bannerbanner
Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1820-1823
Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1820-1823

Полная версия

Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1820-1823

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Государь не сегодня, а завтра будет; ночует в Пулавах. Здесь Каподистриа, Северин, Фредро, Меньшиков и, кажется, Чернышев. Пронесся было слух о смерти папы:

Апраксин. Правда ли, что папа умер?

– Говорят, так.

Апраксин. Кого назначат на его место?

– Неизвестно!

Апраксин. Верно, военного.

Сделай милость, пришли циркуляр губернаторам и все тому подобное. В. С. Новосильцов опять писал Николаю Николаевичу о губернаторском месте, уверяя, что Приест неминуемо будет проситься прочь: Николай Николаевич, который уже раз за него обжегся, неохотно попытается в другой; замолви стороною Кочубею или через племянника его, которого я видал у Карамзиных: Николай Николаевич будет тебе благодарен. Я ему сказал, что поручу тебе это дело партикулярно.


17-го августа.

Это письмо лежит у меня с отъезда эстафеты, которую, Бог весть как, прозевал. Государь приехал 15-го вечером; ничего еще не делается.

В Париже открыт заговор против королевской фамилии. Правительство уже с некоторого времени о нем знало и хотело ему дать созреть, чтобы нанести удар решительнейший и полнейший. Парижские войска в нем участвовали, даже частью и королевская гвардия. Ночью захватили 32 заговорщика, которые пришли в казармы и хотели вести полки овладеть замком Vincennes, а оттуда – Тюллерийским, все перерезать и провозгласить сына Наполеона, а Евгения Богарне правителем. Впрочем, по отъезде курьера, который прилетел сюда в восьмой день, в Париже все было покойно.

Каждый приезд государя наносит мне флюс, и я нынешнюю ночь страдал, как мученик. Вырванный зуб и пиявицы облегчили меня немного. прости, более сказать нечего, некогда и нет сил.

Скажи Гречу, что надеюсь доставлять ему журнал предстоящего сейма. Сколько мог бы он мне отделять листов на то в каждой своей книжке? Отвечай на это скорее.

292. Тургенев князю Вяземскому.

18-го августа. [Петербург].

Письмо твое от 6-го августа получил и другое, перелюстровав, к Жуковскому отправил. Доставлю мои замечания на прелестные «Воспоминания», но вперед прошу присылать ко мне, а не к нему, ибо кто старое помянет, тому глаз вон. Пиши вспоминания, но не помни то, что убивает поэзию души, следовательно и жизни.

Я получил от одного из моих чиновников известие с Кавказа о Пушкине. Он там с Раевским. Дело Скибицкого ко мне не поступало. Уведомь, где оно? Писать совершенно некогда. Помешал Закревский. Тургенев.

Булгаков уезжает в пятницу.

293. Князь Вяземский Тургеневу.

20-го августа. [Варшава].

То ли дело, как дурь с себя откинешь! И письмо, как письмо, и ты, как ты, и я, как я: говорю о одиннадцатом августа. Ничего. нового, кроме того, что еще один зуб я себе вырвал, а великий князь еще воевал какие-то белые шляпы краковских студентов: при себе велел их окроить и выслал за город. И это в присутствии царя, и это перед открытием сейма! Вчера должен был быть смотр войск, но дождь заставил отложить до завтра.

Я послал к тебе с курьером письмо из Царьграда при своем и благодарю за доставление другого. Мало по малу свита съехалась. Чернышев постарел, похудел и пожелтел чрезвычайно. Ожидаем с нетерпением встречи его с женою, которая здесь и намерена показываться. Я еще ничего не знаю о его подвигах и о возмущении казаков.

Нельзя ли как-нибудь взять список с записок Храповицкого или купить? Я охотно заплатил бы за них.

