
Полная версия
Из Лондона в Австралию
Оба молодые человека отошли немного и издали продолжали рассматривать ступени храма. На каждой из них возвышалась на четырех жердях деревянная доска, предназначенная для возложения на нее жертвы; доски эти были разных размеров, большие размешались на нижних, меньшие на верхних ступенях. На них стояли вырезанные из дерева фигуры, небольшие лодочки и утварь, лежали сухия ветки от священных дерев и метелки из длинных белых перьев. Каждая ступень была завалена этим добром.
– Верно здесь и происходят жертвоприношения? – прошептал Аскот. – Ну, я буду держаться подальше отсюда, это страшное зрелище.
Антон долго смотрел на храм и на эти доски, потом недоверчиво покачал головой. – Во всяком случае, жертвенного огня здесь не разводят, иначе видны были бы его следы.
Они вошли в лес, но всюду за кустами, словно тени, двигались темные фигуры дикарей. О бегстве, очевидно, нечего было и думать.
Антон был грустен – и едва удерживался от слез. – Никогда мы не доберемся до Австралии! – сказал он с горечью.
– Почем знать? Но, послушай, что это за голоса?
Они очутились возле некоторого количества нисеньких шалашей без боковых стенок, и здесь вся семейная жизнь дикарей открылась перед ними. На ложе из листьев в одном из этих шалашей лежало тело убитого воина и вокруг него на корточках сидело несколько женщин; оживленно жестикулируя, они пели погребальный гимн. Слезы струились по их коричневым лицам, по временам они запускали руки в волосы, то простирали руки к небу, то били себя в грудь. Каждое слово, каждый жест ясно говорили об их горе.
Труп и самое ложе, на котором он покоился, были усыпаны белыми цветами, из которых словно выглядывало мертвое лицо; на столбах хижины также виднелись знаки траура, в виде белых цветов, дети тоже держали в своих ручейках белые розы. Иногда к одру смерти пробиралась большая собака и печально глядела на закрытые глаза своего господина; потом она начинала выть, задрав голову кверху, и женщины тотчас же ее прогоняли. Бедное животное разделяло горе всей семьи, но не имело права вслух заявлять об этом.
В одном из шалашей между двумя трупами одиноко сидела старая женщина. Здесь не было ни украшений, ни посетителей, не слышно было печального пения… Эти воины принадлежали к низшему, всеми презираемому классу неимущих, и не имели права на торжественные похороны.
Только старуха мать сидела возле них, отмахивая мух, облеплявших холодное чело покойников. её морщинистое лицо было в слезах, но несмотря на свое горе она не произносила ни звука. Она уже убедилась, что всякое слово замирает у неё в груди.
Оба наши друга были глубоко потрясены этим зрелищем. Бедная мать! Она потеряла все, что было у неё самого дорогого в жизни, и даже была не в состоянии выразить этого ничем.
– Давай, нарвем белых цветов, – сказал Антон, – это чересчур печальное зрелище.
– Я и сам подумал об этом. Но не рассказывай об этом Мармадюку, а то он опять скажет нам по этому поводу проповедь в аршин длиною. А я этих поучений терпеть не могу! Все это я давно уже слышал и это давно уже не производит на меня никакого впечатления.
– Аскот, зачем ты представляешься таким бесчувственным?.. ведь, я знаю, что сердце у тебя теплое и любящее.
– Папперлапапп!.. Идем, мы хотели нарвать цветов!
Они вдвоем принялись обирать деревья хуту и кустарники роз. Не прошло и четверти часа, как оба трупа были также прекрасно убраны, как тела благородных воинов, а может быть даже и еще более пышно, так как у белых оказалось больше вкуса, чем у дикарей. Бедный шалаш, благодаря их чувству изящного, превратился в роскошную выставку цветов. Все это вскоре привлекло сюда толпу любопытных женщин, которые наблюдали за белыми и перешептывались.
Старуха по-прежнему отмахивала мух, и только взгляды, полные благодарного чувства, и какие-то неясные звуки, долетавшие до белых, показывали, что доброе дело белых произвело на нее глубокое впечатление.
– Мне кажется, – шепнул Антон, – что ей хотелось бы, чтобы мы запели.
– Это немыслимо, – ответил Аскот, – что скажет Мармадюк, если услышит.
– Гм! ну, об этом я не беспокоюсь, но у меня есть выход. Наверное эти женщины поют за известное вознаграждение.
