
Полная версия
В огонь и в воду
– А ты догадался, – сказал Бриктайль, улыбаясь, – ну! вот и пора нам пришпорить коней…
Слуги едва успели открыть сундуки и разложить часть провизии, как вдруг общество было окружено шайкой верховых, выскочившей во весь опор из темного углубления в горе. Впереди скакал человек огромного роста, размахивая тяжелой шпагой; первым же ударом он свалил с ног лакея, собиравшегося выстрелить. Нельзя было ошибиться: напали разбойники.
Графиня де Монлюсон побледнела, маркиза д'Юрсель вскрикнула и упала в обморок, а граф де Шиври, обменявшись взглядом с кавалером, выхватил шпагу, делая вид, что хочет броситься на нападающих.
– Ведь я говорил! – проворчал Пемпремель.
Отпор был и не долгий, и не сильный. Три или четыре лакея однако же, и во главе их Криктен, кинулись смело на выручку графини и составили вокруг неё оплот из своих рук. Они рубили направо и налево, как честный народ, не желающий погибнуть без отпора; но их бы очень скоро всех перебили, если б жадные мошенники, набранные капитаном д'Арпальером, не бросились грабить карету, что придало бедным слугам немного больше стойкости. Между тем граф де Шиври отчаянно злился и охотно бы стал колоть своих бездельников, кинувшихся на чемоданы, а не на графиню, но для виду ему пришлось скрестить шпаги с начальником шайки. При первых же ударах он вдруг ослабел и громким голосом стал звать к себе на помощь.
Само Небо, казалось, услышало эти крики. В ту самую минуту, как Орфиза де Монлюсон, считая себя погибшею, уже искала оружия, чтоб наказать дерзкого, который осмелится к ней прикоснуться, – отряд солдат, вооруженных с головы до ног, показался при въезде в долину и со шпагами наголо бросился на грабивших сундуки бездельников. Люди эти спустились, казалось, с вершины гор, как соколы. Командир летел впереди и раскроил до самой бороды череп разбойнику, который неудачно выстрелил в него из пистолета.
– Скверно! – проворчал Лудеак, раздумывая ужо о последствиях этой схватки.
Цезарь считал глазами врагов, с которыми приходилось биться. Поддержи его, как следует шайка капитана, он мог бы выдержать их напор и даже, быть может, одолеть их. Орфиза была тут, рядом: еще одно усилие – и она попадет к нему в руки. В одно мгновенье у него в голове мелькнула мысль схватить ее, взвалить на седло и ускакать с ней; но раздавшийся с другого конца долины крик остановил его.
– Бей! руби! – ревел кто-то страшным голосом.
И в ту же минуту трое всадников, пришпоривая белых от пены коней, налетели сзади, как молния, на мошенников, которых солдаты епископа зальцбургского рубили спереди.
В одно мгновенье ока человек пять упало замертво. Цезарь узнал по воинскому крику Гуго де Монтестрюка, а с ним Коклико и Кадура, и позеленел от ярости. Не броситься-ль на него, сделав знак Лудеаку, чтоб он бросился на маркиза? Но уже бездельники капитана, захваченные врасплох, начинали подаваться; те, у кого лошади были поисправней, скакали уже прочь во весь опор. Нерешительность Цезаря продлилась всего одну секунду и, понимая, что он может погубить себя навеки в глазах графини де Монлюсон, он кинулся горячо на своих сообщников.
– А! и вы тоже! – проворчал сквозь зубы Бриктайль, только что сваливший одного из людей маркиза де Сент-Эллиса.
– Да! и я, чёрт побери! – возразил Цезарь тем же тоном. – Ведь надо ж мне показать!.. смотрите… вот ваши плуты бегут… а вот и маркиз де Сент-Эллис с этим проклятым Монтестрюком!..
– Ах! если б их было только двое! – продолжал д'Арпальер, узнав принцессу, спешившую подъехать к Орфизе, и смутившись от этой неожиданной встречи.
Лудеак проскользнул к ним, как лисица.
– Совсем было хорошо, а теперь все пропало! – сказал он. – Бегите скорей.
Капитан зарычал, как бульдог; губы у него побелели, глаза горели. Он еще не решался бежать: у него блеснула безумная мысль – кинуться на Монтестрюка и вырвать у него жизнь или самому погибнуть. Вдруг он почувствовал, что лошадь его слабеет и падает под ним.