Едва ли не придется воротиться на старое: будущее как-то туго становится. Над нами носится какой-то дипломатический пар. Обстоятельства европейские важны, прямодушие дельцов несомненно, но сильны ли головы их? Ясны ли их взоры? Нет ли чего-то тут облачного? Изо всех концов мира съезжаются курьеры, канцелярия день и ночь работает. Что из всего этого будет? Конечно, насильственные меры народов нехороши, но что же делать, когда правительства кривят душою и путаются. Я говорю этим господам: «Ведь не бесовское же навождение ставит вверх дном Европу.» Смятение – людское: не ищите причин ему в мире метафизики заоблачной, а здесь, на земле. Человек мечется. Вы говорите: «Он испорчен», и начнете читать ему проповеди. Нет, он болен; он требует помощи. Пища, которую вы ему даете, нездорова; ноши, которые вы ему на плечи кладете, несносны и прочее, и прочее. Истребите причины неудовольствия его в самом корне, очистите душную атмосферу, которая тягчит больного, и тогда скажите больному: «Смирись!» Что вы сделали с падения Наполеона? Перекрошили Европу в угоду каких-то исторических преданий, отложивши все наличные требования до другого времени. Вот вам и пришлось за пожданье. Наполеон приучил людей к исполинским явлениям, к решительным и всеразрешающим последствиям. «Все или ничего» – вот девиз настоящего. Умеренность – не нашего поля ягода. А правители, между тем, справиться не могут с надлежащими орудиями, которых величина не по их силам. Оттого то они и стараются здесь подрезать, там поутончить, а Алкиды между тем бесятся, и того и смотри, что взбесятся, и Бог знает, чем это кончится. Войной? Какой войной? Кто против кого? Все общепринятые речения манифестов уже изверились. И сам Шишков не придумал бы теперь, как устроить предисловие войне против французов или гишпанцев, или итальянцев. Одно нам предстоит: запереть накрепко все европейские сообщения, поставить некоторые столбы, за которые запретить Европе перешагнуть под страхом нового северного наводнения, и засесть дома, но не с пустыми руками, а за работу. Иначе мы никогда ничего не сделаем. Станем все стеречь чужие дома; при первом крике метаться то в ту, то в другую сторону, а свой дом останется век недостроенным и развалится непокрытый. Что нам за слава быть страшилищем Европы и у всех сидеть, как муха на посу? Конечно, силачу всего легче протянуть кулак свой над головами; но что от того ему пользы, когда никто его не забижает! Нелепое хвастовство, неосновательное подражание! Наполеон держал свой кулак, но при случае и опускал его, куда следовало; но и ему эта жизнь вчуже не была впрок. Пришлось дела делать дома – все пошло к чорту. Его народ знал по газетам; он его знал на поле битвы. Столкнулись они дома – друг друга не поняли. Он торчит на скале, тот лежит под брюхом Бурбона, а мы за них должны отдуваться.

У нас здесь троица певиц: Campi, урожденная полька, в большой милости у здешнего патриотизма, но, впрочем, и с дарованием, хотя старым; Сесси, которую еще не слыхали, и её величество Каталани, которую еще не видал.

Обещают нам Потоцких. Государь обласкал их на дороге до крайности. Витт здесь, в Александровской; также и Чернышев.

С княгинею Łowicz государь по-братски: с самого приезда они каждый день обедают втроем – то у него, то у них. Впрочем, все так тихо, что прослышишь полет мухи, и царя как бы не было, кроме для нас, потому что он несколько раз в день мимо нас ездит; но еще ни разу не видал. Я себе, кажется, на время сейма работу пригрел: русский журнал о прениях палат. Подавал о том предложение, Ник[олаем] Ник[олаевичем] одобренное; но не будут ли перечить в исполнении? Мне здесь суше, чем когда-нибудь, то-есть, душевно. Жизни нет нигде: все это формы жизни.


21-го.

Не знаю, как делаю, а вечно прогуливаю эстафет. Скажи Карамзиным, что мы живы. Сбирался, было, писать к ним, но некогда.

Еще слово: граф Аракчеев приехал сегодня в ночь, и погода из красной сделалась пасмурной. Отошли письмо к Карамзиным. Прощай! Более сказать нечего.

294. Князь Вяземский Тургеневу.

[Конец августа. Варшава].

Спасибо за строки 18-го августа. Погода пасмурная и дождливая. Вчера было затмение светлое на земле.

Кто и говорил тебе, что дело Скибицкого у тебя? Дело в том, чтобы узнать, не поступило ли оно куда-нибудь, и в таком случае – за что и за кого приняться. Вероятно, если от тех будет просьба, то в Сенат или Министерство юстиции.

Приближается день великий открытия сейма, а в Александров день будет бал у Заиончека в новых покоях, убранных с роскошью, удивившею Париж, который ходил смотреть мёбли, обои и украшения. Французские листы говорили о том: всего около на тридцать тысяч червонных. Левые морщатся на эти издержки и, может быть, заговорят на сейме. По крайней мере заказать было бы в Петербурге. Но здесь этого не понимают и говорят, начиная с княгини Заиончековой: «Не все ли равно для нас, если деньгам не оставаться в Варшаве, что в Париж, что в Петербург им пойти». Все еще как-то народное братство не клеится: разве родство запечатлеется кровью на поле битвы, общею системою свободы политической или общею невзгодою, а иначе Ник[олай] Ник[олаевич] и великий князь худые крестные отцы и сваты. Связь их с нами – оковы железные для них: мы не имеем иного союза.

