
Полная версия
Марья Лусьева
– Кто ты такой?
Достаточно сказать, что все трое были страстные игроки и недурные шулера, но не смели метать в клубах, чтобы не влететь в историю, потому что история вызовет слежку. Один был пьяница, но, зная себя буйным во хмелю, в рот не брал вина иначе, как в одиночку: боялся, не наскандалить бы и не дать бы скандалом руководящей нити для слежки.
XXXVII
У рабынь Рюлиной были шансы – когда-нибудь откупиться на волю, при помощи какого-нибудь влюбленного богача, способного отвалить единовременно куш, достаточно жирный, чтобы оптом удовлетворить аппетиты «генеральши», рассчитанные на долгую розницу. Были шансы – уйти на богатое содержание или даже в замужество и, обязавшись хорошо обеспеченными векселями, платить Рюлиной лишь ежегодный своего рода оброк. Были шансы – раздобывшись деньгами, скрыться за границу. Но три раба шестой квартиры были лишены и этих возможностей. В одну из своих провинциальных поездок Ремешко пленил где-то на Волге многомиллионную вдову-купчиху и решил было – покончить со всеми своими похождениями, жениться и остепениться в лоне супружеских капиталов. Примчался к Рюлиной – торговаться о свободе, и – Люция с Машею подслушали через отдушник разговор удивительный. Полина Кондратьевна весьма похвалила «пробочника», что не скрыл от нее своих матримониальных затей, и очень советовала – не упускать случая, непременно жениться. Но выдать Ремешке его «пакет» – компрометирующие документы – отказала наотрез.
– Ни за пятьсот тысяч.
– Вы назвали эту цифру как невозможную, – говорил отчаянный, весь зеленый Ремешко, – но я готов больше дать… Не обещать, а дать, – верите?
– Почему же не верить? – хладнокровно возражала старуха, – состояние твоей невесты мне известно. Захочет заплатить, так заплатит, а заставить – ты сумеешь. Но я сказала не «пятьсот тысяч». И так как ты не понял, то я прибавлю: ни за миллион!
– Полина Ковдратьевна! Подобного капитала вы не успеете составить, как бы хорошо ни шла ваша торговля. С пятьюстами тысячами вы можете забастовать…
– Где? на Сахалине? – сухо оборвала его старуха. – Мой милый, права и возможности умереть спокойно и в своей постели я не продам ни за какие деньги. Я желаю быть хозяйкою своей жизни, а не лакеем, как ты. Можешь обобрать эту саратовскую тумбу хоть догола, – поделиться ты, конечно, со мною должен и поделишься хорошо, как я захочу и найду нужным, – но о документах своих и думать перестань: они для тебя не продажны.
– Полина Кондратьевна! Вы отказываетесь от своего счастья и губите мое!
– Оставь, пожалуйста. Яйца курицу не учат. До тех пор, покуда твои документы в моих руках, ты – мой раб. Как только они очутятся в твоих или уничтожены будут, роли наши меняются. Ты слишком во многом участвовал и чересчур много знаешь, голубчик. Небось, и доказательствами запасся, улики подобрал.
– Клянусь вам, – какое хотите обязательство выдам, что никогда не стану вредить вам, лишь бы документы перешли ко мне.
– Я тоже, пожалуй, поклянусь, что никогда вредить тебе не стану, но документы останутся у меня.
Старуха засмеялась.
– Умный человек, а глупости говоришь. Ну чего стоит такое обещание? За кем сила, того и воля. Если из двух человек одному необходимо бояться другого, то я предпочитаю, чтобы боялся ты, а не я… А жениться – это ты ловко задумал… женись! Ничего не имею против того, чтобы ты разбогател. Супруга с миллионами – вещь полезная. И тебе, и нам будет хорошо.
