
Полная версия
Утро звездочета
В кармане брюк оживает «Йота», и, достав оповещатель, я улыбаюсь, представляя, как много людей в эти же секунды матерят Мостового и всю систему оповещения, этот дорогущий и совершенный механизм, не способный разделить получателей по группам.
Сообщение Мостового содержит одно слово. Вполне, кстати, достаточно для того, чтобы уяснить, что эксперты сделали, пожалуй, самую важную часть своей работы.
«Тесак», читаю я и прячу оповещатель в карман.
Значит, все-таки кухня.
«Ракушка» для Феррари.
Звезды охотятся на уток в МХАТе им. Чехова
До премьеры своей пьесы Вампилов не дожил, и, разумеется, предположить не мог, что его «Утиная охота» десятилетия спустя будет считаться «знаковым произведением», и его, Вампилова, «визитной карточкой». Собственно, и утонул драматург весьма символично – вместе с собственными надеждами на всеобщий успех, и кто знает, сколько ему пришлось бы ждать премьеры, не случись с ним беды в воде сибирской реки. Мертвых у нас, как известно, жалуют, поэтому скорые после гибели драматурга постановки неудивительны даже по меркам брежневского застоя.
Удивляться надо сейчас и, думается, будь он сегодня среди нас, господин Вампилов немало бы удивился. Во-первых тому, что он уже господин, а не товарищ, а во-вторых, тому, что Олег Табаков решил вернуть самую известную его пьесу. И куда – на сцену самого МХАТа! Она там уже, кстати, гостила, и воспоминания о режиссерском и актерском бенефисе Олега Ефремова, постановщике спектакля и исполнителе главной роли, мягко говоря, неоднозначны.
Впрочем, резонанс от нынешней постановки куда более шумный, и дело совсем не в особенностях постановки, хотя и до этого дойдем. Пьеса готовилась как классический бал-маскарад, о котором модницы начинают судачить за месяц, а как попадут на мероприятие, так жмутся к стене, надеясь, что их заметит хотя бы самый плюгавый кавалеришка и, преодолев собственную робость, пригласит, наконец, на танец.
Судачили о спектакле заранее и действительно много, словно на сцене – не пьеса из жизни унылого советского прошлого, а что-нибудь этакое. Например, мюзикл в постановке Никиты Михалкова (при том, что мюзикл в постановке его брата вполне себе представим). Надо же, Табаков выписал себе кассовых звезд! Да еще питерских – Хабенского и Пореченкова. А если к ним добавить занятого в спектакле Семчева, то мы и вовсе имеем не спектакль, а рекламно-мыльную оперу. Говорится это с некоторым иронично-осуждающим акцентом.
Я, например, ничего зазорного в этом не вижу. Поясню на примере. Я никогда не любил футбол, но всегда обожал читать. Не так давно мне попалась в руки книга знаменитого тренера Валерия Лобановского, открыв которую, я, к своему удивлению, не смог оторваться от чтения, пока не добрался до последней страницы. К сожалению, я совершенно ничего о нем не знал – понимаю, что звучит неправдоподобно, но всегда, когда я слышал эту фамилию раньше, мне она казалось издевкой над великим математиком Лобачевским. Книга произвела на меня огромное впечатление. Я даже нашел и приобрел кассеты с двумя матчами, которое киевское Динамо под руководством Лобановского провело с испанской Барселоной в 1997 году. 3:0 и 4:0 соответственно. Между прочим, не в пользу знаменитых испанцев.
Знаете, за что больше всего не любили Лобановского болельщики других советских клубов? За то, что тот, при полной поддержке первого секретаря ЦК Украины Щербицкого, переманивал игроков. Интересно, что бы они сказали сейчас, когда футболисты через год меняют команду, если им предложат более выгодный контракт.
Так ведь и не в переманивании дело. Переманивание еще ничего не дает, и уж тем более – триумфального результата. И приглашение Табаковым звезд «Ментов» и «Агентов» на главные роли – тоже еще не результат. Может, разница в том, что у Щербицкого был Лобановский, а у Табакова – всего лишь Марин?
Про режиссера Александра Марина не хочется говорить ничего плохого, он действительно сделал все, что смог. И не его вина, что уровень театральной режиссуры катастрофически низок, а сам он – не гений, способный сделать шедевр, абстрагируясь от общего катастрофического уровня. Нет, он старается. Изобретательно планирует и расставляет декорации… Вот, пожалуй и все.