– Гром и молния! – крикнул он, – моя лошадь ранена!
При этом знакомом восклицании, Гуго обернулся, но не заметил капитана, впереди которого вертелись Лудеак и Шиври, делая вид, что рубятся с ним.
– Скорей хватите меня шпагой, чтоб я мог упасть, – возразил быстро кавалер с обычной своей находчивостью, – и берите мою лошадь! Она надежная и вывезет вас из беды.
Итальянец поднял шпагу, скользнувшую по шляпе Лудеака, который тяжело повалился. Одним скачком капитан кинулся на его седло и, пришпорив коня, исчез в ближнем овраге. Два-три выстрела раздались за ним вдогонку, но ни один не попал и скоро он скрылся от всякой погони.
Эту самую минуту и выбрал Цезарь, чтоб броситься, как следует, на своих недавних союзников. Первым подвернулся ему Пемпренель.
– Прочь, каналья! – крикнул он.
– О! как грозно! а еще земляк! – возразил разбойник.
Но в ту же минуту страшный удар шпаги хватил его по голове. Ослепленный кровью, оглушенный ударом, парижанин сохранил еще однако же настолько присутствия духа, что обнял шею лошади и пустил ее во всю прыть вон из долины.
– Ах! да какой же он ловкий, граф де Шиври! какой же ловкий! – ворчал он, удаляясь. – Если только уцелею, я ему это припомню.
Монтестрюк был так занят графиней де Монлюсон, что не слишком заботился о бегстве капитана. Он уже забыл о раздавшемся в его ушах восклицании и думал просто, что ускакал один лишний разбойник. Он был с Орфизой, он видел только ее одну.
– Я опять вас вижу! и вы невредимы, неправда ли? – вскричал он, как только мог заговорить от радости.
– Совершенно, отвечала она и, забывшись, протянула ему обе руки, которые он целовал с восхищением. Но почти тотчас же улыбка показалась на лице герцогини; она вернулась к своему всегдашнему гордому и веселому нраву, хотя и была еще бледна, и сказала:
– Я немножко, может быть, и дрожала; но теперь, как все кончено, признаюсь, я довольна, что присутствовала при одной из тех сцен, какие только и можно видеть, что в испанских драмах. Но объясните мне, пожалуйста, как вы могли поспеть именно во время, чтоб вырвать меня из когтей этих разбойников? Что у вас есть добрая фея в распоряжении, что ли?
– Эта добрая фея – вот она, – отвечал Гуго указывая, на принцессу.
– Вы? – продолжала Орфиза, у которой страх начинал уступать место удивлению; – каким чудом, в самом деле вы попали в эту пустыню с маркизом де Сент-Эллис?
– На этот вопрос гораздо лучше нас мог бы, кажется ответить граф де Шиври, который вас так удачно провожал! – сказал Гуго, бросив на Цезаря гневный взгляд.
– Не понимаю, что вам угодно этим сказать, граф, – возразил Шиври со своим всегдашним высокомерием, – и вы мне позволите, без сомненья, не беспокоиться разгадывать ваши странные слова… Я провожаю герцогиню д'Авранш в неосторожно предпринятой ею поездке. Шайка разбойников, пользуясь пустынною и дикой местностью, нападает на её карету. Мы обнажаем шпаги, мой друг Лудеак и я, чтоб наказать бездельников; мне достается две-три царапины, кавалер лишается своей лошади и я, право не понимаю, из чего тут поднимать крик!
– Тьфу! – произнес Лудеак, – пять-шесть убитых мошенников, да несколько слегка побитых лакеев и сломанных замков на сундуках, стоит ли об этом толковать?
– В самом деле, не стоит, или считать пролитую кровь ни во что… – отвечала графиня де Монлюсон; – но все это нисколько мне не объясняет, зачем очутилась здесь принцесса Мамиани?
– Поговорим об этом после, пожалуйста! – возразила Леонора спокойно. – Я, может быть, бредила; мне представились вы под видом голубки, похищаемой коршуном… Вы ведь знаете, что все мы итальянцы очень суеверны и я, право, не виновата, что верю в предчувствия.
Взгляд её скользнул при этом на графа де Шиври.
– Наверное, что-нибудь случилось, – шепнул Цезарь на ухо Лудеаку.
– Боюсь, что так, – отвечал этот тоже шепотом.