– Для вас что ли жениться-то? – грубо огрызнулся Ре-мешко. – Чтобы вы эти миллионы из меня потом, год за годом, высасывали чрез документы мои? Нет, покорно благодарю! Овчинка выделки не стоит! Сами знаете, что жениться мне значит еще новую уголовщину на себя взгромоздить… Рисковать собою лишь для того, чтобы ваши доходы новым оброком своим увеличить, я не намерен-с, нет! Отступного заплачу – сколько угодно, а в оброчники не пойду!
– Как тебе угодно. Ты хорошо знаешь, что я на этот доход не рассчитывала, – следовательно, отказаться от него мне ровно ничего не стоит. Если бы с неба валилось, подобрала бы, с великою благодарностью. Но если ты надеялся миллионами ковриги своей настолько меня ослепить, чтобы я дуру сваляла, то – весьма ошибся в расчетах, голубчик! Меня, брат, золотым блеском не удивишь. Я на своем веку всего видела: и миллионами ворочала, и на Сенной за полтинник с первым встречным ходила. Да! Так, стало быть, изволь работать, что и как я тебе велю, твоей собственной изобретательности мне совсем не надо… Пощипать же ковригу валяй! дело не вредное! Пожуируй в свое удовольствие, а барыши – на дележку. Треть – твоя, две – мои.
– Две трети – вам? За что же бы это? – злобно усмехнулся Ремешко.
– За то, голубчик, чтобы я не мешала тебе, чтобы коврига твоя не узнала, что ты за цаца.
XXXVIII
Женщины Рюлиной относились к мужчинам шестого номера – приблизительно так же, как к ним самим относились их гости-покупатели: ими пользовались и гнушались. Ни один из этих продажных самцов не умел выскочить в сутенеры. Да и понятно. Сутенер тем и побеждает проститутку, что она видит в нем человека, объявившего себя вне всякого закона и повиновения: между ним и действительностью нет ничего, кроме его воли, за которую он кого угодно на финский нож насадит и сам готов под нож идти. В сутенере живет демон анархии, страшный для всякого, кому приходится с ним считаться: это – защитник-разбойник. Он способен изувечить свою женщину и даже почитает такое бой-ло шиком своего рода, но – кроме него самого – уже никто больше той женщины не тронь. Гость, полиция, хозяева женщины – для него кровные враги, с которыми он состоит лишь в перемирии, покуда нет вызова с их стороны, но никогда не в мире. Разумеется, на такую роль совершенно не годились жалкие рабы, трепетавшие при одном суровом взгляде Адели, при одном имени Полины Кондратьевны. В жизни «воспитанниц» Рюлиной не было ни искры даже и той бедной поэзии, скорбной и мучительной, которую носит в себе каждая уличная проститутка, верная своему полудикому «коту».
А между тем, все три проститута эти были специалисты по уловлению женщин, и каждый из них на веку своем сбил с пути не один их десяток. Один из товарищей Ремешко даже имел кличку «Графчик», потому что когда-то давно, служа лакеем в доме графа N, ухитрился влюбить в себя графскую дочку. Забеременев, несчастная выбросилась с третьего этажа и убилась. «Графчик» с хвастовством показывал окно на Литейной, откуда упала на тротуар его несчастная возлюбленная. Это был мерзавец опасный и разносторонний, одинаково ловкий в подвале провести роман с хорошенькою швейкою в качестве честного и солидного труженика-мастерового, а в бельэтаже блеснуть лондонским фраком и офицерским мундиром. В провинции он не стеснялся щеголять в гвардейских формах и настолько хорошо знал военный быт, имена и нравы, правду и сплетни, что в самозванстве своем никогда не то что не попался, но даже и подозрений не возбуждал. Он отлично говорил по-румынски, по-армянски и не скрывал, что долго был фактором по переправке живого товара из Одессы в Константинополь и в этой милой профессии натворил каких-то совсем сверхъестественных зверств.
– По моей шее три государства тоскуют! – хвастался он.
