Полная версия
«И дольше века длится век…». Пьесы, документальные повести, очерки, рецензии, письма, документы
Чтобы несколько скрасить сей не очень-то безмятежный (скажем так!) пример, я тут же перешёл к серебряным трубам оркестра давнего Павловского полка. Они увиты были георгиевскими лентами, присвоенными гвардейцам за взятие Берлина в XVIII веке. Пример с трубами пришёлся кстати и особенно увлёк наших музыкантов.
И вот в ходе нашей беседы возник (не мог не возникнуть!) вопрос, подспудно мучавший каждого начинающего воина – а сохранила ли история имена рядовых бойцов, не стал ли абсолютно безымянным их труд, их подвиг, не канули ли в Лету их судьбы, имена и деяния?..
Да, решающей всегда была роль рядового воина. И вот он перед нами. В Эрмитаже выставлен портрет русского солдата-победителя Бухвостова. Имя и отчество не указано. Служил он бомбардиром в артиллерии, потом строил корабли. Его портрет расположен в музее по соседству с изображениями полководцев Бориса Петровича Шереметева и Василия Владимировича Долгорукова. Это они вели наши войска от Белого моря до Онежского озера – по неизведанным путям, по глухим лесам и болотам. Это они совершили чудо, внезапно захватив Шлиссельбург!
Шлиссельбург пришлось брать ещё раз, чтобы назвать его Петрокрепостъ, – в январе 1943 года, и мне посчастливилось как фронтовому киносценаристу пережить эти волнующие дни, чтобы запечатлеть эти выдающиеся события на пленке. Глубоко символично, что операция по прорыву блокады Ленинграда проходила в тех же местах, где воины петровские прорывали блокаду всей России – за выход к морю!
Вообще, в нашем городе очень тесно взаимосвязаны между собою большие и малые, известные и малоизвестные страницы истории нашего Отечества. Вот, скажем, многие мои слушатели видели на Выборгской стороне Сампсониевский собор. А ведь его возведение теснейшим образом связано с Полтавской викторией: именно в день «святого» Сампсония, 27 июня 1709 года, под Полтавой были разбиты рати Карла XII! Вот что позволило «ногою твердой стать при море» Балтийском – победа на украинском поле!
Начало же разгрома шведов было положено в морских баталиях. Помню изображение первого такого боя, взятие крупных шведских кораблей «Астрила» и «Гедана» русскими пехотинцами, наступавшими на огромные по тем временам корабли в… обыкновенных лодках! В честь этой победы была выбита медаль с надписью «НЕБЫВАЛОЕ БЫВАЕТ».
Много небывалого, ставшим бывалым прямо у меня на глазах, будет в блокадные дни и потом, в дни битвы за Берлин. Будут и необыкновенные военные хитрости, и чудеса смекалки, и самые обыкновенные лодки выйдут под неукротимым, казалось, огнём противника в кипящую от раскалённого металла воду сперва Невы, потом Днепра, потом Одера…
Ополченцы перестанут быть ополченцами – станут просто бойцами и командирами Красной Армии, и многие из них внесут свой яркий вклад в нашу общую большую Победу.
…Я говорил тогда и незаметно поглядывал на часы – знал, что вот-вот прозвучит сигнал тревоги. Оставались минуты, и я решил посвятить их более близким по времени событиям и именам.
Прежде всего напомнил о том, что знаменитый Мраморный дворец – это не просто подарок Екатерины II графу Орлову-Чесменскому. Это дворец-памятник, воздвигнутый в знак наших побед в турецких войнах. В какой-то степени это можно сказать и о Таврическом дворце, палатах Потёмкина, прозванного Таврическим.
Я ещё не знал доподлинного нашего маршрута на фронт, но примерно представлял себе его и старался построить свой рассказ так, чтобы пеший переход как бы стал зримым продолжением наших бесед. Явно мы пойдём через Кировский мост, к Марсову полю, мимо памятника Суворову. С Кировского моста мы увидим дом, откуда Кутузов отправлялся на фронт, – по левую руку, а по правую – Эрмитаж с его Галереей 1812 года. И я цитирую бойцам-ополченцам пушкинские слова:
Толпою тесною сюда художник поместилначальников народных наших сил,покрытых славою чудесного походаи вечной памятью Двенадцатого года.Среди картин художника Дау мне было особенно отрадно выделить портрет Бибикова, начальника Петербургского народного ополчения… И вот – опять Отечественная война, опять народное ополчение!
