Полная версия
Современная идиллия
Начало это несколько смутило меня. Очевидно, меня ожидало что-нибудь непредвиденное.
– Да, да, да, – продолжал он суетливо, – давно уж это дело у меня на душе, давно сбираюсь… Еще в то время, когда вы предосудительными делами занимались, еще тогда… Давно уж я подходящего человека для этого дела подыскиваю!
Он оглянул меня с головы до ног, как бы желая удостовериться, действительно ли я тот самый «подходящий человек», об котором он мечтал.
– Обещайте, что вы мою просьбу выполните! – молвил он, кончив осмотр и взглядывая мне в глаза.
– Иван Тимофеич! после всего, что произошло, позволительны ли с вашей стороны какие-либо сомнения?
– Да, да… довольно-таки вы поревновали… понимаю я вас! Ну, так вот что, мой друг! приступимте прямо к делу! Мне же и недосуг: в Эртелевом лед скалывают, так присмотреть нужно… сенатор, голубчик, там живет! нехорошо, как замечание сделает! Ну-с, так изволите видеть… Есть у меня тут приятель один… такой друг! такой друг!
Он запнулся и заискивающе взглянул на меня, точно ждал моей помощи.
– Ну-с, так приятель… что же этот приятель? – поощрил я его.
– Так вот, есть у меня приятель… словом сказать, Парамонов купец… И есть у него… Вы как насчет фиктивного брака?.. одобряете? – вдруг выпалил он мне в упор.
– Помилуйте! даже очень одобряю, ежели… – сконфузился я.
– Вот именно так: ежели! Сам по себе этот фиктивный брак – поругание, но «ежели»… По обстоятельствам, мой друг, и закону премена бывает! как изволит выражаться наш господин частный пристав. Вы что? сказать что-нибудь хотите?
– Нет, я ничего… я тоже говорю: по обстоятельствам и закону премена бывает – это верно!
– Так вот я и говорю: есть у господина Парамонова штучка одна… и образованная! в пансионе училась… Он опять запнулся и в смущении опустил глаза.
– Не желаете ли вы вступить с этой особой в фиктивный брак? – быстро спросил он меня таким тоном, словно бремя скатилось с его души.
К сожалению, я не могу сказать, что не понял его вопроса. Нет, я не только понял, но даже в висках у меня застучало. Но в то же время я ощущал, что на мне лежит какой-то гнет, который сковывает мои чувства, мешает им перейти в негодование и даже самым обидным образом подчиняет их инстинктам самосохранения.
Иван Тимофеич очень тонко подметил этот разлад чувств. С одной стороны, в висках стучит, с другой – сердце объемлет жажда выказать благонамеренность… Так что, когда я, вместо ответа, в свою очередь предложил вопрос:
– Но почему же именно я?
То он не только не увидел в этом повода для прекращения разговора, но еще с большею убедительностью приступил к дальнейшим переговорам.
– Слушай, друг! – сказал он ласково, ободряя меня, – ежели ты насчет вознаграждения беспокоишься, так не опасайся! Онуфрий Петрович и теперь, и на будущее время не оставит!
Нервы мои окончательно упали. Я старался что-нибудь сообразить, отыскать что-нибудь – и не мог. Я беспомощно смотрел на моего истязателя и бормотал:
– Позвольте… что касается до брака… право, в этом отношении я даже не знаю, могу ли назвать себя вполне ответственным лицом…
Клянусь, будь на месте Ивана Тимофеича сам Шешковский – и тот бы тронулся моим видом. И тот сказал бы себе: вот человек, в котором благонамеренность уже достигла тех пределов, за которыми дальнейшие испытания становятся в высшей степени рискованными. И, сознавши это, отпустил бы меня с миром, предварительно обнадежив, что начальство очень хорошо понимает мои колебания и отнюдь не сочтет их за противодействие властям. Но у Ивана Тимофеича, по-видимому, совсем не было государственного смысла, а потому он счел возможным идти дальше.
– Да ведь от вас ничего такого и не потребуется, мой друг, – успокоивал он меня. – Съездите в церковь (у портного Руча вам для этого случая «пару» из тонкого сукна закажут), пройдете три раза вокруг налоя, потом у кухмистера Завитаева поздравление примете – и дело с концом. Вы – в одну сторону, она – в другую! Мило! благородно!
Нарисовав мне эту картину, он, очевидно, ждал, что я сейчас же изъявлю согласие, но я молчал.