Третий простртут, по кличке «Студент», имел специальностью разыгрывать передового человека, развивателя, пропагандиста. Красавец с нежным, женственным личиком, он в свои почти уже сорок лет глядел еще двадцатипятилетним юношею, был мастер поговорить на «брошюрные» темы и, бродя по скверам, садам, дачным местам, пожирал сердца бонн, гувернанток, учительниц, одинокихбарышень из замкнутых, скучных, полуинтеллигентных семей. Определись этот человек в шпионы, из него мог бы выйти страшный провокатор. Но для «Студента» была закрыта даже эта карьера, в которой за усердие и ловкость получал иногда отпущение грехов сам Ванька Каин. Напротив: до наглости бесстрашный пред физическими опасностями своего ремесла – пред кулаками или дубиною разъяренного мужа, револьвером брата, финским ножом любовника,– «Студент» был единственным человеком в доме Рюлиной, которого не только угрозою, но простым разговором о полиции, суде, прокуроре, тюрьме, каторге и т. п. можно было довести до панического ужаса, до истерического припадка Этим пользовались, чтобы дразнить его как юродивого. Вообще, его считали немножко помешанным, да едва ли он уже и не был таков. В нем чувствовался человек, когда-то перенесший страшную опасность и навсегда напуганный ею. В домашнем быту, когда «Студент» освобождался от своей интеллигентной роли, он проявлял привычки и манеры, говорившие сведущему человеку о долгом и печальном тюремном прошлом. «Графчик» в частых своих ссорах со «Студентом», – все три сожителя в свободное время только и делали, что лаялись между собою, – ругал его «острожною Катькою». Эта выразительная кличка объясняла, почему воспитанницы брезговали «Студентом» еще больше, чем двумя его товарищами. Те были хоть мерзавцы, но все же – самцы, а не полусамки, как этот несчастный отброс житейской накипи – невесть из какого скверного ее котла. Окликнутый на улице, он снимал шляпу неуловимо быстрым, холопски поспешным жестом раба, привычного, что за покрытую голову начальственный кулак бьет по морде без милосердия.
– Дурак! – издевался над «Студентом» «Графчик», – по одному тому, как ты кланяешься, в тебе не вовсе глупый сыщик должен сахалинца признать!
Жил «Студент», конечно, по подложному или чужому виду, как и его товарищ «Графчик». Но последний был болтлив и охотно рассказывал многие свои похождения. «Студента» же биографию и настоящее имя знала во всем свете только Полина Кондратьевна да, быть может, отчасти Адель.
– Ты от меня, голубчик мой, никуда не укроешься, – шипела Рюлина, когда бывала недовольна «Студентом». – Только тебе и жизни, что у меня под крылом. Сбежишь – на краю света найду тебя! Разве на луну улетишь, а то подобных тебе соколиков даже Америка выдает.
XXXIX
При всей своей нелюбви делиться Аделью с кем-либо старуха, несколько лет тому назад, посылала ее в Москву к отцу, о котором был слух, что он очень денежный человек.