Потому что играть пьесу Вампилова можно совсем без декораций. Может, даже лучше без декораций. Ее нужно просто ИГРАТЬ. А что мы имеем?
Конечно, спектакль, при всем отсутствии интриги, касающейся собственно творческой составляющей, сводится, помимо внезапной атмосферы дорогого спектакля на основе советского текста, к вопросу об исполнителе главной мужской роли. Точнее, к сравнению исполнителя с Олегом Далем. И здесь пушки, или, если намекать на финал пьесы, ружья, молчат. Говорят эпитеты. Непревзойденный Зилов – лучше Него его уже никто не сыграет так.
Хотя вопрос нужно ставить по другому. А мог ли Олег Даль сыграть хуже? Он, талантливейший актер своего поколения, мог ли сыграть хуже роль, словно написанную для него? И не надо утверждать, что Даль играл себя. Даль не мог играть себя – он, в отличие от Зилова, не дошел до такой глубины самопознания, которая неизменно заканчивается саморазрушением. Он качественно делал свое дело, болел за него в прямом и переносном смысле. В отличие, между прочим, от Зилова, степень рефлексии которого довела его до прямо противоположного полюса человеческой натуры. До полного равнодушия.
Никто не спорит, саморазрушение Даля – зарегистрированный медицинский факт. И все же степень деконструкции собственной личности Даль не возвел в абсолют. У Зилова глубина рефлексии такова, что ему не хватает сил даже на прощальный выстрел. У Даля она тоже была приличной, и все же за винтовку он и не думал хвататься.
У меня есть знакомый, бывший банщик в Сандунах. Он в свое время, извините за подробность, выносил еще живого, но мертвецки пьяного Даля из бани. Причем утверждал, что делал это неоднократно. Однажды он сказал мне одну вещь: «Раньше они были доступны». Сказал он это, имея в виду, разумеется, свои отношения с актерами. Он произнес эти слова с некоторой обидой, которую я почему-то воспринял в свой адрес. И все же у меня случилось прозрение.
Они действительно были доступными, наши небожители. Настолько, что советская бухгалтерша, увидев в ресторане Андрея Миронова, поначалу взвизгнула бы от восторга, а потом рассказывала бы подружкам, что и ростом он ниже, и сутулый, и вообще, бяка, даже не улыбнулся ни разу за вечер. Но главное – она бы поняла, что он плюс-минус такой же, как она. И если он и вырывался за железный занавес, то прекрасно понимал, что в любой момент лавочка может прикрыться, причем во всех смыслах. Достаточно не «отстегнуть» приставленному стукачу дежурную дань – приобретенный в ФРГ магнитофон марки «Грюндиг».
Теперь все иначе. Наши люди по-хозяйки меряют шагами эту планету. Всю и далеко за пределами одной шестой части суши. И даже стыдно вспоминать, как выглядели наши актеры, которых в бесконечных поминальных передачах по ТВ называют сплошь гениальными. Как они выглядели, как держались рядом, скажем, с той же Джиной Лолобриджидой. Году эдак в 1972, когда она, кажется, действительно приезжала на Московский кинофестиваль.
Нет, нашим знаменитостям отпускали комплименты, могли потрепать по щеке, а они стояли, ссутулившись и пригнув голову, грустя оттого, что сияющая Лолобриджида, конечно, уедет, а вот вопрос с выездом – на полгода, на съемку в Италию к Феллини, – решится, скорее всего отрицательно. Это нетрудно, обрасти рефлексиями и комплексами, когда ты – точно такой же обитатель лагеря, как ставропольский комбайнер. Кстати, о ставропольском комбайнере.
Одному лишь имени Михаила Сергеевича, упоминаемому даже всуе, наши актеры должны кланяться в пояс за то, что сейчас имеют. Они больше не обитатели лагеря, определявшего судьбы таких разных людей как Даль и Зилов. И если Зилов ощущал свою трагедию скорее интуитивно, чем осознанно (отчего она не была, однако, менее болезненной), то Даль прекрасно понимал, что живет за непреодолимым забором и, возможно, страдал от своей нереализованности в качестве невозвращенца. Он чувствовал себя заключенным, он проклинал соцреализм в своих дневниковых записях. Не знаю, завидовал ли он Барышникову и Нуриеву или, на худой конец, Видову с Крамаровым, но дневниковые записи Даля не оставляют сомнений: он презирал соцреализм и нет никаких оснований полагать, что боготворил породивший его советский социализм. Он видел Марчело Мастрояни и искренне страдал от соизмеримости его, Даля, дарования с талантом итальянца и разделявшей их гигантской пропасти. Пропасти денег, пропасти славы, пропасти возможностей. Пределом его мечтаний была трехкомнатная квартира в центре Москвы, она же – апофеозом его унижений.