– А что касается до вознаграждения, которое вы для себя выговорите, – продолжал он соблазнять меня, – то половину его вы до, а другую – по совершении брака получите. А чтобы вас еще больше успокоить, то можно и так сделать: разрежьте бумажки пополам, одну половину с нумерами вы себе возьмете, другая половина с нумерами у Онуфрия Петровича останется… А по окончании церемонии обе половины и соединятся… у вас!
Я слушал эти речи и думал, что нахожусь под влиянием безобразного сна. Какое-то ужасно сложное чувство угнетало меня, Я и благонамеренность желал сохранить, и в то же время говорил себе: ну нет, вокруг налоя меня не поведут… нет, не поведут! Отсюда – целый ряд галлюцинаций, обещающих сверхъестественное и чудесное избавление. То думалось: вот-вот Ивана Тимофеича апоплексический удар хватит – и вся эта история с фиктивным браком разлетится как дым. То представлялось: обрушивается потолок и повреждает Ивана Тимофеича, а меня оставляет невредимым – и опять все исчезает.
И вот именно сверхъестественное и выручило меня. В ту самую минуту, как я искал спасения в галлюцинациях, в комнату вошло новое лицо, при виде которого я всею силою облегченной груди крикнул:
– Иван Тимофеич! вот он!
Да, это был он, то есть избавитель, то есть «подходящий человек», по поводу которого возможен был только один вопрос: сойдутся ли в цене? То есть, говоря другими словами, это был адвокат Балалайкин.
Я с восхищением смотрел на него, хотя он значительно изменился, и притом не в свой авантаж[6]. По-прежнему поступь его была тороплива, и в движениях сквозило легкомыслие, но изнурительные занятия, видимо, подействовали, и на лицо уже легли расплюевские тени. Я не скажу, чтоб Балалайкин был немыт, или нечесан, или являл признаки внешних повреждений, но бывают такие физиономии, которые – как ни умывай, ни холь, а все кажется, что настоящее их место не тут, где вы их видите, а в доме терпимости.
Самого Ивана Тимофеича словно свет озарил, когда вошел Балалайкин.
– Господин Балалайка! а я-то… а мы-то… а он – вот он он! – беспорядочно восклицал он, раскрывая широкие объятия, – господин Балалайка! ах ты, ах! закусить? рюмочку пропустить?
– Нет, mon cher, я на минуточку! спешу, мой ангел, спешу! – отнекивался Балалайкин. – Вот что: есть тут индивидуй один… взыскание на него у меня, так нужно бы подстеречь…
– С удовольствием! и даже с превеликим… сейчас! сию минуту! Ах ты, ах! Да, никак, ты помолодел! Повернись! сделай милость, дай на себя посмотреть!
– Не могу, душа моя, не могу! в конкурс спешу! Вот записка, в которой все дело объяснено. А теперь прощай!
– Да нет же, стой! А мы только что об тебе говорили, то есть не говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан ты… вот он он! Слушай же: ведь и у меня до тебя дело есть.
Балалайкин вынул из кармана хронометр, взглянул на циферблат и сказал:
– У меня есть свободного времени… да, именно три минуты я могу уделить. Конкурс открывается в три часа, теперь без пяти минут три, две минуты нужно на проезд… да, именно три минуты я имею впереди. Ну-с, так в чем же дело?
– Скажи: ты всякие поручения исполняешь?
– Всякие. Дальше.
– Жениться можешь?
– Это… зависит!
– Ну, конечно, не за свой счет, а по препоручению!
– Mo… могу!
– Так видишь ли: есть у меня приятель, а у него особа одна… вроде как подруга…
– Душенька то есть?
– Ну, как там по-твоему… И есть у него желание, чтобы эта особа в законе была… чтобы в метрических книгах и прочее… словом, все – чтобы как следует… А она чтобы между тем…
– С удовольствием, мой друг, с удовольствием!
– Ну-с, так что ты за это возьмешь? Она ведь, брат, по-французски знает!
– Гм… Прежде нежели ответить на этот вопрос, я, с своей стороны, предлагаю другой: кто тот смертный, в пользу которого вся эта механика задумана?
– Ты прежде скажи…
– Нет, ты прежде скажи, а потом и я разговаривать буду. Потому что ежели это дело затеял, например, хозяин твоей мелочной лавочки, так напрасно мы будем и время попустому тратить. Я за сотенную марать себя не намерен!