– Старик, – рассказывала Адель, – очень удивился и обрадовался, что у него такая красивая дочь. Сразу мне поверил, да нельзя и не поверить: я вылитый его портрет… Но – вот матери моей никак не мог припомнить. «Ах, – говорит, – chérie![73] их у меня тогда столько было!..» – «Да тряхните памятью: Аленой звали…» – «Mais oui, mon enfant! Toujours, comme èa: les Alionas et les Axinias… une grosse foule de pauvres créatures!..»[74] – «Так и не знаете?» – «Помилуй, ma petite[75], как ты хочешь, чтобы я знал? Ведь я управлял вотчиною в десять тысяч душ!.. Да! И обо мне даже один ваш известный сочинитель драму написал!.. Про меня и про графиню! Ба! Я сам видел: в театре представляли – и очень хорошо. Вот какой я был молодец!.. Где же было считать их всех, les Alionas et les Axinias?!.» Подарил мне, однако, образ Святой Цецилии и локон волос. «Это, – говорит, – кудри моей матери, а твоей бабушки… une déesse! une sainte à genoux, mon enfant![76] Это принесет тебе счастье…» И плачет… Бонна его или лектрисса, что ли, все мимо нас шнырит, разряженная такая, морда надутая, съесть меня хочет… Я было подластиться к ней хотела: «Что вы, миленькая, против меня имеете? Вы не бойтесь: я как приехала, так и уеду… не отбивать хочу вашего старика: я дочь!..» – «Вижу, – отвечает, – что дочь, обличье обозначает… да уж больно много вас, сыновей-дочерей, к нему шляется… Я свой хабар оберегать должна, – пускать перестану. Кто вас знает, зачем? Он старик слабый…» Ну, а потом мы с нею очень сошлись. Преумная баба оказалась и теперь даже помогает нам немножко по делам, когда случаются в Москве… И вообразите: сколько нас, «дочерей-сыновей», к старику ни являлось, он всем, оказывается, дарил по Святой Цецилии и по локону своей матери… Надо полагать, бабушка моя была вроде Анны Чиляг, – вот, которая в газетах рекламы своим волосам печатает, а то и сама Юлия Пастрана!..
У Адели был жених – настоящий жених, деловой, un vrai homme d'affaires[77]: изящный и довольно красивый, тоже лет сорока, француз, коммивояжер крупной парфюмерной фирмы, очень хорошо осведомленный о профессии своей невесты, потому что был давним поставщиком на знаменитую модистку Юдифь, поставщицу Рюлиной. Но французский буржуа, покуда делает карьеру, не имеет предрассудков насчет происхождения капитала. Целомудренные негодования осеняют его вместе с рентою. А до тех пор – les affaires sont les affaires[78].
– Когда у меня будет сто тысяч рублей, – мечтала Адель, – я скажу всем вам mes adieux!..[79] Мы с Этьеном обвенчаемся и уедем жить в Монпелье; это его родной город, и он надеется приобрести там очень выгодно превосходную фабрику душистого мыла… Со временем он будет депутатом, а я первою дамою в округе!
Но надежды ее то и дело разбивались проигрышами Рюлиной, как о подводные камни.
– Ах, если бы не эта проклятая страсть! – вздыхала Адель. – Полина Кондратьевна – я не знаю, на что способна!.. просто, кажется, мир покорила бы! Я выросла при ней, воспитана ею, с пятнадцати лет работаю с нею вместе, и, – кроме игры проклятой: биржи, рулетки, тотализатора, карты, – не могу назвать ни одного ее ложного шага!.. Вина она не пьет, ест – не гурманствует, мужчины для нее не существуют… самый восхитительный темперамент, идеальный характер для дел!.. Но вот – все грабит игра!.. И притом какая несчастная игра!.. Бывает, что ей месяцами не везет… Случалось, что мы закладывали брильянты!.. Да!.. У Юдифи – состояние, у Перхуновой – капитал, Буластиху можно считать в сотнях тысяч, а у нас самая шикарная клиентура и дела идут блестящее всех, но мы закладываем брильянты!
Картежные вечера, и по очень крупной, устраивались довольно часто в доме самой Рюлиной – в одной из квартир нижнего этажа, обращенных во двор. Буластиха, Перхунова, Юдифь и наиболее фаворитные факторши Рюлиной бывали при этом частыми, а иные и непременными, участницами.
XL
В одну из таких игорных ночей Машу, поздно вернувшуюся с беленькой немочкою из театра и давно уже спавшую крепким сном в своей «каюте», разбудила заспанная, зевающая Люция.
– Вставай, одевайся… тебя требует Полина Кондратьевна.
– Чего ей? – недовольная, сонная, зевала в ответ Маша.