Пока Монтестрюк забывал и себя, и всех близ Орфизы, Коклико, у которого еще звенело в ушах восклицание капитана, бросился вслед за ним к выходу из ущелья, вместе с Угренком, который уже вообразил себя настоящим солдатом, потому только, что понюхал пороху.
– Ведь ты тоже слышал, неправда ли? – спрашивал его Коклико. – Меня ведь не обманул слух? Ведь он крикнул: Гром и молния!
– И еще каким страшным голосом! Я так и подскочил, на седле.
– Да! да! Этот гром с молнией я бы узнал между тысячью криков.
Следы крови на траве и на камнях вели их по горам шагов на сотню. Они думали, что человек, за которым они гонятся, ранен и что эти следы крови помогут им нагнать его, как вдруг увидали под большим кустом на траве несчастного, который усиливался слабеющей рукой остановить кровь, лившуюся ручьем из широкой раны на голове. Это был не капитан Бриктайль, но жалость и сострадание охватили Коклико и он подъехал поближе к раненому.
При виде верхового, тот приподнялся с трудом.
– Ну! вы из тех, что там наделали-таки нам хлопот! Хотите доконать меня – это ваше дело; только, ради Бога, поскорей: не мучьте!
– Доконать? – сказал Угренок, сойдя с лошади; – нет, мы не из таковых, приятель!
И он принялся обвязывать платком разрубленную голову бедняги, между тем как Коклико давал ему пить из фляжки. Раненый взглянул на них с удивлением.
– Ну! – сказал он, облизываясь, – я видел на своем веку многое, но ничего еще в этом роде!
Он растянулся на траве, головой в тени.
– Вы мне попали как раз в слабую жилку, – продолжал он – хоть еще раз в жизни досталось выпить, да и водка же какая славная, клянусь Богом!.. Теперь и душе будет легче умирать.
– Что там толковать о смерти?… Уже если вашей душе вздумалось забраться в такое худое тело, то, видно, ей там нравится… Я христианин, и раз судьба послала мне встретиться в Германии с земляком – я это вижу по вашему выговору, – то не дам же я ему так пропасть без всякой помощи.
Сказав это, Коклико взвалил его к себе на плечи и отнес к дровосеку, домишко которого виднелся на горе по выходившему из трубы дыму.
– Эй! кто там? – крикнул он. – Вот возьмите-ка себе раненого – Бог вам его посылает, так и ухаживайте за ним получше: это зачтется вам в раю. А вот пока и деньги за труды и на расход.
Дровосек с женой сделали на скоро постель из мха и сухого листа, покрыли простыней и уложили на ней раненого.
Коклико собирался уже уходить, как почувствовал, что его кто-то дернул за рукав.
– Это я… хочу вам сказать два слова… У меня сердце растаяло от того, что вы для меня сделали… а растрогать Пемпренеля – это штука, право, нелегкая… Мне сильно хочется стать вам другом, если только останусь жив… Значит, когда вам случится надобность в человеке с добрыми ногами и зоркими глазами, лишь бы только у него голова тогда была цела, – вспомните обо мне…. Для вас я сделаю то, чего никогда ни для кого не делал…
– Доброе дело, что ли?
– Ну, да, хоть и доброе дело, особенно, если от него будет вред кое-кому!
– Но, расставаясь в Тироле, где же мы можем сойтись опять?
– А хоть бы в Париже: я вернусь туда прямёхонько, как только буду в силах переставлять ноги. Чёрт бы побрал глупую фантазию потаскаться на чужой стороне!
Он притянул одеяло под бороду и, сделав знак Коклико чтоб тот подошел поближе, продолжал:
– Вы знаете, что меня зовут Пемпренель…. Значит, если вам встретится надобность в моих услугах, походите только по Медвежьей улице и поищите там плохенький трактир под вывеской Крысы-Прядильщицы. Там вы меня и найдете.
Он глубоко вздохнул и продолжал:
– Крыса-то ведь я сам, увы! а уже и бегал-то я сколько на своем веку!..[5] Держит этот трактирчик женщина, которую зовут Кокоттой…. Она такая же жирная, как я худой, и живем мы с ней ладно. Я скромно прячусь у неё от людского любопытства…. Когда вспомните обо мне, дайте ей в руки только клочок бумажки с тремя словами: Пемпренель, Зальцбург и Коклико, ведь вас так зовут, кажется? да напишите их не сряду, а одно под другим. Я пойму и буду ждать вас.
– Хорошо, вспомним, – сказал Угренок.
