
Полная версия
Утро звездочета
И если я преувеличиваю, то можно сказать, что мои представления об этом страхе не намного превосходят его реальную силу. Я боюсь умереть в одиночестве, и этот страх разворачивает смерть на сто восемьдесят градусов, от спасительного лика к трясущему предсмертным – в прямом смысле – ознобом образу.
Мои шансы упасть замертво в собственной ванной в последнее время существенно возросли, и, представляя, как мой труп медленно и издевательски разлагается – пока равнодушие соседей не проиграет битву невыносимому запаху на весь подъезд – я начинаю еще сильнее стучать зубами. Этой пытки я не переживу, и мне решительно наплевать на то, что упав, я уже не буду ничего чувствовать. Посмертное унижение – это и есть мой страх смерти, и я ни капли не верю, что не буду ничего чувствовать, когда куски разлагающейся плоти начнут отваливаться от костей.
– Это же чертовски больно! – кричу я и замечаю, что в ванной стало просторнее. Из груди ушла сковывающая боль, возможно, это я напугал ее своим криком.
На кухне я вытираю пот со лба кухонным полотенцем. Врачам я, конечно, показывался – этого требует моя работа. Оказалось, что обследование при поступлении на работу в Контору мало чем отличается от ежегодного медосмотра в Пресненском ОВД. Кажется, даже очередность посещения врачей та же самая: психиатр после окулиста, а общий анализ крови – после прощупывания мошонки в кабинете уролога.
Разумеется, я снова оказался годным. Вот только здоровым я себя не чувствую, и даже не представляю, как будут выкручиваться врачи, когда мой труп после недели поисков все же обнаружат в моей ванной.
– Знаешь, у меня неприятно жжет. Вот тут, – сказал я как-то жене и ткнул себя в грудь
– Это в тебе догорает душа, – не задумываясь, ответила она.
Это случилось года три назад и, признаюсь, у Наташи было достаточно оснований считать, что вместо сердца у меня – истлевший кусок угля. Она не могла забыть, как едва не протянула ноги (так, во всяком случае, утверждала она сама) от приступа пилонефрита, случившегося почти сразу после нашей свадьбы. Когда я вспоминаю тот случай, меня моментально клонит в сон: в минуты стыда во мне безотказно срабатывает этот совершенный механизм забвения, пусть и на время, собственной вины. Необходимость заботиться о беспомощной супруге стала для меня, свежеиспеченного мужа, таким же неприятным сюрпризом как запах помойки по дороге на пляж. Мне словно мне подарили деньги, которые пришло время возвращать с процентами.
Я и сейчас зеваю, и расслабиться мне не дает лишь голос Догилевой, медленно и настойчиво, как штопор, пробивающийся сквозь пелену моих воспоминаний. В мгновение, когда он вонзается в мой мозг, я срываюсь с места.
– Я и не утверждала! – влетев в комнату, слышу я и вижу взволнованную актрису. Что-то произошло, и она уже явно не в фаворе у публики: в гудящем зале зреет буря, и даже слышны отдельные истерические женские голоса, в которых, впрочем, не разобрать ни слова.
– Вы сами сказали, что однажды видели Карасина! – с обычной для себя громкостью возражает Малахов.
– Да нет! Ой, ну господи! – сильно подается вперед Догилева, словно собирается вскочить и выбежать из студии.
– Я прошу прокрутить запись! – вскидывает ведущий руку.
– Да нет же! Не нужно ничего повторять! Я знаю, что я сказала, я еще в своем уме. Андрей! – с агрессивной обидой в голосе восклицает Догилева. – Если уж я сюда пришла, давайте хотя бы относится друг к другу с уважением… Да, я сказала, что видела этого журналиста. Мне, во всяком случае, так казалось в тот момент. Но пока шла реклама, вы пробовали этот ролик, – ее палец указывает куда-то вправо и вверх, – и я поняла, что это не он.
– Вы узнали его по фотографии, – подсказывает Малахов.
– Это другой человек.
– Я что хочу сказать, – вступает сидящий на ближайшем к дивану Догилевой и Виктюка кресле лысый человек в очках, которого как теперь ясно из титров, зовут Сергеем Арцибашевым. – Татьяна действительно что-то напутала.
– Вы хотите сказать, что были знакомы с погибшим?