– Пес ее знает зачем… Приказывает Аделька по слуховой трубе, чтобы ты оделась получше и шла вниз, в восьмой номер… Надо быть, графские нагрянули…
– Шляются… бессонные черти!
Когда Марья Ивановна, принарядившись, явилась на зов, ее прежде всего ошиб пьяный, дымный воздух комнаты, словно тут кутила целая команда пожарных. Ей бросился в глаза ряд развернутых, исписанных мелом, ломберных столов и в особенности один, у которого стояла Адель, – с двумя электрическими лампами-шандалами, с грудою карт на нем и под ним. Над богатым, но уже очень опустошенным, закусочным столом возвышалась, в табачном тумане, как некое красное облако, широкая выпуклая спина тучной женщины в пунцовом шелку. Марья Ивановна с обычным испугом узнала Булас-тову. Та, – на шум платья Лусьевой, – повернула к ней красное, в тон туалета, толстое лицо, заулыбалась, закивала. Сердце у Маши дрогнуло… Адель, хмурая и бледная, стоя у карточного стола, злобно чертила по сукну мелом. На Машу она не подняла глаз, только, заслышав ее, нервно передернула плечами. Были тут и Перхунова, и Юдифь, и еще несколько женщин, незнакомых Маше. Все они казались полупьяными и утомленными. Но всех страшнее была сама хозяйка – Полина Кондратьевна. Она сидела в глубоком кресле совсем обессиленная, точно разваренная, даже свинцовая какая-то с лица; полуседой чуб ее развился на лбу и налип мокрыми косичками, по румянам на щеках проползли черные борозды, глаза тупо и тускло таращились в одну точку.
– Марья, – сказала она сиплым, не своим голосом, впервые за все три года называя Лусьеву по имени. – Я, Марья, того… Ну да что уж тут!.. не везет! Вот, Прасковья Семеновна, извольте получать… при свидетелях…
– Так точно, душенька Полина Кондратьевна, при свидетелях!.. – отозвалась Буластова тонким и веселым голосом, ловя с тарелки вилкою румяный кусок семги. – Все по чести и в аккурате!..
– Как следствует!.. – сипло поддакнула какая-то из «дам»…
Полина Кондратьевна обвела всех своим мертвым взглядом и продолжала:
– Так вот… я, Марья, от тебя отказываюсь, ты мне больше не слуга… Теперь будет твоя госпожа Прасковья Семеновна… целуй ручку.
Кровь хлынула в голову Маше. Так и отшатнуло ее… Буластиха улыбалась ей, жуя семгу маслянистым ртом, и протягивала тяжеловесную, мясистую, в кольцах лапу.
– Целуй, скорее целуй… – послышался за спиною Маши быстрый, трепетный шепот взволнованной Адели.
Маша, едва соображая, что с нею сделали, что она сама делает, нагнулась к протянутой руке.
– Испужались? – сказала Буластова с тою же торжествующею и жеманною улыбкою, голосом сдобным, звонким и певучим, как у охтенки. – А вы не пужайтесь. У меня вам, душенька, будет оченно как прекрасно… Бумажонки и причандалы ейные у вас, Аделичка, будут? – обратилась она к Адели.
– Ключи дайте! – грубо крикнула та на беспомощную Полину Кондратьевну.
Старуха молча, трясущейся рукою, вынула из сумочки на поясе связку ключей.
– Пожалуйте, примите!.. – отрывисто и мрачно обратилась Адель к Буластовой.
– Федосья Гавриловна, – хозяйски приказала Буластова одной гостье, высокой и плечистой бабе-гренадеру, угрюмой с виду и даже не без усов. – Сядь, голубушка, рядом с барышней, возьми ее за ручку, покуда мы не вернемся.
– Не отнимем ее у вас, – обиделась Адель. – Что это вы, право, Прасковья Семеновна.
Та возражала уже на ходу.
– Ах, милая, как вы могли подумать? Разве я от вас надеюсь? А бывает, что бегают…
– Куда от нас бежать? Ей бежать совсем некуда.
