bannerbanner
Утро звездочета
Утро звездочета

Полная версия

Утро звездочета

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Разумеется, случай Горчаковой есть в моем личном деле и даже допускаю, что Мостовой наслышан об этом нашумевшем три года назад убийстве. И все же мне хочется усилием воли научиться поднимать кровяное давление до предела, за которым неизбежен инсульт, когда я представляю, как Мостовой в лицо высказывает мне свои подозрения. Может, от этого у меня и сдают ноги и влажнеет под мышками, несмотря на и в самом деле отличную работу офисных кондиционеров. Я больше не хочу общаться с ним без свидетелей, оставаться один на один где бы то ни было – в его ли кабинете, в моем, в машине или даже на месте преступления. Хватит с меня и одного раза. Меня вполне устраивает мое положение и более того – я хотел бы, чтобы меня замечали еще реже. Я готов переворошить еще с десяток журналов, если окажется, что и там отметился театральный критик Карасин, только бы не заниматься направлением, от которого – что профессионал понимает с первых часов расследования и без всяких доказательств, – зависит судьба всего дела.

Статьи Карасина ни на шаг не приблизят нас к раскрытию убийства. Это понимаем все в нашей группе. В этом уверен Мостовой. Мы с ним отлично поняли друг друга: он с отделом работает по сути дела, моя же задача – не мешать в эту самую суть вникать, для чего от меня требуется сущий пустяк. Поменьше мелькать перед глазами. Почаще пропадать из вида. Не высовываться. Создавать у Мостового впечатление, что меня нет и никогда не было в числе его подчиненных.

В конце концов, условия нашего негласного договора выгодны не только Мостовому – уж с его-то логикой это было нетрудно понять. Мой личный профит – спокойная и многолетняя работа в Следственном комитете, поступательное повышение в званиях и, чем черт не шутит, перевод в Главную Контору. В нашем с ним состоянии «ни войны, ни мира», пожалуй, слишком много пацифизма для ненавидящих и боящихся друг друга сторон. Он надеется, что мне невыгодно доносит слишком рьяно – слишком активных стукачей опасаются прежде всего те, кто их завербовал. Я рассчитываю, что он будет делать вид, что не замечает стукача в своем ближайшем окружении; достаточно держать меня на определенной дистанции, не отпуская, однако, из виду. Не прессовать, но и не делать из меня любимчика. Не допускать в мой адрес кляуз со стороны других подчиненных и, боже упаси, не жаловаться на мои проколы вышестоящему начальству. Ограждение меня от дел трактовать – если, конечно вопрос поставят ребром, – как поступательное вовлечение новичка в рабочий процесс, как закономерный процесс обучения безусловно одаренного, но малоопытного сотрудника, как бережное взращивание будущего Конторы на собственном опыте и примере.

Мы нужны друг другу, и чем больше я думаю об этом, тем очевидней, что для Мостового я – настоящая находка. Как ни крути, а от стукача никуда не деться, так не лучше ли с ним полюбовно договориться?

По крайней мере, на месте шефа я вряд ли бы думал иначе. Его проблема в другом: я – не стукач. И, если честно, не имею не малейшего понятия, кто в нашем отделе доносчик, и есть ли он вообще. Я не агент МВД, и не резидент Бастрыкина. И даже не представляю, как к Багмету стекается неофициальная информация о работе подчиненных, а ведь кто-то должен эту информацию собирать?

Я – водитель мусороуборочной машины из штата Айдахо, выигравший в лотерею триста миллионов долларов. Разница между нами в том, что тот втайне надеялся сорвать джек-пот, я же подавал бумаги в Следственном комитет лишь как улику на будущее. Как документально заверенное доказательство своего намерения вытащить семью из хронического безденежья, которое можно будет предъявить жене, когда ей вздумается предъявить мне новые обвинения по моему бесконечному семейному процессу.

После тяжелого дня мне стоило бы расслабиться, но удушающая жара и распугавшая бликами полумрак в большой комнате заставка программы «Пусть говорят» – не лучшие союзники для беззаботного времяпрепровождения.

– Невыдуманные истории, о которых нельзя молчать, – слышу я из телевизора.

На экране – ведущий Андрей Малахов. На нем черная рубашка и синие джинсы, он слегка небрит, а на переносице у него – очки в темной оправе. Он, как всегда, уйму времени провел в гримерке, вот только мне странно и почему-то приятно оттого, что сегодня в его внешнем виде нет ничего, за что его можно было бы назвать смазливым.