А кто такой Константин Хабенский? Каков его оклад во МХАТе? Сколько комнат в его квартире и сколько у него квартир? На Лексусе он уже ездит или все еще на Ауди? Отдыхал он прошлым летом в Таиланде или уже в Эмиратах? Испытывает он неудобство от своего сшитого на санкт-петербургской трикотажной фабрике костюма, находясь в компании иностранных актеров, или на нем смокинг от Хьюго Босса? Испытывает ли он вообще хоть какую-то неполноценность, встречаясь с иностранными актерами, с которыми – вот пророчествую – обязательно будет сниматься в будущем. Как снимаются его коллеги Машков, Балуев, Меньшиков, добившиеся того, о чем мечтать не имели право их старшие и, по меньшей мере, не менее маститые коллеги: беспрепятственно сниматься за рубежом.
Вот вам и секрет русской творческой депрессии. Закройте в одной стране любого актера, дайте ему одни и те же роли, заплатите столько, чтобы в сравнении с зарубежными коллегами он чернел лицом при виде их цветущих, как сами цветы, садовников, и вот вам – глубокая трагическая роль. И Зилов здесь – не высший пилотаж.
А вот для замечательного артиста Константина Хабенского – пилотаж по неземному недостижимый. В первом же спектакле на новом месте актеру достается сверхзадача – сыграть персонажа из недавнего времени, до которого, однако, целая эпоха. И это – самая большая проблема Хабенского в этом спектакле, это его неподъемная цель. Вот Михаил Пореченков, другая питерская звезда, натурален в роли бармена. Он безусловно, переигрывает не только Хабенского, но и любого предыдущего исполнителя своей роли. Переигрывает просто потому, что о барменах знает куда больше старых советских актеров. И играет он – и правильно делает – бармена современного, и получается очень убедительный бармен начала семидесятых. А Хабенский не играет современного Зилова, он настолько подчеркнуто пытается пролезть в исчезнувшую эпоху, что ничем хорошим это не заканчивается. Мы точно знаем, что в себя Хабенский не выстрелит, а вот что сделает Зилов Даля, засовывая в рот дуло, не знал, похоже даже сам Даль.
Можно сколько угодно иронизировать над действительно неумелыми «Тайнами Мадридского двора» режиссера Бейлиса в Малом театре, но там неумелость даже культивируется со сцены и сделана нарочито, словно создатели спектакля говорят зрителю: мы, мол, знать не знаем ничегошеньки о тех временах. Средневековье мы играем или новое время – даже об этом мы знаем не больше вашего, а вы – не больше нашего. Так что давайте вместе посмеемся над нашим представлением о тех временах.
И последнее отступление. Недавно я прочел интервью одного известного актера, который побывал в российской глубинке. Он долго рассказывал, как у людей отключили отопление во время двадцатиградусных морозов, как младший ребенок донашивает старые, истертые штаны старшего, рассказывал с улыбкой о том, какие у живущих там людей, несмотря на дикие трудности, душевные отношения. Он все это рассказывал и вдруг… заплакал. Потому что НЕ ПОНИМАЕТ, как можно так жить.
Наши нынешние актеры – такие. Не понимают того, чего не в состоянии понять столичный зритель, сидящий на дорогом спектакле про советское прошлое. Они не понимают, как Россия может так жить. И в этом – единственное достижение спектакля, за которое ему можно смело поставить твердую четвертку. За то, что видим успешного и модного актера, играющий сгинувшего вместе со страной лузера, видим «Феррари», которого загоняют в узкие ворота гаража-ракушки. Видим, что вокруг нас, столичных жителей – чуждая нам страна, которую мы не в состоянии понять глубоко. А если и в состоянии – то не в силах удержаться, чтобы не расплакаться.
Дмитрий Карасин«Итоги», №22, 4 июня 2002 г.3
– Нет-нет-нет, – говорю я, устраивая форменный бунт, – вы должны ехать. Именно вы.
За те мгновения, пока длится растерянность Мостового, я читаю в его глазах ненароком приоткрывшийся внутренний мир шефа. По крайней мере, ту его часть, в которой обитаю я сам – есть в голове Мостового и такой уголок.
Шеф быстро собирается, быстро восстанавливая глухую стену между мной и своими мыслями. Для этого ему нужно не так много, всего лишь – придать лицу обычное, чуть рассеянное выражение, а глазам – холодный блеск. Но главное я уже заметил. За считанные секунды Мостовой прокрутил в голове несколько вариантов моей неожиданной контратаки. Если, конечно, его указание встретиться с Догилевой можно считать атакой.
– А в чем проблема-то? – спрашивает он.
Во второй раз за три дня я вызван к шефу на разговор без свидетелей. Неплохая, на первый взгляд, зацепка для долгожданного карьерного роста, будь у меня хотя бы один повод заподозрить Мостового в благосклонности.
Решил ли Мостовой, что я крепкий орешек? Или, скорее, утвердился в этом мнении? Похоже, все обстоит не так уж радостно, и моя революция затухает, так толком не разгоревшись. Мои возражения Мостовой расшифровывает так, как и полагается видавшему виды полковнику. Ждет, пока улягутся эмоции, чтобы, трезво оценив собственную силу, не преувеличить мощь противника. Я, безусловно, сейчас для него противник, о котором я сам, если не принимать во внимания догадки, не имею ни малейшего представления. Странное ощущение: должно быть, так чувствует себя медиум, пока его мыслями и речью безраздельно правит вселившийся в тело дух.
Я сижу перед Мостовым в его кабинете, но говорит он определенно не со мной. Для него я – лишь картонная фигура в полный человеческий рост, и в прорезь между моими нарисованными губами его проверяет могущественные соперник; жаль, что, обернувшись, я не могу увидеть своего кукловода.
Зато я вижу Мостового, пожалуй, не менее искушенного, чем его воображаемый соперник, бойца. Мой выпад он принимает за проверку. Собственной выдержки, способности держать удар и потенциала нашего с ним паритета. При том, что, позволив себе указывать шефу, я наверняка предстал перед ним нарушителем этого негласного мирного договора. Что ж, всем своим видом он показывает, что ко всему готов. И прежде всего, встречать противника с открытым забралом.
– Так в чем проблема? – повторяет он.
– Да собственно, никакой, – пожимаю плечами я. – Я просто подумал… Она все же известная актриса…
– А ведь я чуть ли не через совещание повторяю, – говорит он, – нет и не может быть авторитетов для сотрудника Следственного комитета. Государство, – он решительно ударяет ребром ладони по столу, – возлагает на нас особые надежды.
– Я понимаю…
–…и дело не только в том, что как структура мы появились совсем недавно, – не обращая внимания, продолжает Мостовой. – Это же все не случайно, ты понимаешь, – переходит он на доверительный тон. – Все видят, что в стране происходит. Коррупция, чиновничий беспредел. Вон, в Интернет страшно заходить, – тычет он в монитор, и мне кажется, что пару дней назад я видел не только этот жест, но и слышал точно такие слова.
– Или мне что, – на глазах распаляется он, – советоваться с вышестоящим начальством, прежде чем снять показания? Так, что ли? Да мне пле-вать, – подается он вперед, как будто и в самом деле собирается плюнуть в меня. – Когда я на работе, любой человек для меня – источник информации. А потом уже Вася, Петя, Таня. Маршал, олигарх, народная артистка. И вы, люди, на которых я, надеюсь, вправе рассчитывать, должны в первую очередь руководствоваться одним простым правилом. Прежде всего – информация, а уж потом – субординация. Тем более, что по субординации вы подчиняетесь мне.
– Я все понял, – говорю я, убедившись, что в речи Мостового образовалась пауза.
– Мигалки они понацепляли, – мрачнеет Мостовой. – Я что-то не слышал, чтобы, не знаю, Утесов ездил с кортежем. Или даже Любовь Орлова. Звезды, мать их, – фыркает шеф, и я удивляюсь тому, как несколько слов меняют облик человека. Такой Мостовой больше всего напоминает ворчливого старого сплетника.
– И потом, – говорит он, – это просто твои профессиональные обязанности.
– Слушаюсь, – киваю я.
Так всегда: стоит кому-то завести разговор о долге, о нашей особой благородной миссии, как я и в самом деле начинаю чувствовать себя вырезанной по силуэту человеческой фигуры картонкой. В Пресненском ОВД я был, кажется, единственным, кто не брал взяток. За своей славой я явно не успевал. Меня сторонились, видимо, заранее зная, что «решать вопросы» надежнее с другими, моими более проверенными в таких делах коллегами. Всучить мне деньги решился бы разве что какой-нибудь недоумок, но у таких денег как раз и не было.