– Да нет, при чем тут? – морщится от вопроса Малахова Арцибашев. – Не был я с ним знаком и тоже впервые вижу его у вас. В смысле, его фотографию, – кивает он вправо и оттого, что телевизор показывает общий план студии, становится понятно, что Арцибашев имеет в виду огромный экран, на котором нет ничего, кроме застывшего на красном фоне названия передачи. – Просто я слышал, как Татьяна, пока вы тут прокручивали, как я понимаю, материал, который сейчас покажете, ведь так?
На лице Малахова застывает напряжение, его явно не радует разоблачение гостями еще не увиденных телезрителями сценарных ходов.
– Татьяна, – продолжает, не дождавшись подтверждения Арцибашев, – даже пробормотала что-то вроде.. эээ…
– Не поняла, – говорит Догилева.
– Вот-вот, – подтверждает Арцибашев, – именно это она и сказала. А по-хорошему, какая разница, пил ты с критиком на брудершафт или, извините, бил его по морде? Нас всех зачем здесь собрали?
– Я все же хотела пояснить, – складывает руки на груди Догилева. – Я действительно считала, что сталкивалась с журналистом Карасиным. Оказалось, я ошибалась. Я была на спектакле во МХАТе. Теперь уже МХТ, правильно? Был премьерный показ и после спектакля мы встретились с Олегом Павловичем Табаковым за кулисами. Ну, как мы? Там был и Борис Невзоров, он тоже был на премьере. Были актеры, не занятые в спектакле – Мариночка Голуб, Дмитрий Назаров, замечательный Борис Плотников… И были несколько критиков за соседним столиком. В знаменитом мхатовском буфете все происходило, как вы понимаете… Я не помню, с чего началось, но эта вот статья про «Мертвые души»…
– Статья Карасина?
– Да, Андрей. Журнал оказался в руках Табакова. Он читал, – знаменитая догилевская улыбка озаряет лицо Догилевой, – читал долго. А потом взял журнал вместе с опустевшей бутылкой и положил под стол.
– Символично, – усмехается Арцибашев.
– И говорит со своей фирменной интонацией: «Вот в этом болоте его бы утопил!». Я-то считала, – напрягает актриса голос, соревнуясь с радостно загудевшей публикой в студии, – что автор за соседним столом. Олег Павлович не побоится, знаете, и в глаза…
– Но Карасина с вами не было? – уточняет Малахов.
Догилева лишь разводит руками.
– Татьяне Догилевой так и не удалось увидеть Дмитрия Карасина при жизни, – подытоживающим тоном говорит Малахов, – но у нашей программы есть сенсационный материал, проливающий свет на самую загадочную фигуру российской театральной критики. Дмитрий Карасин – кем он был? Внимание на экран.
– Дмитрий Сергеевич Карасин родился в одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом году в подмосковном Фрязино», сообщает женский голос за кадром, а весь экран занимает фотография человека, в котором я не сразу узнаю потерпевшего. На снимке, который нам показал Мостовой, Карасин выглядел старше и все же худее трупа из «Вествуда». И все-таки высокий лоб и заметные залысины помогли бы без труда идентифицировать труп, будь у нас при себе тогда, в «Вествуде», эта более ранняя фотография.