Иван Тимофеич замялся. Очевидно, он имел в виду комиссионный процент и боялся, чтоб Балалайкин не обратился прямо к Парамонову, без посредства комиссионеров. Но после минутного размышления он, однако ж, решился.
– Ежели я Парамонова Онуфрия Петровича назову – слыхал?
– Намеднись даже в стуколку с ним вместе играл, – солгал Балалайкин, – Фалелеев Сидор Кондратьич, Бобков Герасим Фомич, Генералов Федор Кузьмич, Парамонов и я.
– Ну, как же по-твоему?
– А вот как. У нас на практике выработалось такое правило: ежели дело верное, то брать десять процентов с цены иска, а ежели дело рискованное. – то по соглашению.
– Чудак ты! как же ты бабу ценить будешь?
– Сейчас. Сколько господин Парамонов на эту самую «подругу» денег в год тратит?
– Как сказать… Одевает-обувает… ну, экипаж, квартира… Хорошо содержит, прилично! Меньше как двадцатью тысячами в год, пожалуй, не обернется. Ах, да и штучка-то хороша!
– А принимая во внимание, что купец Парамонов – меняло, а с таких господ, за уродливость, берут вдвое, то предположим, что упомянутый выше расход в данном случае возрастет до сорока тысяч.
– Предполагай, пожалуй!
– Теперь пойдем дальше. Имущества недвижимые, как тебе известно, оцениваются по десятилетней сложности дохода; имущества движимые, как, например: мебель, картины, произведения искусств, – подлежат оценке при содействии экспертов. Так ли я говорю?
– Так-то так, да ведь тут…
– Позволь, об этом будет дальше. «Штучка», о которой идет речь, очевидно, представляет имущество движимое, но притом снабженное такими признаками, на которые в законах прямых указаний не имеется. Поэтому в деле оценки подобного имущества необходимо прибегнуть к несколько иному методу, более соответствующему характеру самой движимости. Так, например, если допустим способ смешанный: то есть, с одной стороны, прибегнем к экспертизе, а с другой – не пренебрежем и принципом десятилетней сложности дохода, то, кажется, мы придем к результату довольно удовлетворительному. А именно: в смысле экспертизы, самым лучшим судьей является сам господин Парамонов, который тратит на ремонт означенной выше движимости сорок тысяч рублей и тем самым, так сказать, определяет годовой доход с нее…
– Не с нее, а ее…
– С нее или ее – не будем спорить о словах. Приняв цифру сорок тысяч, как базис для дальнейших наших операций, и помножив ее на десять, мы тем самым определим и ценность движимости цифрою четыреста тысяч рублей. Теперь идем дальше. Эта сумма в четыреста тысяч рублей могла бы быть признана правильною, ежели бы дело ограничивалось одною описью, но, как известно, за описью необходимо следуют торги. Какая цена состоится на торгах – этого мы, конечно, определить не можем, но едва ли ошибемся, сказав, что она должна удвоиться. А затем цифра гонорара определяется уже сама собою. То есть: восемьдесят, а для круглого счета – сто тысяч рублей.
Я внимал ему, затаив дыхание; но когда он выговорил цифру сто тысяч, то, признаюсь, у меня даже коленки затряслись.
– Берите пятьдесят! – подсказал я ему, сам, впрочем, не понимая, почему мне пришла на ум именно эта сумма, а не другая.
Но он даже не удостоил меня взглядом.
– Я уже опоздал на целую минуту, – сказал он, смотря на часы, – затем, прощайте! И буде условия мои будут признаны необременительными, то прошу иметь в виду!
Несколько минут Иван Тимофеич стоял как опаленный. Что касается до меня, то я просто был близок к отчаянию, ибо, за несообразностью речей Балалайкина, дело, очевидно, должно было вновь обрушиться на меня. Но именно это отчаяние удесятерило мои силы, сообщило моему языку красноречие почти адвокатское, а мысли – убедительность, которою она едва ли когда-нибудь обладала.
– Иван Тимофеич! – воскликнул я, – сообразите! Ведь это дело – ведь это такое дело, что, право, дешевым образом обставить его нельзя!
Но он, по-видимому, не слыхал меня и бормотал:
– Диви бы за дело, а то… другой бы даже за удовольствие счел…
И вдруг, обратившись ко мне:
– Ну, а вы как… какого вознаграждения желали бы? – спросил он и с горькой усмешкой прибавил, – для вас, может быть, и двухсот тысяч мало будет?