– Повод печальный, – говорит Малахов, и я внутренне съеживаюсь.

Мне хочется исчезнуть, расплавиться от жары, а еще лучше, испариться. В собственном доме я чувствую себя как во вражеской крепости. Ответственность, которую я внезапно осознаю – пусть даже за просмотр телешоу – разрывает мне голову изнутри и одновременно стискивает ее снаружи. Я с удовольствием позаимствовал бы у своего семилетнего сына шапку-невидимку, которая для него – такой же очевидный факт, как для меня – подозрения Мостового. Убраться с глаз долой, раствориться, расплавиться – лишь бы меня не замечали. Только бы я никому ничего не был должен.

Малахов тем временем представляет гостей. Они сидят на трех черных диванах и почему-то их уже шестеро. Обычно их приглашают по очереди – выходит, я осведомлен даже о таких деталях презираемой телепередачи.

Ведущий говорит, что приглашал Кирилла Дыбского, главного редактора журнала «Итоги» и просит, видимо, телезрителей – иначе зачем смотреть в камеру? – отнестись к пониманием к тому, что тот ответил отказом.

Все остальные, получается, в сборе. С ходу узнаю актрису Догилеву и режиссера Виктюка. Малахов представляет Марину Райкину – тоже, как оказалось, театрального критика и телеведущую, и нашего представителя Маркина, который одарил меня взглядом, от которого я непроизвольно встряхнулся. Вживую я видел его не так уж часто, в последний раз – с неделю назад, когда застал его в коридоре, беседующего с Мостовым и начальником третьей следственной группы Решетовым. Я даже поздоровался – видимо, недостаточно громко и на меня не заметил даже стоявший ко мне лицом Мостовой.

Последних, сидящих на крайнем диване справа гостей, Малахов представляет и долго, и стремительно. Долго – ухоженную блондинку средних лет, фамилию которой я не запоминаю, в отличие от ее должности. Оказываетя, она – генеральный директор театральной премии «Золотая маска».

– Последняя гостья в представлениях не нуждается, – говорит Малахов, – писательница Татьяна Устинова.

Устинова коротко кивает, а камера успевает выхватить трех сидящих в отдельных креслах, расположенных перед трибунами со зрителями гостей, из которых я узнаю актера Михаила Полицеймако (кажется, сына какого-то другого актера), Бориса Краснова, декоратора, или постановщика декораций, или может правильнее – сценического оформителя? Третьего я часто вижу в каких-то мелких, эпизодических ролях в кино, и почему-то мне кажется, что он даже в кино всегда такой, как сейчас в студии. Лысый, в костюме и в очках. Фамилии его я не помню, он из тех актеров, которых не стремишься запомнить, но которые все равно не сходят с экрана.

Малахов предлагает вернуться к хронике преступления, и я, мысленно поблагодарив его, поднимаюсь с кресла. Иду на кухню, привычно ставлю чайник на плиту, и даже мысль о чашке горячего кофе при липнущей к телу футболке не вызывает у меня очередного приступа потоотделения. Кофе гораздо лучше визгливого репортажа с места события. Я даже закрываю дверь на кухню; у меня есть минуты две, чтобы самостоятельно восстановить картину происшествия.

Первый сигнал поступил позавчера, в субботу, 3 июля, в двадцать один час девятнадцать минут. Звонили в сорок седьмое отделение милиции на Пятницкой из ресторана «Вествуд» – это в Черниговском переулке, дом 3, корпус 2. В двадцать один двадцать восемь оперативная бригада уже была на месте. В первом же зале, куда попадаешь с порога ресторана, в дальнем левом углу, за четвертым, если считать от окна, столиком, и находился труп. Погибший, мужчина 40—45 лет, полулежал, прислонившись левым плечом к стене, и возможно, из-за этого не сразу обратил на себя внимания. По заключению экспертов, убит он был примерно за полчаса до обнаружения, если принять за основу, что в милицию позвонили сразу после того, как официант додумался потревожить притихшего посетителя. Последнему факту есть объяснение, которое Мостовой пока склонен считать отговоркой.

Погибший, театральный обозреватель журнала «Итоги» Дмитрий Карасин был постоянным посетителем ресторана. Из семи допрошенных на месте сотрудников «Вествуда» семеро подтвердили, что Карасин бывал в ресторане несколько раз в месяц, обычно по пятницам и субботам, столик всегда заказывал заранее, и всегда – один и тот же. Тот самый, за которым и был зарезан.