Аскот сунул руку в карман. – Что же им дать? У меня нет ничего, кроме перочинного ножа.
– А у меня уцелела гинея, которую мне дал еще твой отец при отъезде из Англии. Я не прочь пожертвовать ее на доброе дело.
– Как и я свой перочинный нож!.. Пожалуйте-ка сюда, миледи! Если вы ходите без чулок и башмаков, то это не может повредить нашей дружбе.
Он прикоснулся к плечу одной из островитянок и показал ей употребление ножа на ветке первого попавшегося дерева. – Видите ли, сударыня, ведь этим лучше орудовать, чем вашими раковинами?
Женщина всплеснула руками от изумления. «Табу?» спрашивала она, указывая на нож.
– О, с какой стати! Самое большое, что мои сердитый родитель не заплатил за него лавочнику, у которого я его купил, но ведь какое же вам до этого дело?
Затем он потихоньку запел и указал на хижину. «Вперед, почтеннейшие леди, присядьте-ка там, да спойте что-нибудь, а я за это подарю вам этот нож».
Островитянка быстро поняла его желание, она скользнула под навес и запела мелодию погребального гимна, не сводя, однако, глаз с лица Аскота. её пение и плач должны были окупиться, иначе она тотчас же прекратила бы их.
– Теперь предложи ты свою гинею! – шепнул Аскот.
Антон вытащил свою драгоценность и немедленно одна из островитянок согласилась выказать за нее свое музыкальное дарование. Монета и нож не замедлили перейти в руки коричневых дам – плакальщиц, и под их пение слезы бедной старухи-матери лились как-то легче. Религиозный обряд был выполнен, телам её убитых сыновей воздавалась последняя почесть, – а это уже облегчало грусть.
Но зато у прочих женщин, толпившихся возле шалаша, проснулась зависть. они теснились, протягивая руки в нашим друзьям, а когда они мимикой стали уверять, что у них больше нет ничего, островитянки. стали навязчивее и настойчивее. они указывали коричневыми пальцами на пуговицы кафтанов и жилетов, одна из дам даже заявила претензию на все полукафтанье Антона, другая потребовала шляпу Аскота, и дело уладилось только тем, что приятели назвали все эти вещи «табу». Тогда только коричневые дамы отдернули свои руки, точно они боялись обжечь их.
Теперь гимн в честь воинов, павших в последней битье, раздавался уже в большей части хижин, и этим открылась предстоявшая на утро похоронная церемония. В иных шалашах возле одра болезни раненных стояли жрецы, проделывая всякого рода свои обряды с целью облегчит страдания от ран. Всюду жизнь кипела ключем. Белые, утоливши свой голод, группами прохаживались по деревне и по берегу озера, на, котором покачивалось множество лодок с боковыми брусьями. Гостям не запрещалось браться за весла и разъезжать среди диких уток и водяных роз, но при этом каждый раз и дикари следовали за ними в своих лодках, совершенно так же, как и на суше, они не отставали ни на шаг от белых.
Только один из белых оставался настоящим узником в хижине короля, Мульграв, несчастный Лоно, у которого смазка на лице медленно превращалась в сухую кору, и на которого при этом возлагалась обязанность есть и пить то одно, то другое, пока, наконец, он не начал с содроганием отворачиваться от всего съестного и не обнаружил желания вскочить и выдти прогуляться. Но и тут Ка-Мега и Идио шли по бокам, а весь народ не сводил с него глаз.
Он в отчаянии вернулся в хижину и бросился на циновку.
– Кто бы ни был этот самый Лоно, – вздохнул он, – я его ненавижу. Он меня погубит.
– Утешьтесь, старина! – засмеялся Фитцгеральд. – Капитан Ловель не оставит нас в беде.
– Но пока товарищи выручат нас, меня закормят до смерти. Вот уж подходит еще один негодяй с целой посудиной кокосового молока! Эта гадость положительно расстроит мне желудок раз навсегда!.. Чорт бы тебя добрал, образина ты этакая! – со смехом обратился он к подошедшему к нему островитянину. – Уже сотню раз я собирался свернуть шею тебе и всем твоим землякам, мучители вы этакие. Вот, я, по крайней мере, теперь излил свою душу, и то хорошо!