– А теперь спите себе покойно, – продолжал Коклико; – время бежит и нам пора вернуться к своим.
Он высыпал на руку дровосеку то, что еще оставалось у него в кошельке и, сев на коней с маленьким товарищем, поскакал назад в долину, где Монтестрюк беседовал с Орфизой де Монлюсон.
XXXII
Тишина после бури
После сказанных принцессой графине де Монлюсон нескольких слов, участники в кровопролитной схватке в долине, где встретились Гуго и Цезарь, решились по-видимому, избегать всего, что могло бы навести их на скользкий путь объяснений. Внимательный и беспристрастный наблюдатель легко мог бы, по одному выражению их лиц, вывести верное заключение об одушевляющих каждого чувствах: так разнообразно и даже противоположно было это выражение.
Поведение Гуго совершенно успокоило маркиза де Сент-Эллиса: если б у него и оставалось еще сомнение после разговора с принцессой, то по одному голосу своего друга он бы мог теперь убедиться, каковы именно его чувства. Маркиз был счастлив, что может любить его по прежнему и особенно отказаться от вражды, которая и самому ему была бы и тяжела, и неприятна. Эта новая весна его сердца отразилась в горячих объятиях, которые Гуго, ничего не подозревая, мог приписать только радости маркиза от неожиданной встречи. Теперь, не видя больше в Гуго соперника, маркиз чувствовал себя способным на самые великодушные жертвы; к этому пробуждению прежней преданности примешивалась впрочем и смутная надежда победить наконец своим постоянством упрямое сердце Леоноры, которая не могла же вечно вздыхать о том, кто не любил её вовсе.
Что-то гордое и вместе покорное судьбе виднелось на лице принцессы. Она испытывала то внутреннее и глубокое счастье высокой души, которое проявляется вследствие принесенной любимому существу жертвы. Лицо её совершенно преобразилось: глаза блестели, а в улыбке сиял болезненный восторг мученика, который отрывает с восхищением грудь терзающим ее ударам.
Рядом с ней, опираясь на её руку, сидела гордо графиня де Монлюсон, еще взволнованная минувшей опасностью, но тронутая чувством, чистый источник которого изливался прямо в её сердце. Она рада была и тому, что любила, и тому, что в себе самой чувствовала отзыв на эту любовь. Восхищенный Гуго опять видел в глазах её тот же взгляд, как в тот день, когда она отметила ногтем знаменитый стих Корнеля:
Sors vainquer d'un combat dont Chimène est lepris,[6]– но этот взгляд был теперь еще теплей и еще нежней.
Цезарь и кавалер держались немного в стороне, оба взволнованные одинаково мрачными мыслями: ненависть и ревность в них были отравлены еще сознанием, что они унижены, побеждены. Весь так искусно составленный план их, смелое похищение, дерзкая попытка сделать из графа де Шиври герцога д'Авранша и обладателя одной из самых прелестных женщин во всей Франции, – все это обратилось в прах, пропало, рушилось от простой случайности, в ту самую минуту, когда удача уже казалась так верною и так близкою. Змеи грызли сердце Цезаря. Какая месть может быть достойна его злобы и его гнева?
У Лудеака этот пожар страстей раздувался еще бурей зависти. Он видел перед собой Монтестрюка, против которого он ковал уже столько замыслов и который уничтожал их все один за другим, как будто бы какой-то добрый гений шел с ним рядом; подле этого соперника, молодого, прекрасного, с незапятнанным именем, с непобедимой шпагой, – он видел итальянку редкой красоты, родственницу самых древних семейств Венеции и Флоренции, которая охотно бы отдала свою княжескую руку бедному дворянину из Арманьяка и которая не удостаивала заметить любви его самого и даже не заботилась об его существовании.
Кавалер смутно чувствовал её руку в позорной неудаче так ловко однако же составленных планов. Он не мог разобрать только, что именно побудило ее вмешаться. Его душа не в состоянии была понять преданности; но ему довольно уже было понять, что Монтестрюк был главной причиной той радости, которая светилась в её чертах.
Еще один человек стоял тут же поодаль. То был Кадур.
Араб в первый раз видел графиню де Монлюсон. По странному стечению обстоятельств, он никогда не встречал её в Париже, а в замке Мельер, когда там был Гуго, его также не было. Не двигаясь с места, с дрожащими ноздрями, с сверкающими глазами, напоминая собою конную статую, он смотрел теперь на нее. Он был ослеплен, как правоверный, которому внезапно является божество его в святилище храма. Лицо его дышало восторгом; кроме графини, он ничего не замечал; душа его была очарована и вся горела на огне, зажженном одной искрою.