В эту субботу он позвонил около трех дня. Он всегда, по словам распорядителя, звонил в обед, и предупредил, что будет ровно в восемь. Опоздал он минут на двадцать, при этом резервацию столика никто и не думал снимать, при том, что соответствующую табличку официант вправе убрать уже после пятнадцати минут ожидания. Карасин был особым клиентом, и это опять же при том, что никакой вип-карты у него не было.

– У нас вообще нет никаких вип-карточек, – сказал, заметно нервничая, распорядитель. – Друзей ресторана каждый сотрудник обязан знать в лицо.

В заказ Карасина входила бутылка французского совиньона, салат «Цезарь» и горячее – стейк из черной трески с рисом. Есть он начал без пятнадцати девять, когда подали стейк, до этого, по свидетельству официанта, журналист лишь изредка потягивал вино, не прикасаясь к салату. Последующие двадцать-двадцать пять минут – роковой, как ясно теперь, промежуток времени – официант к Карасину не приближался. И уверял, что даже не смотрел в его сторону.

– Он так привык, – кивнул официант на опустевший после выноса тела стол.

Остальные опрошенные подтвердили показания официанта. После получения заказа Карасин любил побыть в одиночестве, без назойливого внимания персонала, желательно – вообще без чьего-либо внимания. Он всегда садился спиной к входной двери, лицом – в полутора метрах от угла зала; возможно, этот добровольный тупик перед глазами и не позволил ему среагировать на смертельную опасность.

Убийца почти наверняка приблизился со спины, а плохая освещенность столика журналиста – в ней Карасин, наряду с углом, в который упирался его взгляд, видел, должно быть, воплощение комфортного уединения, – лишь способствовала кровопролитию.

Крови, кстати, пролилось даже слишком много. Официант осмелился подойти к крайнему столику у стены, когда бутылка совиньона уже опустела почти наполовину, бокал был полон, салат почти доеден, а к рыбе едва успели приступить. Дополняла натюрморт длинная, во все горло, страшная рана на шее Карасина. Никто ничего не заметил: ни распорядитель, ни начальник охраны, одновременно ответственный за первый зал, ни даже обслуживавший журналиста официант.

– Камеры наблюдения на что? – встрял Дашкевич, перебивая Мостового.

До этого шеф долго и, надо признать, терпеливо допрашивал столпившихся полукругом в центре первого зала сотрудников ресторана, подавленный вид которых, несмотря на очевидные различия в одежде, сделал их неотличимыми друг от друга настолько, что нельзя было с уверенность утверждать, кто главнее: распорядитель, начальник охраны или официанты.

– А камер нет, – развел руками распорядитель.

Мы невольно переглянулись: если ресторан в центре Москвы и может чем-то удивить, то только не собственным меню. Отсутствие вип-карт и камер наблюдения – совсем другое дело.

– Понимаете, концепция ресторана такова, – снова начал распорядитель и тут же запнулся. – Я хочу сказать… К нам приходят не просто поесть… Хотя и это… Само собой… Разумеется… – он стремительно бледнел и еще больше тушевался, чувствуя, как падает его авторитет в глазах официантов. – У нас можно побыть в одиночестве. Реальном одиночестве. Понимаете?

– Понимаем, – кивнул Мостовой, бросив взгляд на столик Карасина.

– Только у нас, – не заметив взгляда Мостового, воодушевился распорядитель, – можно провести время в полностью конфиденциальной атмосфере. Мы потому и камеры на ставили. У нас, – он кивнул на стоявшего справа начальника охраны, – самая профессиональная охрана…

–… и мертвые посетители, – перебил Мостовой.

Их дело было плохо, и они сами об этом догадывались. Распорядитель, официанты, начальник охраны и вся служба охраны – все они не могли надеяться, что перед тюремной камерой побывают дома. Владелец «Вествуда» господин Стариков – его в момент убийства не было в собственном заведении, – тоже может забыть о сне. В этим самые минуты, когда я, поджимая губы от неудовольствия, возвращаюсь из кухни в комнату, все еще держа в руке опустевшую, но еще горячую от кофе чашку, Кривошапка и Дашкевич проводят первый допрос Старикова. Прямо в ресторане «Вествуд» и, можно не сомневаться, не за пустым столом.