И с покорностью судьбе он прислонился к столбу хижины. Засохшее на его лице тесто образовало корочки, которые осыпались, попадали ему то в рот, то в глаза, то за галстух, пока, наконец, он не вышел из терпения, и не начал отколупывать всю оставшуюся на лице кору.
– Пусть меня повесят, – сказал он, – но я не могу больше терпеть… Опять эта скотина тащит мне сладкие коренья!.. Вот наказание!
Лейтенант только отворачивался, чтобы не хохотать. В листьях на земле в хижине он нашел огромного черного журавля и чтобы не спать в таком неприятном соседстве, он распорядился устроить для себя и своих товарищей гамаки из одеял. Вскоре циновки, заменявшие собой боковые стены хижины, одна за другой стали опускаться, в лесу под деревьями стало совсем темно, птицы замолкли, насекомые забрались на сон грядущий, каждое в свой уголок, и даже проворные лазящие животные позасыпали. Только погребальное пение еще раздавалось в селении диких: оно должно было продолжаться вплоть до окончательного погребения. Мелодия гимна была однообразна, но совсем не неприятна; это не были дикие крики, не было повторения одних и тех же слогов, как у малайцев; скорее это было очень выразительное пение и в нем, казалось, можно было различит некоторое содержание.
«Ты был таким храбрым воином, верным и нежным другом. Твоя рука доставляла мне спелые плоды, ты добывал мне перья с самых редких птиц и ловил для меня самых быстрых рыб. И теперь тебя нет и мне остается лишь плакать… плакать»:
Пение это убаюкало наших друзей. Когда же все затихло, они выглянули из своих гамаков и не замедлили убедиться, что кругом чуть не под каждым деревом сидело на корточках по коричневой фигуре островитянина. О бегстве нечего было и думать.
На утро все женщины с рассвета принялись, убирать все улицы и площадки. Тягостное безмолвие господствовало в деревне, не произнося ни слова, дикари подали белым завтрак, все собаки оказались привязанными к деревьям, дети засажены в хижины с опущенными боковыми циновками. Все плясуны, флейтщики и трубачи с их раковинами собрались перед хижиной короля. За ними стали в порядке в полном боевом убранстве сперва благородные, затем простые воины. Когда женщины изготовили обед, то тоже скрылись по своим хижинам; ни одной из них не было теперь видно на улицах.
– Сегодня происходит жертвоприношение, – сказал лейтенант. – Вероятно и нам придется присутствовать.
– Прежде всего последует казнь Ту-Оры, – заметил Антон.
– Так ли, иначе ли, все это ужасно.
– А что будет с старым Мульгравом? Выведут ли и его? Намажут ли его снова клейстером?
– Вот уж идет один из этих парней с посудиной, – шепнул Аскот, – Так и есть! Опять это кокосовое тесто.
– Бедный Лоно!
– Ах, мне совсем не по себе, – жаловался один из солдат. – Без мяса и соли я не выдержу!
– Где-то наше чудное жаркое!.. Его наверное теперь пожирают крысы.
– Право я подстрелю себе курицу или голубя и сжарю на нашем очаге. От этой растительной пищи у меня совсем живот подвело.
– Тише, вот открывается палатка короля!
– Лоно выходит из неё!
– В плаще из перьев!
– И снова вымазан клейстером!
Действительно, из-за циновочной занавески выступил наш унтер-офицер в сопровождении Ка-Меги и Идио. Высохшую мазь с него смыли и покрыли ему лицо и руки свежею; с седой головы его свешивалась и волочилась сзади по земле циновка ярко-красного цвета, а на спину был наброшен плащ из перьев. Но старик имел при всем этом великолепии такой жалкий вид, как будто именно то его и вели на заклание.
При появлении высоких особ из хижины раздались звуки флейт. Музыканты играли носами нечто в роде не то марша, не то боевой пеени, которой нельзя было отказать в известной благозвучности. В то же время двенадцать плясунов начали свой танец. Они высоко задирали свои голые, ноги, трясли головами и размахивали руками, словно задавшись целью оторвать от туловища и то, и другое, и третье.
Шествие тронулось. – Вслед за музыкой шли три царственные оообы, за ними благородное воинство с деревянными разукрашенными луками и стрелами и, наконец, простые воины.
– Может быть мы могли бы остаться дома! – шепнул лейтенант.
– Не думаю!.. Посмотрите-ка в ту сторону.
К ним подходили многие благородные воины, жестами приглашая всех белых следовать за ними. Они не должны были принимать участия в самой церемонии, но присутствие их в качестве зрителей было все-таки обязательно. Никакое сопротивление не помогло, они должны были отправиться за церемониальной процессией.
Таким образом они пришли к марай. Впереди танцоры и флейтщики, сзади белые с их почетным караулом.
На ступеньках храма стояли два жреца с каменными топорами в руках. У ног этих мрачных фигур, одетых в белые одежды, возвышалось нечто вроде плахи из камней. Приговоренного к казни нигде не было видно. Когда процессия остановилась, трубачи исполнили на своих раковинах в высшей степени неприятный и громогласный туш, после чего живая изгородь была снята и Ка-Мега жестом пригласил унтер-офицера войти во внутренность храма. Мульграв отшатнулся.
– Что они, совсем с ума сошли? – подумал он. – Неужели я должен играть у них роль божества?.. Перестрелять бы вас всех, канальи!.. Не пойду! – энергично крикнул он им зычным голосом.
Ка-Мега еще настоятельнее повторил приглашение и произнес несколько слов, очевидно означавших: «Как хотите, это необходимо!»
– А я все-таки не пойду! – стоял на своем Мульграв. Он нахмурился, насколько это допускал клейстер, покрывавший его лицо и бросил на молодого короля наивозможно более строгий и повелительный взгляд, причем прикоснулся кончиками пальцев к своей груди и выразительно повторил несколько раз: «Лоно!», желая дать понять этим: «Берегись, я твой повелитель».
Это так и было понято. Король почтительно отошел в сторону, и торжество началось. Выступили вперед стрелки из лука и с своим оружием в руках исполнили медленный торжественный танец, под протяжные звуки флейт.
Сильные, гибкия фигуры дикарей извивались самым странным образом, причем самые лица их сохраняли серьезное выражение, да и по всем телодвижениям видно было, что это происходит не забава, или увеселение, но религиозный обряд. Во время этой пляски один из жрецов сорвал, с дерева ветку с большими белыми цветами и положил ее. на землю среди танцоров…
Ни одна нога не наступила на эту ветку, и когда танец был кончен, жрец поднял ее и вручил королю, который, приняв ее, держал в руке.
Тогда стрелки натянули свои луки и начали один за другим пускать свои стрелы высоко на воздух, без определенной цели, скорее всего, может быть, по направлению к солнцу, в виде воинственных приветствий со стороны смертных могущественному владыке мира. Кругом все сохраняли глубочайшую тишину. По-видимому, эта часть церемонии имела для бедных язычников наибольшее значение.
После того как каждый воин пустил по три стрелы, король медленно приблизился к каменной плахе, сел на нее, и бросил ветвь с цветами на ступеньки храма. Все глаза с напряженным вниманием следили за тем, как и куда упадут цветы. Ветка перевернулась в воздухе, тяжелые чашечки цветов перевесили вниз, и она, не задевши ни за, что, упала на нижнюю широкую площадку алтаря.
Крик радости, вырвавшийся из тысячи глоток, огласил воздух. Предположенная жертва оказалась приятной богам. Король встал, подошел к алтарю и прикоснулся к красным перьям, украшавшим идолов.
– Таро! Таро! – воскликнул он.
За ним подошел Идио, а затем и все благородные воины. Они также кричали, как исступленные: – Таро! Таро! – и прикасались к красным перьям.
– Бедный Ту-Ора! – шепнул Аскот. – Теперь участь его решена.
– Неужели он так и оставался связанным и без всякой пищи?
– Наверное! – решил Аскот. – Ведь узы имеют значение унизительного оскорбления и это вместе с воздержанием входит, как тебе известно, в состав церемонии. Точно также я уверен, что и жрецы в последние сутки ни к чему не прикасались.
После общей молитвы с постоянным повторением слова: «Таро!» последовала снова пляска, но теперь уже в другом роде. Громко свистели флейты, раковины визжали же переставая, танцующие скакали, как бесноватые, пока пот не начинал градом лить с их лбов. При этом они обрывали на себе куски своей и без того скудной одежды, бросали на землю свое оружие, кричали и вопили изо всей мочи. В несколько минут все выбились из сил и бросились, едва переводя дух, на землю.
Жрецы видимо этого только и ждали. Они сошли со ступеней алтаря и приблизились к своей несчастной жертве, по-прежнему лежавшей с заткнутым ртом и туго перетянутыми членами внутри изгороди. Теперь Ту-Opa подняли, и вынули у него изо рта затычку.