В эту минуту Орфиза взглянула с нежностью на Монтестрюка. Глаза араба вдруг озарились мрачным огнем и белые зубы показались из-за дрожащих губ, как у тигра, когда он облизывается.
Что-то такое, чего сейчас не было, зажглось в глубине души Кадура и сделало из него нового, незнакомого нам человека.
В это самое время в долине показался Коклико, об котором никто теперь и не думал. Он повесил нос и едва держал в руке поводья, висевшие по шее коня, который тяжело дышал. Он спас Пемпренеля, но не догнал Бриктайля.
– Это был наверное он, – шептал он, – никто так не кричит: Гром и молния! я слышал это раз в Тестере и никогда не забуду…. Точно вызов бросает небо…. Но ведь ушел же от меня!.. У его лошади были крылья! Может быть, и лучше, что моя-то отстала!.. Мудрецы ведь учат же, что всегда надо смотреть на вещи с хорошей стороны… Может статься, я был бы теперь мертв, покойник Коклико, сорванный с ветки цветок!.. Но зачем Бриктайль здесь? – как бы он там ни назывался, разбойник, для меня он все же будет Бриктайль, исчадие сатаны. Наверное уже, не для хорошего дела. И если он напустил свою шайку на графиню де Монлюсон, то что он – голова или только рука? правда, они не прочь пограбить; но из-за того, чтоб очистить карету, стал ли бы он соваться, когда графиню провожают такие бойцы, как граф де Шиври и кавалер де Лудеак!.. Вот это уже просто непонятно.
Пока Коклико рассуждал сам с собой, люди графини де Монлюсон приводили в порядок упряжь и экипаж. Солдаты епископа рыли в стороне могилы, куда спешили опустить тела убитых разбойников, выворотив, однако же, прежде у них карманы. А что касается до раненых, то их вязали по рукам и по ногам и клали на земле, пока сдадут их на руки конвойным, которые сведут их в Зальцбург, где виселица окончательно вылечит их от всяких болезней.
Одна из горничных старалась всеми силами принести в чувства престарелую маркизу д'Юрсель, поливая ее усердно свежей водой после того как все душистые воды были перепробованы без успеха. Укладывали в сундуки разбросанные по траве платья и драгоценные вещи, прилаживали порванные постромки. Кавалер де Лудеак поправил свой туалет и, притворяясь, что хромает, клялся, что не успокоится ни днем, ни ночью, пока не обрубит ушей разбойнику, который так жестоко повалил его с лошади.
Коклико опять призадумался, находя, что за это, право, не стоило бы так сильно сердиться.
Когда поезд тронулся снова в путь, с несколькими всадниками впереди, граф де Шиври сделал знак Монтестрюку и немного отстал. Этого никто не заметил, так как при выезде из долины опять въехали в тесное ущелье. Как только Гуго подъехал к нему, Цезарь сказал:
– Не угодно ли вам, граф, поговорит о серьезных вещах шутя, чтобы графиня де Монлюсон, если взглянет случайно в нашу сторону, не была ни удивлена, ни обеспокоена?
– Охотно, граф.
Лицо графа де Шиври озарилось веселой улыбкой.
– Вы не верите, надеюсь, всем этим знакам дружбы, что я вам так часто оказывал, чтоб угодить прихоти моей прекрасной кузины, но прихоти для меня весьма даже обидной? На самом деле, я вас ненавижу и вы, должно быть, питаете ко мне тоже самое чувство.
– От всего сердца, действительно; особенно теперь.
– Кроме того, вы сейчас произнесли такие слова, что я хоть и сделал вид, будто не обратил на них внимание, как бы следовало, но тем не менее не мог не расслышать, потому что я ведь не глух.
– Ни одного из них я не возьму назад и не изменю ни за что.
– Следовательно, любезный граф, – продолжал де Шиври, притворно смеясь, потому что в эту самую минуту головка кузины выглянула из окна кареты, – вы не удивитесь, если когда-нибудь я у вас попрошу начисто и поближе объяснения.
– Когда угодно! завтра, если хотите, или сегодня же вечером.
– Нет, ни сегодня и не завтра. Вы позволите мне самому выбрать час, который для меня будет удобней. Неужели вы забыли, что графиня де Монлюсон наложила на нас перемирие на три года?
– Разумеется, не забыл; я даже, несколько времени, имел наивность думать, сознаюсь в этом, что можно остаться друзьями, будучи соперниками.
– Вы тогда только что приехали из провинции, граф.
– Боже мой, да, граф! но с того времени я переменил мысли и думаю, что теперь мои чувства совершенно согласны с вашими.
– Вот это самое вам поможет понять, что я нарушу перемирие только в удобную для меня минуту, когда мне уже нечего будет щадить.
– Это только доказывает, что вы ставите осторожность выше других добродетелей.
– Вы очень тонко насмехаетесь, любезный друг; да, именно, я люблю осторожность, особенно когда она мне позволяет пользоваться всеми моими преимуществами, а мое родство с графиней де Монлюсон дает мне кое-какие привилегии, вот хоть бы право провожать ее повсюду, даже и в тот город, куда вы едете. Но будьте покойны, вы ничего не проиграете от того, что подождете.
– Вы дадите мне в этом клятву?
– Вам бы и не пришлось требовать от меня этой клятвы, если б у графини де Монлюсон не был такой характер, что она никогда не простит мне, если я вас вызову; но ежели это вам может доставить удовольствие, я даю вам слово, что один из нас убьет другого и что я ничего не пожалею, чтоб этим другим были вы.
– Посмотрим; но пока я вам все-таки благодарен за это слово. Оно мне так приятно, что накануне того дня, когда графиня де Монлюсон сделается графиней де Шаржполь, я непременно вам напомню об нем, если бы вам самим изменила память!
– Вы – герцог д'Авранш! – вскричал Цезарь с резким смехом; – чтобы это сбылось, надо прежде, чтоб у меня не осталось ни одной капли крови в жилах!
– Пожалуй и так! – возразил Гуго холодно.
Читателю может показаться удивительным, что съехавшись с Орфизой, принцесса Мамиани не объяснилась с ней тотчас же на счет счастия графа де Шиври в сделанном на нее покушении. Ей помешало следующее рассуждение: какое материальное доказательство его сообщничества в этом покушении могла она представить? Он был такой человек, что прямо отрекся бы, положив руку на распятие и стоя одной ногой в могиле! Разорванное платье, несколько капелек крови на галунах, удары, которые он наносил и получал – не доказывало ли все это напротив, что он бросился на разбойников, чтоб разогнать их? Его друг Лудеак лишился даже лошади в этой схватке.
Сверх того, как уверить, что дворянин с его положением при дворе, пользующийся такими милостями короля, может быть способен на подобную низость? А что касается до графини де Суассон, которой первой эта мысль пришла в голову, то нечего было и думать даже говорить об ней: её сила служила ей недосягаемым оплотом; притом же, и солгать ей также ничего не стоило.
Всего благоразумней было, значит, молчать и ожидать, наблюдая за всеми происками Цезаря, лучшего случая изобличить его: этого требовала осторожность и на это именно принцесса и решилась.
Когда все было исправлено и приведено в порядок, путешествие продолжалось и окончилось без приключений; кареты ехали под охраной нескольких человек, выбранных принцессой из числа солдат епископа и взятых ею к себе на службу, и под двойным покровительством Монтестрюка и маркиза де Сент-Эллиса, у которого камень спал с сердца с той минуты, как он отрекся от недавней злобы против своего молодого друга.
Не встретилось больше ни воров, ни разбойников; гостиницы, в которых останавливались на ночлег, были тихи и спокойны, как женские монастыри; дороги – мирны и безопасны, как аллеи парка, и когда графиня де Монлюсон приехала в Вену со своим милым и любезным обществом, древняя столица Австрии готовилось встретить графа де Колиньи и его войска празднествами и увеселениями. Это была интермедия, которую двор и город давали себе с общего согласия, между вчерашним страхом и завтрашними опасениями.
В тот самый вечер, когда граф де Шиври приехал в Вену вслед за Орфизой де Монлюсон, неизвестный посланный оставил для него в гостинице, где он остановился, записку, в которой была всего одна строчка:
«Пропущенный случай можно воротить».
– Милый капитан! – прошептал Лудеак, которому Цезарь передал записку, – он хоть и не подписывается, но как легко его узнать!
1875Примечания
1
Charge, Paul!.
2
«Женщина изменчива, очень глуп тот, кто ей верит».
3