… Надо ещё успеть хотя бы несколько слов сказать о Марсовом поле, о здании бывших Павловских казарм на нём… Весь город – мемориал русской военной славы! Куда только ни взгляни – всюду её следы, запечатлённые зодчими и скульпторами, и незримо среди этих шедевров – шедевры русской словесности. Они живы у нас на устах.
Но – наконец звучит сигнал боевой тревоги. Мы уходим на фронт. Эти мгновения живы во мне и по сей день – они трагичны, но они и вдохновенны. И я теперь спустя многие годы горжусь тем, что немецкие захватчики были впервые на нашей земле остановлены именно у стен Ленинграда, что я находился в рядах ополченцев на самых близких подступах к городу Ленина, у знаменитых Пулковских высот, ставших для меня южными границами Отечества.
Н.А. Сотников. Второе предисловие к одним и тем же дням
Перечитал я своё «Вступление» к книге «Были пламенных лет»[5] и огорчился – нет, не так надо представлять современному читателю мои блокадные были! А всё – инициатива издательства ДОСААФ: мы, мол, издательство не литературно-художественное, не писательское, нам надо побольше цифр, фактов, фамилий… Да к тому же потребовали от меня как автора непременной «привязки» к чисто досаафовской тематике! Чего я только ни придумывал, чтобы выполнить это не договорное, конечно, но весьма красноречивое пожелание: и книги специальные читал, и параллели искал определенные, и редкую фактуру в беседах и музеях добывал… Получилось в итоге довольно сносно, но вот особой художественной радости не было!
Одна отрада – пошла моя рукопись в производство, да ещё слишком быстрыми темпами, что порою тоже не совсем на пользу книге. А пока я в Доме творчества в Малеевке ожидаю раннюю весну и пишу это второе предисловие.
Не сомневаюсь, что найдётся не один историк, который придерётся к тем или иным цифрам. Даже самая трагичная цифра (число погибших в блокаду мирных жителей) всё время менялась у нас, ленинградцев, на глазах – то в сторону понижения, то ныне – в сторону повышения. Я лично как участник обороны Ленинграда склонен больше верить в максимальную цифру жертв – и не потому, что я – носитель какой-то особой, абсолютно достоверной информации, а по праву, которое мне даёт звание блокадника, защитника города, одинаково знавшего и передовой край обороны, и быт горожан, и среду военную, и среду сугубо гражданскую, а в военной среде – и ополченцев-добровольцев, и кадровых военных, профессионалов до мозга костей.
К тому же обстоятельства моей военной биографии, особенности моей работы военного корреспондента и фронтового кинодокументалиста позволяли мне видеть блокадные картины, выражаясь кинематографическим языком, «с движения»; «в резкости»; и крупным планом; и панорамой. А это очень важные детали!
Постоянно беседуя с другими участниками войны; даже офицерами и даже старшими офицерами; не говоря уже о солдатах; я не раз убеждался в том; что при всем разнообразии судеб и при всей пестроте впечатлений видели они не так-то уж много. Не так-то уж много видел и обычный житель блокадного города. В этом я убедился и беседуя с ленинградцами-блокадниками; и изучая документальные книги и периодику. Конечно; на войне шире и дольше всех видит тот; к кому стекается максимальная информация; но это информация сугубо военно-оперативная; разведывательная; штабная; специальная отраслевая (по службам обеспечения; по родам войск и т. д.); а к писателю стекается информация другого рода – художественно-публицистическая; эмоционально-образная. И вот здесь МЫ; литераторы; пальму своего первенства никому не отдадим! Наверняка; газетчики из отделов боевой подготовки и информации были нас; спецкоров; очеркистов; сотрудников отделов культуры или литературы и искусства; осведомлённее; но зато мы имели возможность и остановиться; и оглянуться; и всмотреться; и дать своему герою выговориться; а не ограничиться коротким рапортом или боевым донесением.
Меня как фронтовика; как военкора больше всего потрясли в очерках Александра Кривицкого два запоздалых удивления-признания: ОН; человек очень осведомленный и прекрасно подготовленный в профессионально-военном отношении; спустя годы сам удивлялся; возвращаясь к тем или иным боям; памятным событиям; встречам; как многого он не знал, как тщательно военная цензура процеживала фактуру в военной прессе; так тщательно; что порою автор и особых сокращений в своем очерке или статье; или корреспонденции не замечал; и в то же время не мог потом припомнить; а о каком же участке фронта он тогда писал. И второе – самый маленький штаб; самая скромная и незаметная часть, оказывается; даже после весьма скромных боёв и небольших передвижений оставляли после себя для архивов такое обилие документов; что они в подавляющем большинстве своём и по сей день неосвоенными остались!
Александр Юрьевич сам выходец из военной семьи, ещё до войны работал в «Красной звезде»; начитанностью своей в военных вопросах уже тогда коллег по перу поражал; и ему нельзя не верить в этих обобщениях.
Это – документы; фактура; а память людская; память писательская! Разве она полностью освоена; разве она максимально полно с отдачей работает на современность да и на будущее! Нет! К величайшему несчастью; нет! Очень многое под спудом лежит. Кто не хочет поднимать пласты былого; кто не хочет ворошить минувшего; кто раны свои тревожить боится… У каждого свои причины.
А почему я так поздно взялся за свои блокадные были? Если меня спросят; я так скажу. После войны с жадностью набросился я в кинематографе и в литературе на мирную тематику соскучился по ней! Военным писателем, баталистом тем более я не был. Военные познания имел очень скромные. Больше всего на свете любил литературу искусство, архитектуру, природу. Посему и мечтал увлечь предметами своей любви и будущих читателей, и зрителей. Особенно мне казались заманчивыми видовые киноочерки. Телевидения массового в послевоенные годы не было, да и сейчас даже сравнительно большой цветной телеэкран не в силах передать того, чем властен киноэкран в большом зале!
Да, всё это так, но была, конечно, и ещё одна причина. Горе военное было так велико, что хотелось его остудить. И тут я не оригинален. Так или примерно так со мною говорили на эту волнующую тему многие мои товарищи по перу.
А вот потом, спустя годы, я стал понемногу возвращаться к блокадным дням, но не через трагическое, а через прекрасное. Поясню свою мысль. Ещё с довоенных времен я увлекался историей культуры, в том числе и культуры материальной, особенно любил и сейчас люблю архитектуру, эту «музыку в камне». Историю архитектуры нам, слушателям Высших курсов искусствоведения при Институте истории искусств в Ленинграде превосходно преподавал профессор Петр Николаевич Столпянский. Ему я во многом и обязан своими и интересами, и познаниями. Его уроки пригодились мне и в работе над сценариями документальных и научно-популярных фильмов, и в блокадные годы для занятий с бойцами и командирами, и для журналистских заданий, и для моих послевоенных экскурсий, которые я проводил со своими учениками – слушателями драматургических семинаров…
Наверное, с этих поездок всё и началось! Как сейчас вспоминаю лето 1964 года, семинар драматургов-одноактовиков в Комарово, наши автобусные поездки в Ленинград и его знаменитые пригороды. На автобусы у меня, как у руководителя семинаров, средства были, а на оплату экскурсоводов – нет, и я вышел из положения тем, что по ходу движения давал свои комментарии, а потом, увлёкшись, сел на кресло экскурсовода, взял микрофон и начал импровизировать. Так, пожалуй, и была «написана» глава «Окопные тетради», потом – «Вдохновение». Их первоначальные варианты напечатали соответственно журналы «Урал» и «Север». Было это в 1966 году, а двумя годами раньше, к двадцатилетию окончательного снятия блокады Ленинграда для «Литературной России» я написал два маленьких очерка – «В пальмовом раю» и «Весенний сад» о ленинградских ботаниках, об их подвиге в годы блокады. Заключительный очерк – тогда ещё под названием «На рассвете» – был напечатан в журнале «Волга», а написал его я как ответ на писательскую анкету к двадцатипятилетию Победы. В анкете было два вопроса: «Где Вы встретили 22 июня 1941 года?» и «Как и где отпраздновали 9 мая 1945 года?» На первый вопрос я уже отвечал в очерке «Вдохновение», а второй вопрос воскресил в моей памяти германские, берлинские впечатления.
Но и это ещё не всё. Да, появились наброски, более-менее завершённые очерки, но ещё не главы, ещё не слагаемые монолитной книги. К тому же я вплотную занялся театральной драматургией и ушёл с головой в историческую тематику.
И вот однажды, в марте 1968 года, произошла встреча, сыгравшая главную роль в судьбе этой книжки, книжки, которую вы сейчас начали читать.