Но тут-то именно я и показал себя.
– Выслушайте меня, прошу вас! – сказал я. – Вы давно уже видите и знаете мое сердце. Вам известно, интересан ли я и страдаю ли недостатком готовности служить – на пользу общую. В деньгах я не особенно нуждаюсь, потому что получил обеспеченное состояние от родителей; что же касается до моих чувств, то они могут быть выражены в двух словах: я готов! Но будет ли с моей стороны добросовестно отбивать у Балалайкина куш, который может обеспечить его на всю жизнь? Он – бедный человек, Иван Тимофеич! и хотя говорит, что адвокатура дает ему не меньше двадцати пяти тысяч в год, но это он лжет! Помилуйте! разве можно вверять какие-нибудь серьезные интересы… Бал-алайки-ну? И даже самый конкурс, на который он сейчас ссылался, разве есть возможность верить в его существование? – Нет, и тысячу раз нет! Верьте, что, несмотря на свой шик, он с каждой минутой все больше и больше погружается в тот омут, на дне которого лежит Тарасовка. И в доказательство…
3 взял со стола записку, которую оставил Балалайкин, и прочитал:
«По делу о взыскании 100 рублей с мещанина Лейбы Эзельсона…»
– Понимаете ли вы теперь, какие у него дела? – продолжал я, – и как ему нужно, до зарезу нужно, чтоб на помощь ему явился какой-нибудь крупный гешефт, вроде, например, того который представляет затея купца Парамонова?
Иван Тимофеич молчал, но для меня и то было уже выигрышем, что он слушал меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось, говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению.
– С другой стороны, – говорил я, – ведь не вам придется платить деньги! Конечно, Балалайкин заломил цену уже совсем несообразную, но я убежден, что в эту минуту он сам раскаивается и горько клянет свою несчастную страсть к хвастовству. Призовите его, обласкайте, скажите несколько прочувствованных слов – и вы увидите, что он сейчас же съедет на десять тысяч, а может быть, и на две! Наверное, он уж теперь позабыл, что сто тысяч слетели у него с языка. Почему он сказал сто тысяч, а не двести, не миллион? – не потому ли, что цифра сто значится в записке о взыскании с мещанина Эзельсона? Я, конечно, этого не утверждаю, но думаю, что это догадка не безосновательная. Завтра он принесет к вам записку о взыскании двух рублей и сообразно с этим уменьшит и требование свое до двух тысяч. Но если бы даже он и окончательно «становился, например, на десяти тысячах, то, право, это не много! Ведь поручение-то… ах, какое это поручение! И что вам, наконец? Неужели деньги купца Парамонова до такой степени дороги вашему сердцу, что вы лишите бедного человека возможности поправить свои обстоятельства?
Я говорил долго и убедительно, и Иван Тимофеич был тем более поражен справедливостью моих доводов, что никак не ожидал от меня такой смелой откровенности. Подобно всем сильным мира, он был окружен плотною стеной угодников и льстецов, которые редко дозволяли слову истины достигнуть до ушей его.
– Вы правый – сказал он, наконец, с какою-то особенною искренностью пожимая мне руку, – и хотя мы не привыкли выслушивать правду, но я должен сознаться, что иногда она не бесполезна и для нас. Благодарю! Я давно не проводил время с такой пользой, как сегодня утром!
* * *Я летел домой, не чувствуя ног под собою, и как только вошел в квартиру, так сейчас же упал в объятия Глумова. Я рассказал ему все: и в каком я был ужасном положении, и как на помощь мне вдруг явилось нечто неисповедимое…
– Поверь, что это за благонамеренность нашу! – сказал я в заключение.
– Так-то так, да ты прежде подожди: возьмет ли еще Балалайкин десять-то тысяч?
– Помилуй, душа моя, как ему не взять! ведь он…
Я с жаром принялся доказывать, что нельзя Балалайке десяти тысяч не взять, что, в противном случае, он погибнуть должен, что десяти тысяч на полу не поднимешь и что с десятью тысячами, при настоящем падении курсов на ценные бумаги… И вдруг в самом разгаре моих доказательств меня словно обожгло.
– Глумов! да ведь Балалайка женат и имеет восемь человек детей! – крикнул я не своим голосом.