Да я и сам знал, что ничего не решаю. Нет, я был на хорошем счету и считался перспективным сотрудником – не единственным, конечно, но одним из немногих, – и все же за свое бессребреничество я был обречен. Не только на развод с женой, но и на снисходительное высокомерие со стороны менее перспективных, но куда более успешных коллег. Из-за неумения жить я, тем не менее, совершенно не комплексовал, и даже не секунды не раздумывал, когда ребята – я не сразу понял, что в шутку – предложили мне поехать к проституткам. Я много раз улавливал обрывки их впечатлений, и хотя они замолкали при моем появлении, я был уверен, что они успевали не только обменяться восторгом, но и обрызгать друг друга слюнными выделениями.
Меня, повторюсь, долго вербовать не пришлось. В одну из пятниц – майский ветер, казалось, раздувал на наших машинах паруса, – на двух служебных Ладах мы отправились на мою премьеру. По правде сказать, я сильно трусил, и даже необходимость обманывать жену не перебило моего волнения. Мне хватило обычного спокойствия и твердости в голосе, чтобы не внушить Наташе подозрений. Куда больше меня беспокоило то, что необходимой уверенности я не смогу внушить своему члену. Я и представить себе не мог, каково это – меняться партнершами, видеть возбужденные органы парней, с которыми делишь один кабинет и даже касаться друг друга телами. При том, что даже по скупым остаткам доносившихся до меня разговоров, я догадывался, что дело происходило именно так: в одной большой комнате, без перегородок и может даже на одной кровати.
Я оказался прав: парни предпочитали коллективное грехопадение, при этом мои собственные опасения оказались не прочнее мыльного пузыря. Мы раздевались вместе – четверо мужчин и две женщины, и я так и не понял, в какую секунду лопнул страх, а сам я из кролика превратился в удава.
Трахались мы «Новой заре», обшарпанной с фасада гостинице с темными коридорами и советской мебелью в номерах. Гостиница состояла на балансе Пресненского района и была обречена, но директору каждый раз удавалось отстоять здание – не в последнюю очередь, благодаря умению подстраиваться под запросы государственных структур. Однажды у стойки администратора, столкнувшись с делегацией районной прокуратуры, мы сделали вид, что прибыли с плановой проверкой. Осторожные взгляды прокурорских работников говорили о том, что коллегам из райотдела милиции они рады не больше нашего. Их, как и нас, ждал просторный номер и готовые на многое девушки.
После того случая, с парнями я больше не ездил. Ребята ничего не сказали, но я был уверен, что меня сочли придурком, для которого честное имя важнее радостей жизни. А я особо и не радовался, во всяком случае, одного визита в гостиницу мне хватило, чтобы почувствовать себя дешевкой, таким же, как мыло, резким цветочным ароматом которого разило от наших спутниц.
Несколько последующих месяцев я прожил в состоянии гнетущей тревоги. От собственного организма я ждал исключительно неприятностей, и каждый новый день без подозрительной сыпи или необычных выделений лишь усугублял мои подозрения. Я переживал, что когда все обнаружится, помочь мне уже никто не сможет. Эти месяцы были, вероятно, самыми спокойными для Наташи. Я не раздражался от очередной интерпретации правила, которым она вооружилась после вторых родов. «Нет презерватива – нет секса», звучало это правило. Между тем секса у нас и впрямь становилось все меньше и полагаю, именно в этот период она окончательно решила порвать со мной.
Я же надеялся на очередной медосмотр, больше всего на свете желая оттянуть его не неопределенный срок. По крайней мере, до появления бесспорных симптомов. Я оказался здоров, как, впрочем, и мои бывшие напарники по утехам, которых сама мысль завязать с регулярными заездами в «Зарю» всполошила бы не меньше, чем меня – перспектива длительного лечения в венерологическом диспансере. Я почувствовал невероятное облегчение, но, одновременно, резкость притупившихся от долгих терзаний реакций. Ко мне словно вернулось обоняние, и я захлебнулся всеми запахами этого мира. Впрочем, за избавление от тревоги я заплатил сполна – потерял жену, еще не подозревая об этом.