– По окончании средней школы в родном городе Карасин уезжает в Москву, поступать в Щукинское училище. Эта его попытка не увенчалась успехом, как впрочем и следующая, через год, когда Дмитрий проваливает вступительные экзамены на факультет журналистики в МГУ. Однако в том же году он успевает подать документы в Литературный институт имени Горького, успешно сдает вступительные экзамены, чтобы уже через год добровольно покинуть стены знаменитого вуза, в котором в разные времена преподавали и учились такие мэтры отечественной словесности, как Константин Паустовский, Виктор Астафьев, Фазиль Искандер, Роберт Рождественский… После возвращения во Фрязино Карасин пытался заниматься бизнесом. Он владел цветочным ларьком и даже пытался получить разрешение на открытие первого во Фрязино Интернет-клуба. Разрешение ему так и не выдали, а первый Интернет-клуб вскоре был открыт другим предпринимателем, как утверждают, племянником тогдашнего главы местной администрации. Из родного города Карасин снова уехал, на этот раз, как оказалось, навсегда. Жил он, предположительно, в Москве, перебивался, по всей вероятности, случайной работой, пока в девяносто шестом году в его руки не попал один из первых номеров нового проекта группы «Медиа-Мост» – структуры, владельцем которой на тот момент являлся ныне скрывающийся в Израиле от российского правосудия Владимир Гусинский. Как написанный Карасиным текст – а это был отзыв на спектакль Иосифа Райхельгауза «Уходил старик от старухи» с Марией Мироновой и Михаилом Глузским в главных ролях, – оказался на столе главного редактора «Итогов», до сих пор загадка. Тем более, что редакция специально не искала театрального обозревателя, да и задумалась над этим вопросом как раз после письма Карасина. Как бы то ни было, а рецензия Карасина с двусмысленным заголовком «Уходя – уходите» была опубликована, и с этого момента слава пока еще никому не известного критика побежала далеко впереди него самого. Первый же материал Карасина вызвал настоящий скандал. На автора посыпались обвинения в безвкусице и некомпетентности, а еще – в безнравственности и цинизме. Сам режиссер Райхельгауз публично назвал Карасина «подонком, развлечения ради сталкивающего стариков с платформы под колеса прибывающей электрички». «Спектакль Иосифа Райхельгауза», писал Карасин, «возможно, первый пример успешной адаптации бродвейской модели на русской почве. Пьеса словно пошита по изрядно ссутулившимся фигурам двух легенд отечественной сцены. Живых легенд – так и тянет вписать избитую фразу, и это, возможно, главное свидетельство американского подхода к российской постановке. Пока живы оба исполнителя главных и единственных ролей в спектакле, жив и сам спектакль. Спектакли», продолжал автор, «сами по себе не вечны, но в данном случае мы имеем дело с совершенно четко запрограммированным жизненным циклом, и в этом – главная творческая и, так уж совпало, коммерческая находка создателей постановки. «Надо посмотреть, пока живы», думает зритель, разглядывая театральную афишу, и рука сама собой, как при виде малолетнего попрошайки, тянется в карман за кошельком». И хотя Карасин нигде в той, считающейся теперь классикой российского провокационного театроведения рецензии не утверждал, что пьеса Семена Злотникова написана специально для Мироновой и Глузского, оппоненты в один голос укоряли автора в вопиющем незнании того факта, что еще в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году пьеса впервые была поставлена в Ленинграде, в Театре на Фонтанке, а постановка Райхельгауза стала лишь третьей по счету. Карасин, и это было его, можно сказать, фирменным знаком, никогда не отвечал на нападки недоброжелателей, коих за почти пятнадцать лет его работы в журнале «Итоги» набралось немало. Да и работой в журнале, в ее классическом понимании, это назвать было нельзя. Большинство сотрудников редакции никогда не встречались со своим коллегой, поговаривают, что и сам Кирилл Дыбский, главный редактор журнала, виделся с Карасиным считанное число раз. «Невидимка в кругу врагов» – так назвал Карасина известный критик Роман Должанский. И действительно, наверное, нет в России театра, не искусанного острыми и бескомпромиссными рецензиями Дмитрия Карасина. Для него не существовало авторитетов, он мог назвать спектакль «барометром достоверности» за успешную, на его взгляд, постановку и разнести в пух и прах следующую же постановку того же режиссера, охарактеризовав ее как «океан пошлости». В кулуарах перед премьерными спектаклями всегда говорили о нем и искали его глазами. Человека, которого никто не знал в лицо. Без него театральному миру будет спокойнее. И – гораздо скучнее».
Шквал аплодисментов накрывает студию. Оказывается, я все еще стою в дверях большой комнаты. За последние пару минут я увидел фасад Щукинского училища крупным планом и Литинститут издали, совершенно круглое и такое знакомое лицо Райхельгауза, о котором я и не подозревал, что он – знаменитый театральный режиссер, множество популярных артистов, почему-то в банкетной обстановке, во фраках и вечерних платьях и с бокалами шампанского, и, наконец, фотографию Карасина, с которой и начался сюжет. Остальное – наспех скроенные обрывки биографии, подлинной и домысленной, а также оценки, слухи и, видимо, просто ложь. В любом случае, все это имеет такое же отношение к сути дела, как и мое участие в нем.