От холодной водки в прохладном ресторанном зале я бы и сам не отказался, но зависти к коллегам я не испытываю. Мне и от происходящего на экране не по себе, даже страшно представить степень ступора, в который я впал бы, снимая показания с, возможно, главного фигуранта дела. Нет, к черту! Не хочу никому попадаться на глаза, даже Малахову.

Ведущий тем временем снова на экране. За время нашего коротого расставания он растерял мрачность, которую, как понятно теперь, он старательно нагонял перед началом эфира. Теперь его лицо выдает скорее внутреннее напряжение, что, впрочем не мешает ему говорить как всегда: быстрее и громче всех в студии.

– Паскудное дело, – говорю я вслух и понимаю, что совершенно прав.

Театральный критик – что может быть хуже. Известный, но не настолько, чтобы раскрытие убийства принесло бы нам стоящие висты. Более того, после задержания убийцы многие будут недоумевать. «Кто это?», будут спрашивать нас и друг друга, имея в виду уже подзабытого журналиста. Можно, конечно, тихо спустить дело. Как здравомыслящий профессионал, Мостовой не может обойти вниманием и такой вариант. Проблема, по большому счету одна. Загадочные обстоятельства убийства и особенно – эта жуткая рана во всю шею.

Пока эксперты заняты делом, ответа на вопрос, каким оружием Карасину едва не отрезали голову, у нас пока нет. Жаль, но экспертиза вряд ли ответит, можно ли такую рану нанести незаметно. Нанести, а потом еще и незаметно вынести орудие убийства из помещения.

Приехавшие по вызову менты сделали, кстати, все правильно. Сразу закрыли ресторан, задержали всех присутствующих для дачи показаний, опечатали кухню – сокровищницу ножей, вилок и топоров. Все это добро было вывезено на минивэне – для такого случая даже пригнали одну из Тойот, – и теперь тщательно анализируется в лаборатории.

Свалила милиция тоже вовремя. Когда я был на месте, а мои коллеги уже вовсю осваивали территорию ресторана, опергруппы с Пятницкой не было уже около пятнадцати минут, и по недовольству шефа я видел, что сам он был не прочь побеседовать с милицией не менее подробно, чем со свидетелями. От Мостового я узнал имя старшего опергруппы – майора Сафонова, и если это был тот Сафонов, о котором я сразу вспомнил, то лично для меня загадка профессионального и расчетливого поведения сотрудников рядового отделения милиции решалась с легкостью детского мата. В три хода.

С Мишей Сафоновым я полтора года работал в Пресненском ОВД, и, подозреваю, многие из моих бывших сослуживцев вспоминали именно его, когда узнали о моем переходе в СКП. Спорить не буду: моего жребия он заслужил гораздо больше меня. Даже не жребия – в его отношении это был бы всего лишь закономерный и справедливый этап в карьере. Заметили его быстро, и перевод Сафонова в МУР не стал вопросом времени, как, впрочем, и неожиданностью. На Петровке он почти сразу получил майора, но потом влип в неприятную историю. Его запас везения закончился внезапно, а вместе с ним оборвался и Мишин блистательный взлет. Поговаривали о жене прокурора района, о шубе чуть ли не из уссурийского тигра, о миллионом депозите в одном из французских банков, даже о подозрительной смерти свидетеля – все это к Сафонову не имело, конечно, никакого отношения. Все, за исключением одного: Миша нырнул слишком глубоко, распугав до того моменто безмятежно курсировавший косяк, в котором прокуроры неотличимы от уголовников.

За испуг районного прокурора и его жены Сафонова сослали в один из районных отделов внутренних дел, правда, к нам на Пресню его так и не вернули. Потом снова перевели, потом еще раз, пока Мишин след не растворился вместе с интересом к его судьбе. Так, наверное, забываешь о каждом, во взлете которого видишь свой взлет и отворачиваешься, стараясь не думать и о собственном падении.

Нужно отдать ему должное – хуже работать Миша не стал. В ресторане он, конечно, сразу все правильно оценил, и кухню опечатал скорее из стремления избавиться от неприятных вопросов с нашей стороны. Уверен, об отсутствующих камерах он тоже узнал первым, вот только спросить распорядителя, интересовалась ли милиция этим вопросом, я так и не решился. Мостовому тоже ничего не сказал, хотя и почувствовал нетерпеливое нытье в груди – так мне хотелось увидеть Мишу и завалить его вопросами. Я не сомневался – убийство он почти раскрыл, по крайней мере, мы не топтались бы в недоумении перед этой нелепой картиной: изуродованный труп и толпа бледных, пожимающих плечами сотрудников ресторана – то ли еще свидетелей, то ли уже подозреваемых.

Нетерпение я подавил, для этого мне хватило страха от пребывания в первых рядах. Все должно идти, как идет, решил я. То есть – без моего участия. В такие моменты у меня в ушах словно отключается дешифратор: я слышу звуки и голоса, но не в состоянии распознать их информационную наполненность. Словно гаснет прожектор, от которого я устал щуриться, и я оказываюсь во мраке, где чувствую себя как рыба в воде. Оттуда мне видно всех, меня там не видит никто. Кажется, это и есть счастье.

Мое счастье бывает редким и недолгим. В этом смысле телевизор – мощнейший прожектор прямо напротив моего лица, и от всех этих перебивающих друг друга голосов отворачиваться бесполезно: их все равно плотно утрамбуют в мои уши.

–…И это происходит каждый день, – доносится до моих ушей голос Романа Виктюка, несколько мгновений спустя после того, как я понимаю, что действительно вижу его на экране.

– В каждом спектакле, в каждой мизансцене, – продолжает он не без некоторой экспрессивности. – Актеры любят, страдают, гибнут. Гибнут! И пусть бросят в меня камень, если они не страдают, как их персонажи, не любят как персонажи, не гибнут…

– Вы сейчас говорите о…

– Мы говорим о жизни, Андрюша, – перебивает перебившего его Малахова Виктюк. – О жизни. Потому что актеры, – он молитвенно складывает руки, – перевоплощаясь, сами становятся другими людьми. Они – это уже не они, понимаете? И режиссер, – он трясет сложенными ладонями, – тоже себе не принадлежит, а вбирает в себя всех персонажей спектакля. Он становится ими, живет ими в каждый момент жизни, и умирает с ними.

– Просто то, что произошло, – быстро вставляет Малахов, – это не театр. Далеко не театр.

– Ничего подобного! – восклицает Виктюк. – Дайте мне закончить!

– Заканчивайте.

– Я заканчиваю! – возбужденно подпрыгивает на диване режиссер. – Я же о том и говорю! В сто крат больше, понимаете? В сто крат больше мы чувствуем людскую боль, потому что пе-ре-жи-ваем ее каждый раз. Каждый раз. Внутри. Внутри себя, – равномерно, словно в аккомпанемент с ударами сердца, он бьет себя в грудь. – Как мы можем не принимать чужую боль как свою? Мне кажется, только мы, да священнослужители – вот и все, кто на это и способен по настоящему.

– По вашему мнению, – перекрикивает Малахов раздавшиеся аплодисменты, – это могло быть убийство по профессиональным мотивам?

Вместо ответа Виктюк воздевает глаза кверху.

– Господи! – невероятно, надо сказать, убедителен он. – Неужели ты создал людей, пусть даже некоторых из них лишь для того, чтобы убивать себе подобных?

– Люди ежедневно убивают других людей, – выглядит раздраженным Малахов.

– Андрей! – говорит Виктюк, – это страшные дни. Прежде всего – для родственников погибшего. Во-вторых, для его коллег, и, кстати, правильно сделал редактор, что не пришел.

– Что тут правильного? – слышен возмущенный женский голос и камера переключается на сидящую рядом с Виктюком Татьяну Догилеву.

– Потому, Танечка, по-то-му! – переходит на надрыв Виктюк. – Дикое это происшествие. Дикое, бессмысленное.

– Вы считаете, бессмысленное? – кричит Малахов.

– Бесчеловечное! – кричит в ответ Виктюк. – Бесчеловечно вообще все тут! – он обводит студию рукой. – Обсуждать бесчеловечно! По крайней мере, самым близким людям, с которыми он работал в одном коллективе.

– Он публичная фигура! – вскидывает руку актер Полицеймако, и я вспоминаю, что его отцом был недавно умерший Фарада.

– При чем тут публичная фигура?! – яростно вертит головой Виктюк.

– Он никогда не был публичной фигурой, – тихо говорит критик Райкина, попав в крохотную паузу. – Наоборот…

– О чем вы говорите?! – не унимается Виктюк. – Человека убили! Че-ло…

– Любой журналист, – подается вперед Догилева, – публичная фигура. Так же как актер. А то хорошо придумали: актерам чуть ли, извините, не в трусы лезут…

– Не чуть ли, а лезут! – снова слышен голос Полицеймако.