IV
Немедленно приступили мы к розыску семейного положения Балалайкина, и на другой же день, при содействии Кшепшицюльского, получили следующую справку:
"Балалайкин (имя и отчество неизвестны), адвокат. Проживает 2-й Адмиралтейской части, в доме бывшем Зондермана, на углу Фонарного переулка и Екатерининского канала. Пишет прошения, приносит кассационные и апелляционные жалобы и вообще составляет всякого рода бумаги, а в том числе и не указанные в законах. Как-то: поздравительные стихи для разносчиков афиш и клубных швейцаров, куплеты для театра Егарева, азбуки и хрестоматии, а также любовные письма (со стихами и без стихов) для лиц, не кончивших курса в средних учебных заведениях. Кроме сего, отыскивает, по поручениям, женихов и невест, следит по газетам за объявлениями о пропавших собаках и принимает меры к отысканию потерянного, занимается устройством предварительных обстановок, необходимых для удовлетворительного разрешения бракоразводных дел, и на сей конец содержит на жалованье от 4-х до 5-ти лжесвидетелей. В пропагандах, прокламациях и вообще ни в чем предосудительном не замечен. Женат и имеет восемь дочерей. Жена никаких постоянных средств к пропитанию себя с семейством (в том числе восьмидесятилетняя старушка-бабушка) не имеет, кроме белошвейного мастерства, доставляющего ничтожный доход. Живет это семейство в величайшей бедности в селе Кузьмине, близ Царского Села, получая от Балалайкина, в виде воспособления, не больше десяти рублей в месяц".
Можно себе представить, как поразила меня эта реляция!
– Воля твоя, – сказал я Глумову, – а я ни под каким видом на "штучке" купца Парамонова не женюсь. И, в крайнем случае, укажу на тебя, как на более достойного.
– Да погоди же голову-то терять, – возразил Он мне спокойно, – ведь это еще не последнее слово. Балалайкин женат – в этом, конечно, сомневаться нельзя; но разве ты не чувствуешь, что тут сквозит какая-то тайна, которая, я уверен, в конце концов даст нам возможность выйти с честью из нашего положения.
– Но это – тайна Балалайкина, раскрытие которой даже вовсе не интересует меня. Для меня в этом деле ясно одно: Балалайкин женат!
– Не горячись, сделай милость. Во-первых, пользуясь стесненным положением жены Балалайкина, можно ее уговорить, за приличное вознаграждение, на формальный развод; во-вторых, ежели это не удастся, можно убедить Балалайку жениться и при живой жене. Одним словом, необходимо прежде всего твердо установить цель: во что бы ни стало женить Балалайку на "штучке" купца Парамонова – и затем мужественно идти к осуществлению этой цели.
Волей-неволей, но пришлось согласиться с Глумовым. Немедленно начертали мы план кампании и на другой же день приступили к его выполнению, то есть отправились в Кузьмине. Однако ж и тут полученные на первых порах сведения были такого рода, что никакого практического результата извлечь из них было невозможно. А именно, оказалось:
1) Что Балалайкина жена по уши влюблена в своего мужа и ни о каких предложениях (Глумов двадцать пять рублей давал) относительно устройства приличной "обстановки" в видах расторжения брака – слышать не хочет.
2) Что Балалайкин сохраняет свой брак в большой тайне. Никто в семье не знает, что он адвокат, получающий значительный доход от поздравительных стихов, сочиняемых клубным швейцарам. И жена, и старая бабушка убеждены, что он служит в артели посыльных.
3) Что Балалайкин наезжает в Кузьмине один раз в неделю, по субботам, всегда в полной парадной форме посыльного и непременно на лихаче. Тогда в семье бывает ликованье, потому что Балалайкин привозит дочерям пряников, жене – моченой груши, а старой бабушке – штоф померанцевой водки. Все семейные твердо уверены, что это – гостинцы ворованные.
– Он-то говорит, что купцы дают, – сказала нам старуха-бабушка, – да уж где, чай!
А дочка присовокупила:
– И то сказать, трудно в ихнем сословии без греха прожить! Цельный день по кухням да по лавкам шляются, то видят, другое видят – как тут себя уберечи!
Все это было далеко не поощрительно, однако Глумов и тут надежды не терял.
– И прекрасно, – сказал он, – пускай себе ломается, и без нее обойдемся! Теперь, по крайней мере, путаться не станем, а прямо будем бить на двоеженство!