Позвонил мне по телефону мой давний довоенный ленинградский знакомый, в своё время – мой ученик в литературном кружке при заводе «Красный гвоздильщик». Меня туда известный ленинградский энтузиаст работы с молодыми авторами поэт Алексей Крайский сагитировал, а профком разрешил со временем привлекать к учёбе не только работников этого завода, но и других предприятий. Так я и познакомился с Мишей. Теперь он давно не Миша, а почтенный деятель системы Госкомиздата СССР, крупный чин, но уже в отставке, на пенсии. Живительное дело – мои ученики уже пенсионеры! Даже не верится… И вот у этого Миши – молодая жена, болгарская поэтесса, выпускница Литературного института имени Горького. Живут они в Москве, но часто бывают в Софии, она хорошо говорит по-русски, но пишет только на родном языке. Побывали они как-то вместе в Ленинграде, Миша ей о своей юности рассказал, о том, как мы с ним познакомились, как я его «увёл» в журналистику от станка, а потом разговор слово за слово неминуемо перешёл на блокаду, не мог на эту тему не перейти… Жена Миши в годы войны ребёнком была, мало что помнит, а он воевал на других фронтах. Так что рассказывал с чужих слов. А поэтессе страстно захотелось узнать правду из первых рук, тем более что она задумала цикл стихов о подвиге Ленинграда. Интересно и неожиданно – молодая болгарская поэтесса пытается постигнуть «блокадную суть», как сказал один поэт. И вот Миша просит меня (мы с ним до этого редко и всё мельком встречались) уделить им с женой внимание и рассказать о блокадных былях.
Это не инструктаж и не литературная консультация. Сперва разговор идёт вообще о литературе, о её новостях и новинках, потом вообще о Ленинграде и лишь потом, постепенно мы начинаем возвращать блокадные времена…
Многое, очень многое можно начитать. Я всегда говорил своим ученикам: «Начитайте как можно больше, но с выбором, конечно, со строгим личностным отношением к каждому слову, а потом, прежде чем начать писать самим, всё забудьте! Парадокс? Да! Но психологически очень важный – если всё помнить в момент написания, то своё слово сказано не будет!» Эту фразу я повторил моей болгарской гостье. Она буквально засыпала меня вопросами. На некоторые из нихя отвечал так: «Об этом хорошо сказано в такой-то книге. Прочтите сами!» Как вы видите, я решил остановиться на том, о чем нигде так не прочтешь, ибо это – память сердца.[6]
На вопрос о самом трагичном воспоминании я ответил неожиданным для себя устным рассказом. Я впервые осмелился об этом не только сказать вслух, но и вспомнить – слишком страшны эти блокадные страницы!
Мне, фронтовику, часто приходилось бывать в городе, и это были хождения по мукам. В дни жесточайшей зимы 1941–1942 годов я жил в землянке возле Пулковских высот. За этой полоской ничейной земли начиналась, как хвастливо орала фашистская пропаганда, «великая Германия». Впрочем, эта «великая Германия» дальше не пошла и на этом же месте стала укорачиваться, как шагреневая кожа. В Берлине в мае 1945 года я был свидетелем полного краха гитлеровского рейха[7].
Редакции дивизионных газет, для которых я работал, помещались за пропускным пунктом близ Московских ворот, а армейской – на правом берегу Невы в черте города. Корреспондентский билет был своего рода визой для наших пограничников. Ходил я за «проходную», как мы выражались, не только по журналистским делам, но и для того, чтобы отдать кому-то свой хлебный паёк.