Иногда я замираю как вкопанный, не понимая, каким хрупким оказался мой мир. Бамц – и еще секунду назад совершенная форма обдает окружающих осколками. Разбить ее проще, чем решиться на поход к проституткам.
– Что ж тут непонятного? – спрашивает Мостовой, поднимаясь с кресла. – Созваниваешься, договариваешься, встречаешься. Общаешься как с обычным человеком, вот и все.
Я тоже встаю. Меня ждет первая и сама неприятная часть поручения – звонок Догилевой. Остальное – мой безусловный выигрыш, и я даже горжусь тем, как убил двух зайцев, даже не думая хвататься за ружье. Заставил понервничать Мостового и спас свое направление расследования. Лучшего и не пожелаешь.
Признаюсь, у меня задрожали руки и совсем не от виброзвонка оповещателя, когда на экран «Йоты» высветилось информирующее короткое сообщение шефа. «Сам тесак», уже через минуту ответил ему полковник Лепешин, начальник седьмой следственной группы, и благодаря полной транспарентности нашей секретной внутренней сети, его ответ могли прочитать все те сотрудники Конторы, которым еще не наскучило время от времени реагировать на бесконечный поток оповещений.
Я был далек от веселости полковника, представляя совсем уж безрадостные картины. Я видел, как архивирую файлы со статьями Карасина, как складываю на верхнюю полку рабочего шкафа папку с подшитыми вырезками из журнала «Итоги». Мой участок расследования заканчивался тупиком; я знал, что этим все и закончится, но не предполагал, что это произойдет так рано. Теперь меня, волей-неволей, Мостовой был обязан подключить к основному направлению расследования, что самому шефу также не добавляло энтузиазма. Мог он и вовсе отстранить меня, но это уже пахло служебным расследованием, а это было прежде всего не в его интересах. Не знаю, что говорят о наших отношениях парни из нашего отдела, хотя и допускаю, что на эту тему они размышляют значительно реже, чем я – о том, что подумают они.
Для Мостового я – напоминающая о себе в самый неподходящий момент заноза. Он мой шеф, и в его силах избавиться от меня в любое время. По сути, это даже проще, чем выдернуть занозу из пальца, но шеф боится и поэтому терпит эти неприятные покалывания – собственные мысли обо мне. Я знал, как ему придется поступить: изобразив на лице сочувственное сожаление, он предложил бы как можно скорее переключиться на ставшее теперь единственным направление. Я должен был, догоняя, перегонять; шеф заряжал меня этой фразой каждый раз, когда накрывался мой заранее обреченный участок. Он, похоже, и сам начинал верить, что позже всех включившийся в работу (настоящую работу, я имею в виду) сотрудник первым пересекает финишную черту.
Я не люблю догонять и уж совершенно теряюсь, когда меня пытаются подгонять. Разумеется, никто кроме меня, об этом не знает. Мне трудно угодить, но от перемены настроения в проигрыше оказывается лишь один человек – я сам. Я давно заметил – труднее всего уговаривать самого себя и совсем уж невыносимо – снова приходить в себя после того, как то, в чем я себя так долго убеждал, рушиться в одно мгновение.
Все говорило о том, что так же будет и в этот раз. Когда шеф назначил меня главным театроведом в своей группе, я не знал, как поступить – прыгать от счастья или лезть в петлю. Умиротворение пришло после нескольких дней и около сотни прочитанных статей. У меня даже стало закрадываться подозрение в родстве с покойным, настолько я понимал его взрывную реакцию на, казалось бы, безобидный спектакль и едва сдерживал зевоту, представляя, как сижу в зале на громкой премьере, для которой у Карасина не нашлось ничего, кроме пары абзацев вялой, не живее самого спектакля, ругани. Мы были близнецами по темпераменту, и чем дальше я читал, тем сильнее мне казалось, что в строках я различаю его голос. Мне не суждено было услышать его голоса, даже в семье не сохранилось ни единой записи, ни одного снятого на любительскую видеокамеру фрагмента. Он и в самом деле был человеком-загадкой, этот Карасин, но теперь это приносило мне не столько служебные, сколько внутренние терзания. Я уже не сомневался, что с первых минут нашей встречи мы бы убедились, насколько похожи, и даже взаимное косноязычие лишь подтвердило бы очевидное: мы рождены разными родителями, но в наших жилах течет одна кровь. Я чувствовал себя опустошенным: моего близнеца по крови больше не было в живых, а рассчитывать на понимание кого-то еще мне не приходилось.