Словом сказать, опасность заставила нас окончательно позабыть, что нам предстояло только "годить", и по уши погрузила нас в самую гущу благонамеренной действительности. Мы вполне искренно принялись хлопотать, изворачиваться и вообще производить все те акты, с которыми сопрягается безопасное плаванье по житейскому морю.
Через несколько дней, часу в двенадцатом утра, мы отправились в Фонарный переулок, и так как дом Зондермана был нам знаком с юных лет, то отыскать квартиру Балалайкина не составило никакого труда. Признаюсь, сердце мое сильно дрогнуло, когда мы подошли к двери, на которой была прибита дощечка с надписью: Balalaikine, avocat. Увы! в былое время тут жила Дарья Семеновна Кубарева (в просторечии Кубариха) с шестью молоденькими и прехорошенькими воспитанницами, которые называли ее мамашей.
Дарья Семеновна была вдова учителя латинского языка, который, к несчастью, смешивал герундиум с супинумом и за это был предан, по распоряжению начальства, суду. А так как он умер, не успев очистить себя от обвинений, то постигшая его невзгода косвенным образом отразилась и на его вдове: ей было отказано в пенсии. Оставшись без всяких средств к существованию, Дарья Семеновна понадеялась было, что ей удастся продать латинскую грамматику, которую издал ее муж и бесчисленные экземпляры которой, в ожидании судебного решения, украшали ее квартиру, но, увы! судьба и тут не оказалась к ней благосклонною. Решение суда не заставило себя долго ждать, но в нем было сказано: "Хотя учителя Кубарева за распространение в юношестве превратных понятии о супинах и герундиях, а равно и за потрясение основ латинской грамматики и следовало бы сослать на жительство в места не столь отдаленные, но так как он, состоя под судом, умре, то суждение о личности его прекратить, а сочиненную им латинскую грамматику сжечь в присутствии латинских учителей обеих столиц". Погоревала-погоревала бедная вдова, посоветовалась с добрыми людьми – и вдруг нашлась. Открыла пансион для девиц, но, разумеется, без древних языков.
Дарья Семеновна была женщина веселая и хлебосолка, а потому педагогическая часть в ее пансионе была несколько слаба. Учили больше хорошим манерам и светскому обращению. Каждый вечер до поздних петухов стоял в ее квартире, как говорится, дым коромыслом. Играл тапер на стареньких клавикордах; молодые люди танцевали, курили папиросы, угощались пивом, водкой, а изредка и шампанским. По временам случались и драки, но хозяйка обладала на этот счет таким тактом, что подравшиеся при первом намеке на будочника немедленно унимались и посылали за пивом. Только по субботам и накануне больших праздников дверь квартиры учительницы Кубаревой отпиралась лишь для самых близких знакомых. В эти вечера в комнатах зажигались лампадки, воспитанницы умилялись и вздыхали, а Дарья Семеновна набожно говорила:
– Весельем людским живу… а бога помню!
Лет пятнадцать тому назад Дарья Семеновна умерла, отпраздновав двадцатипятилетие своей педагогической деятельности, хотя и без древних языков. Скончалась старушка тихо, в большом кресле на колесах, с которого в последнее время не вставала; скончалась под звуки тапера, проводившие ее в иной мир. Я помню: мы беспечно танцевали, в одном углу хлопнула пробка, в другом – раздалась пощечина; смотрим, а ее уж и нет! Говорят, перед смертью она получила дар прозорливства и предсказала, что в квартире ее поселится Балалайкин.
Весьма естественно, что прежде, нежели позвонить, мы остановились перед этою дверью, подавленные целым роем воспоминаний.
– Тут… было? – первый прервал молчание Глумов.
– Да, мой друг… тут!
– Тапера, Ивана Иваныча, помнишь?
– Как живой и теперь стоит передо мной!
– Представь себе! ведь он отец семейства был… Я у него детей крестил, а Кессених кумой была, и, как сейчас помню, он нас в ту пору шмандкухеном угощал.
– А Стрекозу помнишь?
– Еще бы! первый мазурист на вечерах у Дарьи Семеновны был! здесь, в этой квартире, и воспитание получил! А теперь, поди-тко, тайный советник, в комиссиях заседает – рукой до него не достать!
– Вообрази: встречаю я его на днях на Невском, и как раз мне Кубариха на память пришла: помните? говорю. А он мне вдруг стихами: