). Обо всем этом мы узнавали в блокадном уже Ленинграде много месяцев спустя, но и в ту пору горькое предчувствие томило каждого из нас.
Когда стало формироваться Народное ополчение, то был создан так называемый писательский взвод – великолепное проявление, с одной стороны, патриотизма, а с другой – головотяпства. Если в армии Народного ополчения литераторов стремились использовать для работы по специальности, то Дзержинский райвоенкомат создал слабосильный «взвод очкариков» (их так сразу же и окрестили). Их сразу же бросили на передовую. Командовал этим взводом чудесный человек и своеобразный прозаик, герой челюскинской эпопеи Сергей Семёнов. Погиб в рядах этого взвода человек, которого я лично хорошо знал, – мой довоенный приятель поэт Евгений Панфилов. До сих пор история этого подразделения болью отзывается в моём сердце!
Однажды, уже в 70-е годы, мне довелось выступать на пленуме военно-патриотической комиссии Всероссийского театрального общества, речь шла прежде всего о репертуаре. Я в своем выступлении категорически протестовал против сильнейшей струи жертвенности, тем более жертвенности напрасной! В этом спектакле все погибли, в этом – тоже… А кто же в живых остался? Кто же победил? Нам непременно победителя показывать надо! А победить можно было и словом, как это блистательно сделала Крандиевская-Толстая. О том, какой страшный риск таился в её стихотворении, я думаю, и говорить не надо! А она, ученица русской литературы, с детских лет лично знавшая М. Горького, В. Короленко, Г. Успенского, не могла поступить иначе. Не могла! Толстовский девиз «Не могу молчать!» был в её сердце. Осталась в блокадном городе. Должна была остаться. Себе приказала.
Что же касается меня, то я себе приказал отправиться в одну из школ Выборгского района, где формировался полкленинградцев-добровольцев.
«Вот – величайшие достижения гения нашего народа! И вы, стоящие на переднем рубеже обороны Ленинграда, призваны их спасти и сохранить, а фашистские головорезы спят и видят втоптать их в грязь!» – таковы были итоговые тезисы моих политбесед.
Я всячески избегал сложных словесных конструкций, обильной терминологии, нагнетания незнакомых бойцам имён… Доходчивость, задушевность, сердечность – вот главные принципы наших бесед у черты обороны города. Правда, начинали бойцы знакомиться со мной ещё на сборных пунктах, но вскоре мы в 42-й армии встали у Пулковских высот, словно неприступная стена. От этой невидимой стены до совершенно реальных стен рейхстага и пролёг мой боевой путь.
И тут родилась чудная форма пропаганды – окопные тетради! Внешне – тетради как тетради, обычные, школьные. Прочти – передай товарищу! Написал сам, попроси соседа написать тоже – о себе, о друзьях-товарищах, о доме, о фронте, о заветных чувствах и мыслях… Дивные были это слова! Жаль, что сбереглось так мало! Эти окопные тетради необыкновенно сближали людей, знакомили их друг с другом несравнимо порою лучше, чем собрания, которые носили куда более официозный характер. Когда-то ещё выйдет номер газеты, когда она придёт именно в твой взвод, в твоё отделение!.. А вот окопная тетрадка обежала путь, порою весьма длинный, и в твоё же отделение и вернулась! Один круг, два, три опишет такая тетрадка и вернётся ко мне. Бездна материала! Что-то сгодится для дивизионной и армейской газеты «Ущр по врагу», о чём-то можно и нужно будет сообщить в нашу фронтовую – «На страже Родины», что-то для очередных бесед использую, а бывали страницы с таким дальним прицелом, что мне казалось, будто мне, уже в далёкие послевоенные годы, адресованы те или иные слова.
Вскоре меня прикомандировали к Объединенной киностудии[12] и привлекли к сценарной работе, посчитав её главной, однако, полностью не освободив от прежних обязанностей. С одной стороны, нагрузка возросла, а с другой – появилась несравнимая ни с чем возможность самостоятельного планирования времени, что, согласитесь, и в обычной-то гражданской жизни большая редкость и подлинное чудо, а в армии да ещё в военное время вообще чудо из чудес! Так я получил возможность СВОБОДНО ПЕРЕДВИГАТЬСЯ ПО БЛОКАДНОМУ ГОРОДУ и видеть то, что совершенно было бы недоступно мне в иных ситуациях. Мне дозволялось и самостоятельное планирование, и посещение музеев и библиотек, давалась возможность завязывать деловые и творческие контакты, то есть делать то, что я, как профессиональный писатель, делал в совсем ещё недавние довоенные дни.
Повезло мне в этом смысле как литератору и позволило всё это не только построить по-своему работу в военные годы, но и определило во многом мои планы на последующую жизнь. Во всяком случае, книгу «Были пламенных лет» я бы в противном случае никогда бы не написал!
Таким образом, блокаду мне довелось видеть как бы с разных сторон, с разных ракурсов, выражаясь кинематографически. Оказавшись в ближних тылах, я всегда имел возможность, миновав контрольно-пропускной пункт у Московских ворот (тогда они были разобраны, воссозданы уже в послевоенные годы) и опять попасть прямо в окопы к своим фронтовым друзьям-товарищам.
Признаю́сь честно, от начальства мне частенько доставалось, как оно выражалось, за «панибратство», за «отсутствие чувства субординации». Но для меня, по духу человека штатского, звания и должности носили формально-деловой характер и никогда не определяли ни человеческой сущности, ни сущности человеческих отношений. Посему бойцы и младшие командиры встречали меня душевно, запросто, что видно и из сохранившихся в моем фронтовом архиве фотографий. Вот так же запросто я и вникал в секреты боевого мастерства у наших славных снайперов – Феодосия Смолячкова, Александра Говорухина, Николая Остудина и Ивана Добрика. Эти парни столько фрицев уложили, что собой, ну, может, целый батальон пехотный заменить смогли!
То, что у меня не было одной, неизменной точки наблюдения за происходящими событиями, оказалось, пожалуй, самым главным в моём фронтовом опыте: широкая кинематографическая панорама жизни, сражающейся со смертью, предстала перед моим, отнюдь уже не юношеским взором. Бывало даже так: в течение одного дня я был то фронтовиком, то блокадником, то почти военным человеком, то опять сугубо штатским, насколько это возможно в городе-фронте, в осаде. И я не раз подумал о том, что это необычная вольность (и это-то при моём очень скромном воинском звании: сперва меня аттестовали заново на интенданта IIIранга, а затем я стал старшим лейтенантом – дальше роста не было[13] – надо было соглашаться на ряд должностей административного характера, а этого мне делать решительно не хотелось!) сродни той вольности, которая была у моих давних предков – казаков запорожских, от которых я унаследовал не только фамилию.[14]*
Зима сорок первого года, сорок второй год принесли мне немало ярких впечатлений и открытий: это и творческая дружба с воинами и с блокадниками, и возрождение кинохроники и кинодокументалистики, и создание профессионального ансамбля 42-й армии, и, конечно же, повседневная работа в дивизионной, армейской и фронтовой печати.
Объявилась война сразу, а пришла в наш дом и в наши сердца далеко не вдруг: к тому, что она, война, идёт и будет идти долго, надо было привыкать. Тогда, в сорок первом, я не раз вспоминал свой боевой опыт времён Гражданской войны и совсем недавний и постоянно задавал себе вопрос: «Что можно взять на вооружение в плане духовного опыта, а что нет?» Этот вопрос, по-моему, был и остаётся главным в военно-исторической теме в литературе и в других видах искусства. Одно изречение вспоминалось постоянно – это слова комбрига Котовского, у которого во взводе охраны штаба я начинал свой воинский путь: «Не тот боец, кто испытал тягость поражений, а тот, кто испытал вкус победы!»
Один эпизод по-кинематографически ярко вижу я до сих пор. У самых Пулковских высот, где красуются гранитные и мраморные творения Воронихина, – первые разрозненные, измождённые, крайне удручённые группы отступающих солдат и младших командиров. Зрелище это куда более тягостное, нежели встречи с многочисленными беженцами из числа самых что ни есть мирных граждан. Среди них – старики, женщины, дети… Как их упрекнуть в отсутствии боевого, наступательного духа! Другое дело – бойцы с оружием в руках. Их непременно надо остановить, заставить себя слушать, дать им опомниться, вернуть их в строй, а главное – настроить их души, перестроить их настроение.
Мне таких приказов тоже формально никто не давал. И этот приказ, как и многие другие самоприказы, я отдал себе сам. И помогла мне вновь юность моя. Я вспомнил 1918 год, такие же группы солдат старой русской армии – кто из плена, как в пьесе Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия», кто из окружения недавнего, кто просто так, отсиживался по лесам да по хуторам… И вот они маленькими группами тянутся на Родину. А я, ещё в сущности мальчишка, недавний ученик-реалист из Полтавы, иду им навстречу со словами привета, понимания, участия. Мы делаем привал, кто-то поправляет одежду, прилаживает обувку… Первые слова, первые взаимные взгляды – глаза в глаза.
«Нет, – говорю я им, – не погибла Родина, не погибла наша армия. Где она? Да вот она! Это – вы. Вы и есть будущая армия!»
Примерно так я вёл свои первые беседы в том самом девятнадцатом году на Украине. Так я говорил и тогда у самых Пулковских высот в самые страшные первые дни Великой Отечественной. Это и были первые наши шаги к Победе в мае сорок пятого.
Н.А. Сотников. Окопные тетради
Прежде всего, давайте условимся, что так называемые ОКОПНЫЕ ТЕТРАДИ, придуманные мною на рубежах обороны Ленинграда в 1941 году, и просто тетради, побывавшие в окопах, – это не одно и то же, хотя материал, так сказать, един – ученическая школьная тонкая тетрадка. ОКОПНЫЕ ТЕТРАДИ – это своеобразная газета (а порою и журнал), в которой между читателями и авторами почти нет границы, это продукт коллективного творчества, между прочим, не предусмотренный никакими приказами и инструкциями, за что меня неоднократно ругали и командиры, и вышестоящие политработники. Просто тетрадь, побывавшая в окопах, это разновидность журналистского блокнота, но она менее долговечна. Зато она позволяет мне как журналисту, писателю, сценаристу вести довольно длинную строку, почти такую, как на пишущей машинке по числу знаков, что очень удобно в работе. Естественно, я такую тетрадку никому не даю, это мой личный черновик. Как это ни странно, но именно такие тетрадки у меня сохранились до конца войны и основательно помогли мне в послевоенных литературных трудах.
ОКОПНЫЕ же ТЕТРАДИ прошли через десятки, если не через сотни рук, рук отнюдь не стерильных (окопная грязь, ржавчина, смазка оружия и т. д., и т. п.). Как хорошо, что я наиболее ценные записи переписывал начисто уже в свои, собственные, тетради. Вот на них-то я и буду ссылаться в этом очерке.
Живительное дело, мои послевоенные слушатели (а я, как писатель, очень любил живое общение с читателями) изо всех намеченных мною тем более всего интересовались именно ОКОПНЫМИ ТЕТРАДЯМИ. Вероятно, привлекла новизна: такого ещё не было, такого они не знали.
Ну, а теперь, как родились эти самые ОКОПНЫЕ ТЕТРАДИ. И, увы, о том, как они прекратили свои короткие жизни.
Наш полк Народного ополчения уходил с Выборгской стороны на огневые позиции. На улицах ещё было людно. Позванивали трамваи, хлопали дверцы автобусов.
Сейчас, спустя много лет, перечитываю эти строчки и вспоминаю публицистические заметки Ольги Федоровны Берггольц о самом начале войны. Оказывается, первое время продолжали работать рестораны с оркестрами, надо было очень внимательно приглядеться к прохожим на Невском проспекте, чтобы уловить военную новизну… Недаром я решился назвать один из своих очерков так: «Война пришла в наш дом не сразу»!
Лично я это «не сразу» ощущал, возможно, меньше, чем другие: помогал мне в этом мой военный опыт, армейская школа с юношеских лет, профессия литератора, у которого, что ни говори, а чувство предвидения, прогноза – в крови. Ведь в этом – суть художественного творчества.
Да, где-то я проявил беспечность: можно было кое-какими простейшими продуктами и товарами запастись, организовать свой личный тыл практичнее, но я был буквально одержим своим устройством в строй и многое упустил. Прилавки пустели решительно и неуклонно.
Дома у меня, на Мойке, никаких запасов не было, так как я намеревался прожить до конца лета с выходом на осень в Комарово. Соседи по нашей коммунальной квартире проявили куда большую, чем я, практичность и эвакуировались при первой же возможности. Таким образом я впервые в жизни оказался жильцом как бы отдельной квартиры, которую мне неудержимо хотелось посетить перед отправкой на фронт. В то же время мне чисто психологически не следовало слишком заметно выделяться из ополченческих рядов, и я в строю пошёл на фронт вместе со всеми.
… Литейный мост, Литейный проспект, Владимирский, Загородный, Международный (ныне – Московский). Вот и Московская застава. Фронтовая полоса начиналась у новостройки огромного Дома Советов. Там уже стояли наши замаскированные танки.
Повсюду велись оборонные работы: город превращался в крепость. Домохозяйки, школьники, пенсионеры, молодые бойцы отрядов самообороны строили доты у своих домов, дзоты – на улицах и в переулках. Устанавливались надолбы и рогатки на перекрестках. Возникали баррикады даже из трамвайных вагонов тех маршрутов, которые уже никуда не вели.
Отовсюду шли ополченцы на ближний фронт: от Нарвской и Московской застав, с Петроградской и Выборгской сторон, с Васильевского острова. Всех их встречали плакаты «Народ и армия непобедимы!» Корецкого, «Поднимайтесь, советские люди!» и «Родина зовёт» Толкачева, «Били, бьём и будем бить!» и «Вступайте в ряды Народного ополчения!» Серова.
И вот ещё что очень важно подчеркнуть: новобранцы шли по путям недавних битв за социализм мимо фабрики «Равенство», где родилась первая в нашей стране ударная бригада, мимо завода «Красный выборжец», где возник первый в Советском Союзе договор на социалистическое соревнование, мимо Пролетарского завода имени Ленина (это предприятие было прославлено первым Днём индустриализации), мимо Металлического завода – первенца первого встречного плана. Новейшая история шла нам навстречу и властно напоминала о том, какие у нас были выдающиеся завоевания во всех сферах жизни. Есть нам, за что бороться, есть, что защищать! Этот мотив я всячески обыгрывал и как пропагандист, и как газетный журналист.
По пути следования у нас возникла какая-то сравнительно продолжительная остановка, и я отпросился сбегать к себе домой. Хотя шёл я сравнительно быстро, но не мог не отметить для себя вехи на пути – вехи в истории: вот книжная типография Смирдина, выпускавшая первые книги Пушкина, вот квартира Рылеева, неподалеку дом, где жил юный Лермонтов… Воистину, говоря пушкинскими словами, «здесь каждый шаг в душе рождает воспоминанья прежних лет».
Но вот и громада моего дома. С горечью прошёлся я по опустевшей квартире, постоял у книжных полок… С родным жильём прощаются, как с родными людьми. А что у меня теперь будет? Землянки, блиндаж, возможно, госпитальные палаты, теплушки в поездах, чужое временное жильё… Так в итоге всё и произошло в моей судьбе.
Хотел взять с собой хотя бы несколько книг, но раздумал, а вот школьными тетрадками запасся. И не прогадал! Они сослужили добрую службу – и не мне одному.
Вышел, добрался до места временной нашей остановки… Никого! А тут, на счастье, последний трамвай 39-го маршрута. Он и привёз меня на войну. Вагон подошёл к кольцу за Средней Рогаткой, приостановился, сердито заскрежетав колёсами на повороте, и заторопился обратно в город. Позже я узнал его: он стал баррикадой…
Из-за Пулковских высот густо летели на нас немецкие снаряды, и я укрылся за насыпью железной дороги. Неподалёку от нас на поле гражданского аэродрома размещались огневые позиции наших миномётчиков, а немцы всё больше и больше зарывались в землю, больше не решаясь наступать. Как выяснилось, их сильно напугал мифический «пояс Ворошилова», который якобы подобно линии Мажино проходил на городских руб ежах. А на самом деле «железобетонным» поясом были наши наспех вырытые землянки и канавы неполного профиля. Зато через наши души проходил никому не видимый мощнейший вал обороны!
В разрушенном селении Каменка помещался штаб нашего полка. Стал накрапывать дождь, но утомлённые ополченцы устроились на короткий отдых в придорожных кюветах. Вскоре из-за холма потянулась к нам цепочка женщин, которые не успели вырыть для нас окопы полного профиля. Они передавали нам свои лопаты и горестно вздыхали. Бойцы, получив лопаты, двинулись в полумраке к своим будущим позициям и там принялись зарываться в землю, ибо на войне, да ещё на передовой это первейшая забота и необходимость.
Временами ополченцы устраивали перерыв, но не для того, чтобы посидеть или тем более полежать: они проходили тренировки под прикрытием железнодорожной насыпи. Вообще, надо сказать, у ополченцев в целом дисциплина была на высоком уровне, да и возраста у нас оказались посолиднее: многим – за сорок, за пятьдесят и даже более того. В других частях среди рядовых таких «стариков» не встречалось.
Неожиданно из-за насыпи появился парторг части и, увидев меня, поручил мне быть в полку политинформатором, чему я очень обрадовался: ведь это почти моя профессия!
Не мешает сказать о том, что парторг почему-то твёрдо решил, что я – член партии, а я был беспартийным, так как вместе со многими единомышленниками вышел из рядов партии в знак несогласия с НЭПом. Об этом у нас мало говорят и пишут, а ведь ТОГДА были и психические расстройства на этой почве (опять буржуи над нами!), и даже самоубийства. В литературе эта волнующая тема прошла как-то вскользь, но я не скажу, что антинэповских мотивов не было совсем: вспомним и «Гадюку» Алексея Толстого, и высказывания Николая Тихонова, и стихи, например, Михаила Светлова. Однако вал и жар индустриализации оказался необыкновенно целебным лекарством, и колеблющиеся воспряли духом. Подумывал о возвращении в партийные ряды и я, но весьма солидные должности (номенклатурные, как их потом стали называть) доставались мне при минимуме придирок к анкетным данным, в том числе и к графе «ОБРАЗОВАНИЕ»: ведь полнокровного высшего законченного образования я так и не получил. Но это, впрочем, тема для другой главы или даже другого очерка.
Мне как политинформатору был определён свой распорядок суток: до ночи спать, а затем в темноте ходить по ротам, собирать от политруков сведения об окопной жизни и готовить политдонесения.
И вот я брожу все ночи подряд по нашему участку фронта, который проходит с удивительной точностью по воображаемой линии Пулковского меридиана. В просветах туч иногда вижу я руины нашей знаменитой обсерватории. Через эту точку, обозначенную на всех картах, сейчас в обе стороны летят снаряды.
Ночь сырая, глухая. Все спят в окопах за исключением дозорных. Начинаю приспосабливаться к новой для себя обстановке. Порою враг спросонья обстреливал придорожные заснеженные кусты. Посему я решил ходить напрямик открытым полем. Так было безопасней. Когда на меня пикировал фашистский стервятник, я не падал в снег, чтобы не увеличивать площади пулеметного обстрела, а лишь останавливался и грозил врагу кулаком. Он меня – свинцом, а я его – кулаком! Так мы с ними без переводчиков и разговаривали!
Продолжаю идти в кромешной тьме, ориентируясь по вспышкам цветных немецких ракет. Прихожу в первую роту. Бужу в землянке политрука. Оставляю ему одну из своих ОКОПНЫХ ТЕТРАДЕЙ: пиши, мол, сам о том, что у тебя в роте было вчера.
Добираюсь до следующего подразделения. Там тоже поднимаю политрука и даю ему тетрадку, а на обратном пути из третьей роты этого батальона забираю свои тетрадки с крайне интересными записями!
Бывало, что я кое-что записывал или дописывал со слов. Чаще всего это приходилось делать в боевом охранении, где люди не могли менять даже на короткое время винтовку на карандаш.
Перечитываю тетрадки. Оказывается, стали писать не только политруки, но и рядовые бойцы! Я несказанно обрадовался и стал для рядовых оставлять ещё одну тетрадку.
Газеты, увы, доходили до передовых позиций с перебоями, а тут, глядишь, и своя газета появилась! Последние известия – да ещё с соседнего участка!
Однажды один безымянный автор, но, судя по всему, человек и знающий астрономию, и не без литературных способностей, написал целую оду во славу нашей астрономической науки и выразил уверенность в победе и восстановлении родной обсерватории.