Что же, мне не привыкать. На утренней планерке сон поджидает меня именно тогда, когда мыслительные реакции моих коллег достигли, вероятно, наивысшего напряжения. Дашкевич докладывал о результатах первых допросов супруги и соседей жертвы, когда я почувствовал, что засыпаю. Еще немного, и огромный кабинет шефа наполнился бы оскорбительным храпом – оскорбительным, прежде всего для Дашкевича, Иваняна и Скворцова, снимавших показания весь воскресный день. Тогда-то я и сдался и, как ни удивительно, расслабленность помогла мне задержаться в фазе, я бы сказал, невосприимчивого бодрствования. Я не спал и прекрасно слышал Дашкевича, но его слова имели для меня такую же ясность, как голоса во сне. Дело проплывало мимо меня, как вражеские ладьи мимо тел отравленных воинов на берегу. Мне ужасно хотелось домой, а сейчас меня больше всего тянет на улицу, прямо в окутывающий зной, чтобы через два квартала вынырнуть из него в бар «Флибустьер», мое единственное ненавязчивое пристанище.
К сожалению, в баре никогда не показывают Первый канал, только Эм-ти-ви или Евроспорт, а подрывать репутацию угрюмого и щедрого молчуна я не стану даже ради выполнения служебного задания. Мой неизменный, со дня поступления на работу в Контору, спутник, ничем не выделяющийся на вид среди современных смартфонов оповещатель «Йота», как и полагается сотруднику моего ранга, не обладает функцией приема телевизионных сигналов. Аналогичный аппарат Мостового показывает до двадцати шести каналов, в цифровом, разумеется, качестве и Интернет на скорости до десяти мегабит в секунду. Мой минимальный набор – мобильная связь, оплачиваемая Конторой (правда, не более 1200 рублей в месяц) и карта GPRS – удобная вещь, но мало применимая, поскольку служебного автомобиля мне тоже не положено. Да, и собственно оповещатель, блокирующий все остальные функции при срабатывании централизованно рассылаемого оповещения. Сообщения относятся ко всем без исключения отделам и группам СКП по Москве, и мне ничего не оставалось, как в отместку за сотню звуковых сигналов в день отключить звуковой сигнал, позволив «Йоте» при приеме очередного сообщения лишь беззвучно трепыхаться в моем кармане. Стоит ли уточнять, что сообщения я перестал читать после первой недели работы в Конторе?
Этим вечером я – пленник своего телевизора. Поэтому я валюсь на диван в надежде, что продолжение телевизионного фарса затронет во мне те же нити, что и доклад Дашкевича, и мне хотя бы немного удастся отдохнуть.
Я ошибаюсь.
– Мария! – обращается Малахов к видной блондинке средних лет из премии «Золотая маска». – Дмитрий Карасин неоднократно критиковал вашу премию и вообще, фестиваль.
– Ну, он, насколько я помню, крайне настороженно относился ко всяческим премиям и наградам.
«Мария Ревякина», подсказывают мне титры и я, спохватившись, вскакиваю, чтобы взять со стола оповещатель – записать в него имена заглядывающих ко мне с экрана гостей.
– Он и «Хрустальную Турандот»-то не жаловал, и даже ведущие театральные премии мира, те же «Тони» или «Драма Деск». Так что, – пожимает плечами Ревякина, – мы были далеко не одиноки в его антипатиях.
– Вы не пробовали пригласить его в жюри вашей премии?
– Зачем? У человека была позиция. Он, по-моему, глубоко презирал так называемое коллективное мнение. Возможно, за каждым таким коллективным решением ему виделся сговор. Не знаю, я тоже не была с ним знакома. А может, наоборот. Может, он считал, что коллективное мнение – антипод мнения личного, а ничего выше своего личного мнения он не ставил.
– Мария, я добавлю, если позволите, – поднимает, как школьница, руку Марина Райкина. – Совершенно верное, на мой взгляд, замечание сделала Мария. Насчет личного мнения Дмитрия Карасина. Но беда-то в том, что это мнение ничего оригинального не содержало. Вы почитайте внимательно его колонки, – она начинает загибать пальцы, – социальный подтекст, коммерческий подтекст, та актриса – любовница этого режиссера, этот режиссер – извините, гомосексуалист, тот актер – пьяница и так далее и так далее.
– Что-то не припомню, чтобы он писал про любовниц, – говорит Борисов.
– Это так, образно, – взволнованно поправляет прическу Райкина. – Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Я что хотела сказать? А где собственно рецензия? Где профессиональный, непредвзятый взгляд на действие? Отрешенный, если хотите, подход к искусству?