– Нет, ну правда, – теребит себя за ворот Догилева. – а сами в белом!

Ну да – на Карасине была белая сорочка с короткими рукавами, вспоминаю я, и удивляюсь, что даже сейчас первое о чем я подумал – о ярком дизайне, об этом бесформенном коричневом, как мне показалось в полумраке ресторана, пятне во всю правую часть его груди. Память играет со мной, явно предпочитая черный юмор, настаивая на своей версии: кровавый след на сорочке – гвоздь модного сезона.

– Кстати, Татьяна! – уверенно овладевает словом Малахов. – Известно, что Дмитрий Карасин критично отзывался о ваших работах.

– Ну началось! – восклицает Догилева и срывается на смех.

– Освистать бы вас, Андрей, – говорит Устинова, – жаль, зрители у вас освистывают только гостей студии.

– За что? – криво и, кажется, растерянно улыбается ведущий. Такое впечатление, что замечание ему делают впервые в жизни.

– Вопрос не корректный, это во-первых.

– А я не успел задать вопроса.

– Хорошо, что не задали. Могли и вовсе оскорбить.

– Проблема-то вот в чем, – экран занимает крупный усатый мужчина, в котором я узнаю ведущего телевизионной лотереи, которую не видел уже много лет. «Русское лото», вспоминаю я название передачи и замечаю, что мужчина погрузнел и сильно поседел – должно быть, в последний раз я видел его лет восемь назад.

«Михаил Борисов. Режиссер, профессор» представляют его титры.

– Мне, например, совершенно непонятно, зачем нас всех здесь собрали. В том смысле, что это как-то мало похоже на вечер воспоминаний. Я не закончил! – поднимает он ладонь, и едва загудевшие зрители затихают. – Андрей, я помню передачу, посвященную памяти Бориса Хмельницкого, – Малахов охотно кивает, – и помню, с какой теплотой и искренностью вспоминали Борю. Сегодня же – буду рад, если ошибусь, – нас позвали не за этим. Не для того, чтобы вспомнить человека. Спросите любого из присутствующих: кто-нибудь, когда-нибудь хотя бы раз в жизни встречался с критиком Карасиным?

– Он был очень замкнутым человеком, – говорит Малахов.

– Многие из сидящих здесь – замкнутые люди, – говорит Борисов. – При чем тут замкнутость? Человека за пять, или сколько он писал, семь-восемь лет вообще никто не видел. Понимаете абсурдность ситуации? Театральный критик – человек, который должен быть в гуще процесса, вариться, что называется, в самой гуще этого нашего профессионального котла. Кто-нибудь вообще видел его? – вертит он головой, обращаясь к своим соседям.

– Я видела, – тихо говорит Догилева.

– Что, серьезно?

На мгновение в студию заявляется редкий гость – полная тишина.

– Мы обязательно вернемся к теме знакомства Татьяны Догилевой с Дмитрием Карасиным спустя минуту, – уверенно возвращает себе власть над студией Малахов. – Не переключайтесь: вас ждет сенсационное признание любимой актрисы.

Ведущий едва успевает договорить, он словно убегает, высоко поднимая колени, от наступающего на пятки рекламного блока. Меня же настигает очередная волна зноя. Скорее всего, она давно накрыла меня, но лишь сейчас, разбуженный грохотом из телевизора (от усиливающегося на время рекламы звука я каждый раз вздрагиваю), я чувствую, как у меня горят уши.

В ванной я поочередно подставляю уши прямо под кран – прекрасный, как выяснилось, способ на время забыть о жаре. Меня даже слегка пробирает дрож; холодок волной пробегает по шее и испаряется чуть ниже лопаток. Выпрямившись, я чувствую, как в груди у меня словно что-то прикололи степлером – намертво, так, что вдыхаю я лишь полминуты спустя и с большой осторожностью.

С недавних пор я стал бояться смерти – забавная для потенциального самоубийцы история. Смерть, оказывается, двулична, и сейчас она не сводит с меня взгляда в своей самой бесчеловечной ипостаси – а разве есть что-то более человечное ее иного, избавляющего от страданий лика? Я не в состоянии вдохнуть полной грудью, я до животного ужаса загипнотизирован взглядом смерти; выходит, она и есть самое жестокое, что может произойти в жизни. Страха смерти – вот от чего я не в силах сдвинуться с места.

На страницу:
2 из 7