Может быть, это прозвучит неожиданно, но это правда. Именно так и было на самом деле. Постепенно мой фронтовой хлебный паёк становился непригодным для моего пропитания. Сперва шли примеси сои, отрубей, жмыха… Это ещё куда ни шло для моих зубов и десен, но потом в хлеб стали подмешивать целлюлозу! Древесина, а всё же клетчатка! Пока целлюлозный хлеб был свежим, его ещё можно был как-то раскусить, но через час-другой буханку уже надо было рубить топором или ковырять штыком, а то и размачивать в кипятке. А у меня разыгралась цинга, кровоточили десна, шатались зубы, распухали ноги…
Поддерживал мои силы связной полка красноармеец Денежкин, кадровый рабочий, конечно же, доброволец. Семья его не эвакуировалась, жила в блокадном городе, совсем-совсем близко и в то же время бесконечно далеко! Самому ему вырываться домой удавалось буквально несколько раз, но связь с домом была налажена через одного знакомого паренька-шофёра. Я уступал семье Денежкина свою буханку – трехдневный паёк. Желая как-то отблагодарить меня, Денежкин, удивительной доброты и смелости человек, по ночам выходил, точнее говоря, выползал на нейтралку, штыком дробил лед, покрывший неубранные с осени огороды, и под огнем противника вырубал изо льда замёрзшие кочешки капусты или окаменевшие морковки, подчас это была и свекла. Так Денежкин лечил меня от цинги. Порцию витаминов я получал (опять же, благодаря его стараниям!) в чае, настоянном на хвое прифронтовых елок. Увы, вскоре Денежкин попал в медсанбат, и больше мы с ним не встречались…
Но одубевшие хлебные пайки накапливались. Я извлекал внутренности противогаза, клал в сумку свои пайки и направлялся в город отдавать их уцелевшим друзьям и знакомым.
Никакого транспорта не было. Как писал Николай Тихонов, именно тогда ленинградцы узнали цену подлинных расстояний в своём городе! С трудом добираюсь до центра. А это – километров пятнадцать! Поднимаюсь по обледенелой лестнице, стучу. Но дверь не заперта. Иду через кухню. На окнах фанера вместо стёкол. Ветер дует, как в степи! Вхожу в комнату, в которой я бывал столько раз в довоенную пору, в которой было столько книг, в которой так радовались гостям, так часто звенел смех… На кровати лежит давно умерший друг, мой старший товарищ, мой учитель и наставник в делах кинематографических…
Кому же отдать хлеб?.. Кому?.. Может быть, вот этому случайному прохожему?.. Хотя прохожим назвать его можно лишь условно – он медленно-медленно движется вдоль дома, опираясь на стену двумя руками, и вдруг тихо сползает на снег… Он ещё смотрит, но взор его уже угасает… Ему мой хлеб уже не нужен.
Кому же отдать хлеб?.. Стучусь в другую квартиру, в другом доме. И опять – можно не стучаться, можно одному ходить по ледяному дому, в котором совсем ещё недавно жила очень дружная и гостеприимная семья, где так любили музыку. И здесь та же картина, что и прежде – постель, закутанный в одеяло человек, мертвящий тело и душу холод.
Усталость валит и меня с ног! Наверное, я отшагал километров восемнадцать. Да, уж не меньше! Я несказанно рад, что квартира заперта. Вот они, блокадные парадоксы. Заперта – значит, есть надежда на то, что там, за дверью, живы! Жива моя старая приятельница, прекрасный знаток пушкинского Петербурга, лектор, педагог, критик, обаятельная, умная собеседница… Сейчас я её увижу, помогу ей… Дверь открывается… Долгая-предолгая пауза, которая кажется вечностью. Слова благодарности – как всегда, чуть старомодные, изысканные. Она просит меня извинить, она больна, в квартире не прибрано, к тому же она плохо выглядит. А за хлеб, конечно же, огромное спасибо. Она этого никогда не забудет: шутка ли сказать – с фронта пришёл человек, чтобы дать ей целую буханку хлеба! Ничего страшного, что он крепкий, она сделает из него суп, да-да, суп. Это будет очень вкусно, и хватит на несколько дней… Она протягивает мне высохшую руку и берет этой рукой хлеб, потом вновь протягивает мне руку для рукопожатия. Рука у неё лёгонькая, очень холодная и вся высохшая. И всё-таки я верю, что ей поможет буханка хлеба! Вы понимаете, почему она не пустила меня в квартиру? Прежде всего потому, что не хотела показывать мне своё изнурённое лицо, его увядшую прелесть. И её слова о непорядке в доме – тоже не дипломатия. То, что такой разговор идёт в первую блокадную зиму под гул артобстрелов и воздушных налётов, – уже само по себе чудо!
… Не меньше часа взбираюсь по обледеневшей лестнице на шестой этаж другого старого дома в центре города, чтобы отдать вторую буханку хлеба другой моей знакомой, соратнице и помощнице по литературным делам довоенной поры… /Довоенной поры! Так мы и тогда говорили, а ведь с начала войны прошло-то всего-навсего полгода, а кажется – целая эпоха миновала!
И тут я должен сделать небольшое отступление. Дом, на шестой этаж которого я с таким трудом взбирался по ледяным ступеням, стоял недалеко от Владимирского собора на Петроградской стороне. В садике у собора и в окрестных переулках была блокадная барахолка. Хлеб там котировался на вес золота. Это не преувеличение, а истинная цена! За буханку хлеба там можно было получить золотое кольцо с бриллиантом. Предлагали и рояли.
В этих обменных операциях было нечто позорное. Моя приятельница не шла на подобные компромиссы, хотя у неё ещё оставались какие-то драгоценности, фамильные, не ахти какие редкостные и дорогостоящие, но дорогие ей своей памятью о предках, потомственных интеллигентах, живших в мире искусства и миром искусства. И она не понесла их на ближнюю барахолку, видимо, сознавая, что кусок хлеба её уже не спасёт.
Я застал эту гордую женщину во всем величии женской красоты! Она лежала на кровати причёсанная, с перстнями на пальцах и с серьгами в ушах, но уже мёртвая… Так встретила свою смерть эта ленинградка.
… Опять некому отдать хлеб. Какая мука!
Эта история произвела на моих гостей огромное впечатление, особенно – на поэтессу. Она сперва делала какие-то пометки в своём блокноте, а потом остановилась, замерла и слушала, буквально не переводя дыхание, заключительные слова моего устного рассказа.
– И Вы обо всём этом ещё не написали? – воскликнула она. – Как можно! Это же клад! Это же готовые новеллы, очерки, рассказы!
Её муж посмотрел на меня и развел руками:
– Николай Афанасьевич этим нас удивлял ещё в довоенном литобъединении, когда рассказывал нам о том, что видел и слышал в годы Гражданской войны! Начинал-то он как прозаик, а вот, видишь, ушёл в документалистику, в кинопублицистику, в драматургию… Николай Афанасьевич, а Вы мне как-то говорили, что ещё в годы блокады задумали сценарий художественного фильма о блокадниках-ленинградцах…
– Да, – ответил я, – был такой замысел. Вернуться к нему я смог лишь в конце 40-х годов, а тут – так называемое «Ленинградское дело», и впоследствии в общем допускались лишь какие-то частные истории либо же, напротив, – слишком общие, иллюстративные, а у меня главным героем должен был стать… ну, конечно же, фронтовой журналист, которого откомандировывают на фронт, и он буквально через несколько месяцев после начала войн вновь возвращается к своей главной мирной профессии. Как вы понимаете, такой герой и многое видит, и обладает определённой независимостью в действиях и суждениях, и склонен к обобщениям. А кому, скажите, такой герой нужен? Разве что зрителю. Так до него дорога дальше, чем до Луны! Вот мои довоенные фильмы запускали в производство после трёх виз, трёх подписей, а теперь (мы тут с одним молодым кинодраматургом на эту тему долгонько беседовали!) и пятнадцати подписей мало!
– Но ведь с книгой-то проще! Попробуйте повесть сделать! – уговаривал меня Миша.
– Поздно, Миша, не тот запал, перегорело многое, да и психологически тяжело. Стану вспоминать не только горькое, но и светлое: как с Галей познакомился, как она меня в госпитале своём на Петроградской стороне спасла, как мы вместе с ней после снятия блокады на Берлинское направление оба напросились! А ведь могли, вполне могли в Ленинграде остаться! Как знать, может, она бы после родов и жива бы осталась, не погибла бы на второй день после рождения сына, и жильё у нас было бы, и работа стабильная. Ведь мы вернулись к разбитому корыту!.. Как вы оба уже догадались, такая киноповесть могла бы быть только чисто автобиографической. Разумеется, я мог бы взять какую-нибудь судьбу, выстроить сюжет, но не хочется заниматься таким конструированием! Лучше расскажу-ка я в очерковой форме о конкретных людях, об их делах, их борьбе, их переживаниях и надеждах!.. В одном вы оба правы: надо, пока есть силы ещё какие-то, пока совсем болезни не одолели, сделать очерковый цикл и назвать его… ну, хотя бы «Были пламенных лет». У Довженко «Повесть пламенных лет», а у меня – некоторые были блокадного Ленинграда. И одну главу, заключительную, думаю сделать берлинской, майской, победной, чтобы была в цикле завершенность и логическая, и эмоциональная. Не стану претендовать на энциклопедичность, универсальность, какую-то особенную широту. Пусть вспомнится то, что особенно дорого, а там видно будет.