– Он делал вполне профессиональные рецензии, – пожимает плечами Борисов. – Другое дело, что я совершенно не согласен с большинством его оценок, но это не мешает признавать в нем профессионала. Я поэтому, Андрей, и сказал в начале программы, что критику негоже сидеть, знаете ли, где-то на даче, пусть даже перед компьютером, подключенным к Интернету и считать, что ты – в эпицентре событий. Критик должен общаться со своими коллегами, такими же критиками, с режиссерами, драматургами, актерами, даже с рабочими сцены. Это может не добавить ему профессионализма, но в то же время такое тесное общение способно полностью перекроить, что называется, его личное мнение, раз уж мы такое большое внимание уделили этому понятию.
– А как он вообще смотрел спектакли? – спрашивает Малахов и несколько раз переводит взгляд, не находя желающих отвечать. – Кто-нибудь знает?
– Ну, не по телевизору же, – откликается Борисов. – По телевизору если и показывают, то только по кана…
– По известному федеральному каналу, – быстро перебивает Малахов.
– Да, по другому сами знаете какому каналу, – усмехаясь, кивает Борисов. – Но и то, это капля в море. Посещал, конечно, премьеры и, наверное, не только громкие. И не только на те, о которых писал. Но опять же, ни с кем не общался, совершенно не стремился к этому. Такой, знаете Зорро от журналистики. Соответственно, и его в лицо мало кто знал, хотя многие, видимо, были непрочь по этому лицу надавать. Но не идти же, я не знаю, в редакцию и клянчить его фотографию. А что касается беспристрастности, о чем говорила Марина… По-моему это утопия. И вообще, неправильный подход. Мы все существуем в определенной среде, хорошая она или плохая – это другой вопрос. Наши близкие, наши друзья, наши недруги, коллеги, просто прохожие – все это влияет на то, что мы делаем. Я имею в виду профессиональный аспект, да? Как можно смотреть спектакль в отрыве от контекста? Любого – социального, личного, вернее, всех мыслимых аспектов в совокупности.
– Зритель не хочет контекстов, – возражает Райкина. – Зрителю, простите, хочется искусства, у него уже вот здесь, – она проводит ладонью по горлу, – все контексты в совокупности. Он приходит в театр как раз для того, чтобы на пару часов побыть вне всяких контекстов.
– Зрители, – перекрикивает аплодисменты Борисов, – зрители платят деньги, кстати немалые, и имеют полное право. А вот критикам деньги пла-тят. Критик, идущий в театр, как говорят в одном сами знаете каком городе, «на посмотреть» – просто халтурщик. Не хуже о спектакле сможет рассказать любой зритель, который, в отличие от критика, за просмотр зрелища теряет деньги, а не зарабатывает на нем.
Этот раунд остается за Борисовым – публика не жалеет ладоней. Даже, кажется, находит удовольствие в ожесточенном рукоплескании.
– Мы все виноваты, – напоминает о себе Виктюк, когда овации стихают.
– Вы имеете в виду театральную общественность? – оживает Малахов. В его глазах вспыхивает потухшая было искра.
– Мы, – кивает Виктюк, – это все сидящие здесь. Все в космосе взаимосвязано и сорок дней, пока душа пребывает между небом и землей…
– Через сорок дней это будет никому не интересно, – кричит с места Полицеймако, пока Виктюк продолжает говорить. Что именно – уже не разобрать.
– Вот! – подхватывает Борисов. – Вот я и хочу, чтобы мне ответили на вопрос, который я задаю уже второй раз.
– Кого вы просите ответить, Михаил? – спрашивает Малахов.
– Вас. Зачем вы все-таки нас всех собрали?
– Я…
– Не для того ли, чтобы узнать, как нам всем, – он широко расставляет руки, – досаждал покойный, разве не так?
– Надеюсь, это ваше личное, а не коллективное мнение, Михаил, – натянуто улыбаясь, выдает Малахов металлическим голосом.
– Нельзя. Было. Делать. Эту. Передачу, – делает ударение на каждом слове Виктюк. – По крайней мере, сейчас.
– Тем не менее, – говорит Малахов, – мы можем прямо сейчас, в прямом эфире, узнать подробности расследования этого загадочного преступления. Из первых уст – от официального представителя Следственного комитета при Генеральной прокуратуре. Сразу после рекламы. Не переключайтесь.