Когда его подвели к роковой плахе, его темные глаза с беспокойным блеском немедленно обратились на короля и из уст его вырвался звук, заставивший усиленно забиться сердца у белых зрителей страшной сцены. Звук этот не мог означать ничего иного, кроме проклятия, злого, жестокого, ужасного проклятия, на которое король ответил смехом.
Жрецы принесли длинную гирлянду из кокосовых листьев и укрепили один из её концов на связанных руках приговоренного, а другой дали держать Ка-Меге. Ту-Opa с презрением взглянул на эту гирлянду и сделал движение, словно желая сбросить ее с себя. Затем один из жрецов вооружился острой раковиной, громким голосом произнес несколько слов и одним взмахом рассек гирлянду пополам.
– Это, наверное, означает уничтожение всякого кровного родства между осужденным и особою короля, – шепнул Фитцгеральд. – Посмотрите, как они похожи друг на друга! Наверное, они братья!
– Тем хуже!
Ка-Мега отбросил гирлянду в сторону, приговоренный бросил на него еще один взгляд, дышавший ненавистью, и затем его опрокинули на плаху, жрец высоко взмахнул каменный топор, раздался глухой удар… и голова Ту-Оры накатилась на землю. Правосудие дикарей свершилось.
Мульграв стоял, закрыв глаза от ужаса. Старый воин участвовал не в одном сражении, сотни раз в течение своей жизни глядел в глаза смерти, на море и суше, но этого зверства не мог видеть равнодушно. Сам не зная, что он делает, он стирал мазь со своего горячего лба.
Ка-Мега и Идио обменялись взглядом. Только теперь, когда мятежный любимец низшего масса их народа лежал мертвым у их ног, они могли считать победу окончательной. Один из жрецов поднял голову Ту-Оры, положил ее между двух камней и начал вырезывать у неё правый глаз.
– Мне противно смотреть, – шепнул, отворачиваясь, Фитцгеральд.
– Но Ту-Opa уже ничего не чувствует, Мармадюк.
– Все равно… это невольно в дрожь бросает.
– И меня тоже! – вздохнул Антон. – И среди таких людей мой бедный отец осужден провести остаток своей жизни.
– Что это затевает жрец? – спросил Аскот.
– Его помощник подал ему свежий лист!
– И он положил на него глаз Ту-Оры! Смотрите, смотрите, он подносит королю это страшное угощение!
– Господи, помилуй! Чуть-ли он не хочет проглотить его!
Но это оказалось неверно. Молодой король сделал только вид будто хочет отведать ужасного кушанья, а затем возвратил его жрецу и главная часть торжества этим закончилась. Жрецы положили тело казненного на алтарь, музыка и танцы возобновились и шествие направилось в том же порядке обратно в деревню.
Здесь боковые стенки шалашей были уже подняты, погребальное пение раздавалось отовсюду и местами уже происходили приготовления к похоронам.
– Вот уже двое суток, как мы покинули корабль, целых два дня минуло и мы не подаем товарищам никаких признаков жизни и оттуда никаких не получаем… Чего доброго там произошло еще новое несчастье! – заметил, качая головой, Фитцгеральд.
– Быть может, дикари напали на корабль!
– Это едва-ли, но помешать высадке на берег и не допустить послать нам на помощь, это они могли.
– Но в таком случае, капитан Ловэль никогда не добудет провианта! – воскликнул Антон. – Корабль не доберется до Австралии!
Все призамолкли. Замечание Антона было совершенно верно, будущее было действительно мрачно и сколько ни высказывалось планов и предположений, все они казались мало утешительными.
– Будут-ли сегодня хоронить убитых? – задал вслух вопрос кто-то из наших друзей, чтобы только отвлечь мысли в другую сторону.
– Надо думать. Трупы уже и без того изменились до не узнаваемости.
– Вот идут женщины с пищей. От всех этих сладостей меня просто тошнить начинает. Сегодня после обеда попробую наловить рыбы. Нам необходимо завести собственное хозяйство, добыть мяса и, если возможно, выручить Мульграва из его почетного рабства.
– Это не легко сделать, но не следует унывать. Пусть только кончатся их похороны и я настреляю диких кур.
– И я! – воскликнул Аскот. – И знаете чем я хочу еще заняться? Поучиться их языку, счислению и прочему.
– Лишь бы что-нибудь делать! – заметил Антон. – Сидеть сложа руки и предаваться своим печальным думам я не могу.
Они кое-как наглотались приевшихся им плодов таро и хлебного дерева, и затем лейтенанте направился в шалашу, где сидел бедный Мульграв, которого по-прежнему закармливали с двух сторон Ка-Мега и Идио.
– Вам следует хоть немножко прогуляться, старина, – сказал лейтенант, – сделайте мне честь, пройдитесь со мной.
Унтер-офицер отодвинул в сторону кушанья, которыми его обставили.
– Я только опасаюсь за вас, сэр, и за других моих бедных товарищей! – сказал он утомленным голосом, – иначе я давно бы уже разделался с этими язычниками. Я просто расколол бы им их противные головы. Но, должно быть здешния божества по части обжорства представляют собою нечто ужасное! Этакий Лоно в состоянии один лишить всякой пищи население целой провинции! Саранча пустяки по сравнению с ним!
– Да вы видали-ли когда-нибудь саранчу, Мульграв? – засмеялся Фитцгеральд.
– Разумеется, сэр! это было… это было… в Египте, конечно. Там она постоянно водится и достигает величины взрослого воробья, уверяю вас.
– Чорт побери! Как же их уничтожают?
– О, это делается очень просто. Я влезал на мачту и подставлял подлетавшим прожорливым бестиям полную чумичку самой крепкой водки. Передовые… вы знаете, впереди стая всегда летят самые крупные экземпляры!.. наглотаются водки, начнут метаться из стороны в сторону, спутают, все ряды и расстроят всю колонну. И не проходило и десяти минут, как полет этой нечисти направлялся в другую сторону!
– Наверное она возмущалась нетрезвым поведением своих предводителей?
– Надо думать, что так, сэр! Во всяком случае мы избавлялись от неё, а это самое главное!
– Конечно! – согласился лейтенант. – Ну, теперь я вижу, что события последних дней ничуть вам не повредили, – прибавил он смеясь. – Идем же со-мною!
Ка-Мега и Идио знаками просили унтер-офицера остаться на своем месте, но тот строго покачал головой и обоим князьям оставалось только почтительно нести сзади Лоно его плащ из перьев и достаточный запас пищи, чтобы в каждый момент иметь возможность удовлетворить его аппетит. В деревне уже составлялась погребальная процессия, одуряющее благовоние цветов наполняло атмосферу, громче прежнего раздавались похоронные гимны.
Почти все белые присоединились к процессии, желая присутствовать при обряде погребения и таким образом ближе познакомиться с нравами и обычаями островитян. Антон и Аскот уже успели побывать и на самом кладбище.
– Для каждого покойника сложена хижина из камня, – сообщили они, – и перед нею вырыта яма, в середину которой вбит столб. Зачем это?
– Я знаю, – объяснил лейтенант. – Капитан Кук писал об этом обычае, и я сам читал его донесение. В яме закапывают грехи покойника, а столб прикрепляет их к земле, для того, чтобы они не могли вредить душе умершего на небе.
– Это довольно поэтический обряд! – заметил Аскот.
– Я также думаю. Но дальнейшее, насколько оно касается отношений душ к вечным божествам, не отличается тонкостью чувства.
– Как так? – спросил Аскот.
– Гм! Дело в том, что верховные боги поедают души, принадлежавшие хорошим людям, а души дурных людей отдают на съедение низшим богам.
– Надо полагать, – заметил унтер-офицер, – что это дело обходится не без участия Лоно. Наверное он числится у них первым едоком; по крайней мере во время его земного странствия по острову ему полагается рацион, которого хватило бы человек на пятьдесят матросов.
– Однако, слышите, какой бессмысленный крик подняли эти господа, – заметил лейтенант. – Можно подумать, что это празднество, а не похороны.
– Слышите, барабан!
– Вот несут какое-то осьминогое чудище!
– Это называется «пагу», – объяснил Антон. – Мне сказал мальчик, отец которого носит эту штуку во время процессий.
– Оно обтянуто кожей акулы! – добавил Мульграв.
– Останемся немножко сзади! Странные похороны! Все явились с оружием и ведут между собой примерный бой в честь умерших воинов. Смотрите, как они колют и рубят воздух, как кричат и наскакивают друг на друга!