Из Парижа после того ничего не слышно; в Лондоне продолжается постыдный суд. Свидетели уже доносили, как любовника видели, выходящего из спальной королевы в рубашке и с подушкою под мышкою. По последнему известию, не знаю в какое-то число, когда королева пришла в залу судилища и начали перекличку свидетелей-обвинителей, она, при имени одного, вскричала: «И ты тоже против меня», вскочила со стула и убежала, в большому удивлению и неудовольствию приверженцев своих. В «Монитере» есть уже повеление короля, определяющее сознание перов и предание суду лиц, задержанных по заговору.

Что ты мне не говоришь о размолвке Плещеева с Тюфякиным? Правда ли, что он опять ссорился с St.-Félix? С курьером, отправленным в Неаполь, писал я к Пипиньке-Пепе. Он, говорят, скучает и глупою работою замучен. Вот газетный вызов: где русские начальники, умеющие ценить своих подчиненных? Право, без хвастовства сказать, мы все, сколько нас ни есть, – бисер в ногах свиней. Когда все поставится у нас вверх дном? Стихии все, как надобно быть, но разбери только: вода под грязью, огонь в гнилушке. Скажи, владыко, великое слово: «Да будет свет», и будет.

Дождь, сырость так с неба и падает, а вся кавалерия мочится на учении. Разумеется, и государь тут. Вот что они называют царствовать. Глупость пуще неволи. Кто сказывал Гречу, что и обещал украшать их журнал своими превосходными стихотворениями. Сказал ли ты ему мое поручение? Писать более некогда. Аминь! Целую от души.

295. Тургенев князю Вяземскому.

27-го августа. [Петербург].

Письмо твое от 15-го и 17-го получил. То, на которое ты мне отвечаешь, не послал бы я, если бы прочел, что написал. Но при всем том в нем, право, было более дружбы, нежели в твоем. Полно о прошедшем.

Спасибо за известие о Париже. Здесь хотя и было оно чрез французского чиновника Берлинской миссии, но не с теми подробностями. Уведомляй о ваших происшествиях. Посылаю тебе в оригинале ответ Греча на твой запрос. Каким образом можешь ты исполнить его требование и доставлять оффициальное позволение печатать? Разве чрез Новосильцова один раз навсегда предпишется помещать известия о сейме? Кажется, в прошедший сейм здесь не позволялось говорить о том, что у вас делали, и я не берусь хлопотать, ибо не надеюсь успеха. Ценсура становится час-от-часу не строже, но произвольнее, ибо, пропуская введение к песням поэмы Пушкина, она запрещает осуждать стихи действительного тайного советника Хераскова. Разве языческие боги за нас вступятся, ибо и мифология, как наука, также запрещена, и позволяется только упоминать о ней в истории, так что если нечаянно встретится Юпитер или Сатурн, то при сей верной оказии можно сказать о них, что Юпитер – громовержец а Сатурн ел детей своих. Товарищ мой убеждал меня собственным примером в превосходстве сей методы, и я поверил ему.

Крейтон привез мне две запрещенные книги из Парижа; одна, «Portraits pittoresques des députés», забавляет меня, а Кологривов, увидя портреты их, узнал многих. Это pendant к «Маленькому лексикону великих людей».

Кстати о твоем участии в журнале Греча. Вот что И. И. Дмитриев пишет ко мне: «Если Греч будет журнал свой издавать на прежних правилах, то не пособит ему ни Воейков, ни прочие. Одни хорошие стихи, сколько ни напихай их в тетрадку, еще не составят журнала. Журналист не есть дрягиль, чтобы не сказать хуже, который обязан только сваливать с спины своей в типографию чужие тюки. Он должен и сам мыслить, должен быть патриотом, наблюдателем, литератором, умеющим писать легко и приятно, строгим оценщиком в словесности и беспристрастным посредником в авторских тяжбах, а не деспотом, как Каченовский, который сам бранит и глупит, сколько хочет, а возражений не принимает. Досадно, что Вяземский пустился по двум дорогам и сам себе мешает. Вот мой герой! Он один только у нас мог бы подавать журнал, похожий на европейский!»

Если хочешь, то скажи Новосильцову, а если нет, то знай про себя, что на сих днях постараюсь я побывать у графа Кочубея и дать ему почувствовать, сколько бы приятно было Николаю Николаевичу, если бы взял в губернаторы на место St.-Priest Василья Сергеевича. Теперь Кочубей в Царском Селе, и мне нет времени отлучаться, но в понедельник он будет сюда, или я к нему поеду. Свадьба их еще отложена на неделю, а может быть и более. Николаю Михайловичу лучше. Вчера получил я от него письмо, первое, писанное больною рукою.

Пиши иногда в брату Сергею. Он никакой отрады не имеет в тюрьме своей, кроме наших писем. Бог знает, когда можно будет его оттуда выручить. Кланяйся дипломатам вашим. Уведомляй о сейме:

Дай весть услышать о свободе!

Брат Николай тебе кланяется. Об увольнении его из Министерства финансов, по его желанию, послано представление к вам в Варшаву. Вряд ли это не отдаленное следствие общего близкого нам дела. Прости! Тургенев.

Не делай явного употребления из письма ко мне Греча.

296. Князь Вяземский Тургеневу.

30-го августа. [Варшава].

Что сказать тебе? Кривцов все скажет. А мы все умеем как-нибудь да досадить. Избрали в маршалы сейма Рембелинского, префекта здешнего воеводства, человека на казенном жалованье, не пользующагося ни доверенностью, ни уважением. Все на этот выбор рощпут. Зачем гласно и торжественно объявлять, что людей независимых боишься? Чего бояться? Малого жужжания? Пусть жужжат: это жужжит, тот не кусает. Государя, как на зло, набивают превратными понятиями о людях и вещах. Когда будет на нашей улице праздник, то-есть, на улице прямодушных и пряморазсудных людей?


31-го.

Кажется, никогда. Едва ли не другой раз обчелся я, как с вами в Петербурге, предложением своим писать русские статьи о Польше. Нас морочат, и только; великодушных намерений на дне сердца нет ни на грош. Хоть сто лет он живи, царствование его кончится парадом, и только. Меня уныние и злость одолели: Карамзиным вылил всю душу; тебе некогда. Прости! Когда скажу России: «Прощай»? Право, надобно. Холопами быть прискучится: это хорошо изредка, в праздничные дни, а для насущного – тяжело.

Стурдза – действительный, Северин – статский. Кажется, милостей только и было. Вчера государь открыл бал у Заиончековой с княгинею Łowicz. Жуковского обними. Надеюсь, что он чрез меня едет в Европу. По тому, что я вчера слышал, выбор предводителя еще хуже первых моих предположений и может иметь дурные последствия. Умы наморщены, хороший выбор мог их разгладить. Того и смотри, что начнут рожи делать.

297. Тургенев князю Вяземскому.

1-го сентября. [Петербург]..

Спасибо за два письма: от 20-го и 21-го августа. Вчера исполнил твое поручение и говорил с Графом Кочубеем о племяннике Николая Николаевича. Он знает уже о намерении графа Сен-При идти в отставку, но знает уже и о другом кандидате, которого государь назначает на его место. «Кого?» спросишь ты. – Военного. Так сказал мне граф Кочубей, не назвав его и сожалея, что не может употребить Василья Сергеевича. Скажи Николаю Николаевичу, что я еще более сожалею, что не удалось сделать ему угодное. Впрочем, это может быть и к лучшему для Василья Сергеевича, ибо он наследовал после сварившейся тетки тысячу душ, принялся за экономию, но не разорительную, а бережливую и мог бы снова построить наследство на воеводстве.

Записки Храповицкого со временем можно списать для тебя, но не теперь, ибо много хлопот и от одного экземпляра; впрочем, и с копиею нужна большая осторожность.

Мы здесь видим Кирову в ваше окно и слышим о ней вашими ушами, но ты один почти передаешь нам звуки оттуда, да и ты не сказал мне о конгрессе, или свидании в Троппау. Дипломаты наши в тон же неведении, ибо курьеры их пристают у вас. Я надеюсь, что государь скорее других согласится на издание журнала ваших прений, но надобно, чтобы воля его была дено выражена, ибо иначе здесь испугаются и самого намерения. Пока государь с вами, то можно бы, кажется, показав ему prospectus, представлять ему каждый раз, если не самые пиесы, то, по крайней мере, оглавление книжки и довести о сем до сведения здешних архи-ценсоров. Это послужило бы в пользу и нам, сидящим во тьме и сени, и скуке смертной, и приучило бы уши наши в русским отголоскам конституционных прений. Почему бы, кажется, не почитать вас совершенными иностранцами? Вы в полной мере этого достойны. Англинские прения, и самые скандалезные, печатаются в наших листках, и ценсоры ни мало не морщатся.

Сейчас еду, если отпустят, в Царское Село и в Павловск с отставленным от театра Плещеевым. При сем письмо от Карамзина, вчера полученное. Вчера же отправил к ним и твой пакет и позавидовал книгам. Брат Николай тебе кланяется. Тургенев.

298. Князь Вяземский Тургеневу.

З-го [сентября. Варшава].

Спасибо за письмо. Что тебе мои контролировать? Как первое, так и последнее, как то, так и другое, как бывшее, так и будущее – все наговорены перу сердцем, тебе преданным и тем более тебе предающимся, что круг его надежд и доверенностей обстоятельствами и опытностию чрезмерно стесняется.

Открытие сейма было вёличественно, как и всякое зрелище, ознаменованное чем-то недюжинным. Государь произнес свою речь тверже прежнего. Все двусмысленно, все орудие обоюдное. Неужели это предписывается благоразумием и потребностями века? Ничего знать не могу: я человек больной, у меня кровь иногда кипит, иногда замерзает. Мне в нынешнем веке нельзя жить – вот это знаю. Пятьдесят лет назад я был бы Буфлером, героем Дмитриева, и славно Теперь рвусь далее: все блестящее в моих глазах померкло. Ощутительности, или ничтожества – вот крик моего сердца, вот голос века. Баснями его не накормишь. Есть еще другая жизнь перед нами – жизнь в гостях. В Европе со скуки не умру. Есть где уму, есть где волнению сердца, если не самому сердцу, поразгуляться. Волга не течет по луговой стороне, но выкидывает свои воды на луга. Я в банке, а в банке быть не могу. Дуралей бригадир, холоп казенный, приходит к Рейнскому водопаду, смотрит на этот вихорь влажный и, насмотревшись, говорит ему: «Это все хорошо, но зачем ты не стакан воды?»

Гречу, вероятно, ничего не дам, ибо ничего дать не могу по всяческим и многим причинам. Жаль! Сейм будет любопытный, и виды мои были широкие. Будет другой век, когда протухлый наш век сгниет; вопли моего сердца, быть может, не заглушатся под усилиями невежества, и я отзовусь у добрых и счастливейших людей. Я мало означил шагов на пути своего незначительного бытия, но шаг-другой останется впечатленным. Без сомнения, многие меня осуждают; скажи им, что я бежал в Польшу от России, от России бегу теперь из Польши. Я, конечно, не лучше другого, но позвольте же мне иметь свое сложение, свое, только свое; лучшее или худшее – это другое дело. Здесь надеялся я иметь надежнейшие средства действовать в своем смысле. Пробовал, щупал, допрашивался, – все по пустому. Остаюсь с истинным почтением и таковою же преданностью: нельзя лучше. Больно видеть степь перед собою, когда сердце нуждается в наслаждениях, ум требует деятельности. Но что же делать? Ограничиться частными услугами, площадными обязанностями человеколюбия; но, уделив половину дохода, который я проедаю и просориваю, я уверен, что принесу более действительной пользы, чем первейший ваш министр. Кто в России работает на завтрашний день? Все стряпание этих государственных людей напоминает мне последнюю страницу годового месяцеслова: нет ничего общего с последующим. Поставлена точка, «Конец», а за этою точкою, за этим концом начинается другое круговращение солнца, другой порядок, другая жизнь вселенные. Прошу покорно с ними толковать: они надуты важностию своею; на ту пору мы, которые всегда заносим взор и шаг свой в даль, смотрим на деятельность их, как на бытие преходящее, эфемерное. Нет общего языка. Мы их считаем дураками; они нас головорезами, и все тронулось с места, все взволновано. Например, я уверен, что не исповедание государя. в политическом отношении одержит господство в Европе: он наносит сильные и, может быть, праведные удары на противников; но я, между тем, вижу, что шайка противников при каждом ударе усиливается; там, вдали чернеется туча ратоборцев, которая поспешает на помощь терпящих. Какую после того иметь буду веру в успехе высочайшем? Вот в чем дело: принимать ли обстоятельства за стихию, против которой бороться нельзя, или за случайное поветрие? Я в них вижу стихию и готов сказать: «Умейте плавать, умейте летать, умейте обжигаться, или вы погибнете»» Они говорят: «Это – случай» и кидаются затыкать, тушить и запруживать. И все будут в дураках, помяни мое слово.

О сейме, то-есть, о действиях еще ничего сказать не могу: теперь все еще продолжаются обряды. Вал у Заиончека был блестящий; жена адьютанта Вейсса на балы не приглашается. 5-го числа будет бал у Новосильцова, 15-го опять у Заиончека. Дом его царски отделан: un luxe insolent!

Сейчас с пытки: перечитывали перевод моей речи, который был очень удачен, но уже обезображен рукою высшею в ожидании высочайшей. Вот тебе речи. Сейчас отошли по экземпляру Карамзиным, Дмитриеву, Александру Булгакову, Василью или Алексею Пушкину. Только сейчас, а не потчивай других. Целую, милую.

299. Князь Вяземский Тургеневу.

7-го [сентября. Варшава].

Доставь это письмо Алексею Орлову для пересылки к брату. Здесь были маленькие шумы. На последнем сейме чтение протокола каждого заседания, как это делается во Франции, не было введено в употребление и, вследствие такого упущения, члены увидели в общем журнале сейма речи и голоса свои обезображенными. Ныне стали они требовать введения этого обычая, но маршал, опираясь на присягу свою держаться только постановлений уже раз определенных, а новых не допускать, отвергнул это предложение, как рассуждению палаты и не подлежащее, сложил свою булаву и стал ходить по зале. Тут возымели несколько голосов, обвиняющих маршала, что он отвергает предложение, еще палатою не рассмотренное и шум сделался общий, но после утих, и дело, вероятно, тем кончится, что протоколов не будет. Весь этот беспорядок и беспорядки следующие – плоды дурного выбора. Бал Николая Николаевича, данный 5-го числа, был прекрасный; еще несколько имеем в виду. Впрочем, ничего важного нет, а скуки довольно, а глупости и более, а уныния и вящше.

300. Тургенев князю Вяземскому.

8-го сентября. [Петербург].

Письмо твое без числа, но вероятно от 27-го августа, получил. О Скибицком выправлюсь, если отыщу твою записку, ибо я, справясь в своем департаменте, бросил ее в свой подстольный архив, ut requiescat in pace. Пришли другую, если можешь.

Сегодня отправляется через Варшаву в Неаполь молодой Поггенноль к миссии. Я нагрузил его письмами и посылками к Батюшкову, описал ему все и всех и обещал за тебя, что ты воспользуешься отъездом Поггенноля из Варшавы, о котором можешь узнать от Северина или других дипломатов. Я послал ему от «Руслана» до «Урывков времени» Козлянинова: примечательное явление даже и в нашей словесности, произведение усердного члена нашего Англинского клоба. Он пишет, чтобы обедать в клобе, и экземпляр стоит обеда, то-есть, по цене, а не по достоинству. Пришлю тебе сегодня, если успею. Ты должен быть в числе подписчиков: это утешит автора,

Ив. Ив. Дмитриев просит тебя выписать для него: «Biographie pittoresque des députés. Portraits, moeurs et coutumes», с 15-ю портретами, в одной части, 1820. Но не знаю, удастся ли тебе достать ее, ибо мне ее прислали, как запрещенную в Париже. Он просит также тебя о присылке ему «Mémoires sur la vie et les écrits de m-r Suard», 2 volumes, но я напишу к нему, что эта. книга не стоит денег; вторую часть «Sur les Cent, jours», но она, кажется, еще не вышла.

Тебя удивило объявление Греча или, лучше, Воейкова о твоем содействии «Сыну» их, а еще более соседство твое с Гнедичем. Ответственность всего братства вашего взвалил на себя Жуковский. И дипломат Батюшков испугается, увидя себя в. числе журналистов; но ваши имена доставили Воейкову 6000 рублей ежегодно, а для отца семейства имя взаймы дать можно. Я ему самому сказал, что неприлично только ставить ваши имена, то-есть, Жуковского, Батюшкова и твое, с ним и Гречем; надобно беречь вас и вопреки вам самим, если нужно, и не сопричислять вас к ликам Гнедича, Греча и Воейкова в глазах всей публики. Не Воейков, а Жуковский за это рассердился. Воейков начал уже печатать из Жуковского «Для немногих», дабы журнал их не оставался для немногих. Если выходить публикацию ваших прений, то это может оживить их.

На страницу:
4 из 5