Я переворачиваюсь на спину и вижу трещины на потолочной штукатурке. Они смотрят на меня с детства, смотрят каждый раз, когда я лежу на диване в большой комнате. В последний раз ремонт в нашей квартире делали лет двадцать назад, и я отлично помню эти счастливые моменты. Весело шуршащие под ногами газеты, сладковато-удушливый запах клейстера и самодельная пилотка из пожелтевшего номера «Известий». Диван стоит посреди комнаты – так было еще до ремонта, и я не вижу причин, по которой мог бы его притеснить, сдвинув к стенке. Он занимает то положение, которое я отвожу ему в своей жизни, по крайней мере, пока я дома.
Я улыбаюсь трещинам на потолке и с удовольствием впускаю в свою голову заботливые рекламные голоса. Когда я присяду, мне хочется, выслушав Маркина с полминуты, обернуться назад и увидеть застывшую за спинкой дивана Наташу. Мы – я и Маркин – будем совершенно спокойны, и плевать, что на фоне бедлама в студии нашу принадлежность к одной организации можно будет распознать по одному лишь ледяному хладнокровию. Я даже немного завидую Маркину. Для него этот эфир – как вечерняя прогулка по морскому побережью: от встречного ветра не кутаешься, а наоборот – подставляешь ему прокопченное дневным солнцепеком лицо. Ему, я знаю, не станут портить настроение вопросами о погибшем в Бутырке юристе Магнитском, из-за которого теперь у Главной Конторы – большие проблемы, и не только в отношениях с МВД. Нескольких общих фраз будет достаточно; его голос, уверен я, будет звучать в полной тишине и нанизывать рассыпавшиеся бусины событий на нить привычного миропорядка.
«Проводятся оперативные мероприятия… мобилизованы лучшие силы… есть серьезные зацепки… за последние сутки…». Это барьер Маркин возьмет без прыжка – это тот редкий случай, когда барьер сам опрокидывается перед тобой. Он знает, не может не знать, что по другую сторону экрана на него смотрит по крайней мере одна пара понимающих глаз. Мы с ним – одно целое, только я – снайпер, а он – насадка, подводящая жертву под удобный для моего выстрела ракурс. И хотя с жертвой я пока не определился, я уверен – жена по достоинству оценила бы наше виртуозное взаимодействие.
Тем удивительнее, что я даже не пытаюсь поднять голову с дивана, а тем более обернуться к супруге.
Не к кому оборачиваться.
2
Жена бросила меня, не дотерпев трех месяцев до моего взлета. Нет, ее уход не прозвенел для меня финальным гонгом. Бесповоротно, но медленно я вызревал для смены работы и не был готов бросить милицию в одночасье, внезапно и пронизывающе протрезвев от опьянения уютной безнадежностью службы в районном отделе. Мне нужно было время, и я не ушел бы, даже если бы Наташа вдруг умерла, оставив меня с двумя маленькими детьми.
К счастью, она не умерла. К несчастью, она забрала детей. Забрала, и лишь после этого объявила, что уходит, хотя одно событие от другого отделяло не более двух часов. Детей она успела эвакуировать – как руководство штаба в преддверии неминуемого окружения противником – к этому своему новому. Мне лишь оставалось признать, что к разрыву наших отношений Наташа успела подготовиться гораздо удачнее, чем я – к смене места работы.
– Последний раз спрашиваю, где дети? – делал я вид, что еле сдерживаюсь, чтобы не завопить.
– Ты сам прекрасно знаешь, что с ними все в порядке, – отворачивалась она, умело пряча волнение, притворяясь, что озабочена сбором вещей.
Мы прожили вместе восемь лет – достаточный срок, чтобы Наташа была уверена: я не посмею поднять на нее руку даже в такой ситуации. Просто она впервые бросала мужа, а ведь даже прожженные стервы, уходя, не всегда совладают с эмоциями. Наташа же стервой никогда не была.
Мне этих восьми лет хватило, чтобы знать наверняка: с Наташей детям при любом раскладе лучше чем со мной и наше с ней объяснение закончилось моей предсказуемой капитуляцией. Я поджимал губы, бесталанно изображал гнев и чувствовал странное опустошение оттого, что совершенно не зол на Наташу. Я даже сдерживал приступы зевоты и все же, пожалуй, не на шутку перепугался, если бы знал, что детям грозит опасность. С Наташей это было исключено, вот я и придуривался, как умел.