– Конечное дело, что некуда. Да ведь глупы они, девки, соображения не имеют. Мало ли что им в фантазию вступит? Дом же у вас огромаднейший, имеет многие выходы, богатейшее помещение… Выскочит барышня на улицу, – возись с нею!.. Другие тоже, случается, стекла бьют, скандалы делают…
– Не таковская.
– Ах, не скажите! Ах, ангел мой, и очень вы мне этого не говорите! Ни одна девушка сама характера своего не знает, и, чего вы можете от нее с большою внезапностью ожидать, этого вы наперед знать никак не в своем состоянии.
Баба-гренадер исполнила повеление хозяйки в точности и для верности даже обняла Машу за талию, так что, сидя с нею плечом к плечу, перепуганная, ошалевшая девушка чувствовала себя в железном обруче. И вдруг она – вихрем в голове – вспомнила все страшные толки, все грязные сплетни, все возмутительные слухи, что доходили на Сергиевскую о Буластихином доме вообще, а в особенности, об этой вот Федосье Гавриловне, которая теперь заключила ее в живые оковы и дышит на нее винным паром. И жутко ей стало до озноба и стука зубовного: вот когда душенька-то совсем пропала, волокут черти в ад!
Рюлина смотрела на Машу, качала головою и говорила:
– Уж извини, Марья, – никогда я не думала так с тобою расстаться, но, видно, такая твоя судьба… Жаль мне тебя отдавать, ужасно жаль!.. Не будет у меня другой такой слуги… Бить меня некому, старую дуру!..
– Зачем вы меня продали, Полина Кондратьевна? – зарыдала девушка.
Старуха сконфузилась и ничего не отвечала, – только развела руками.
– Они вас не продали, – толсто кашлянув, сказала басом баба-гренадер, – мы вас в карты выиграли.
Гостьи захохотали.
Маша обомлела. Этакой подлости над собой она уже никак не ожидала и сразу не могла даже охватить ее умом. Уставилась молча на генеральшу дикими глазами, но Рюлина под ее непонимающим взглядом лишь посизела вся в лице и еще глубже осунулась в своем кресле.
В карете, увозившей Машу навсегда от Рюлиной, между двух мощных тел охранительниц, Буластова опять повторила:
– Не пужайтесь, убедительно вас прошу! Ежели вы будете против меня рассудительная и аккуратная, – как в раю проживете, неприятностев от меня не узнаете. Я вас, Марья Ивановна, очень ценю. Я за вас, – вот как вы есть в одних шубке-платьишке, без всякого приданого, на девятнадцать тысяч шла. Кабы вышла не моя карта, я должна была платить девятнадцать тыщ… Опосля того вас оченно можно сберегать… Вы не пужайтесь…
(Не помню, кто из критиков «Марьи Лусьевой» в первом ее издании усумнился в правдоподобии этой сцены – проигрыша «живого товара» в карты. Между тем это случай обыкновенный и даже частый, – правда, больше на низах проституции, где хозяйки вообще смотрят на своих кабальниц как на живой меновой или денежный знак. Факт же проигрыша, так сказать, «примадонны» шикарного заведения я взял вот из какого происшествия. В начале 80-х годов один из самых блестящих молодых людей тогдашней Москвы, студент-техник П. Н. Кр-ч-т-в без ума, без памяти влюбился в красавицу-проститутку Зину Косую, закабаленную пресловутым публичным домом Стоецкой. Кр. был человек очень состоятельный, однако хозяйка заведения, заметив, что он влюблен серьезно, заломила с него за Зину такой огромный выкуп, что К. спасовал: не под силу! Промышленница эта (к слову отметить, сама женщина еще молодая, красивая и даже изящная) была лютая картежница. Вот Кр. и известный драматический актер О. П. Горев и взманули ее на крупную игру. Сначала Кр. был в сильном проигрыше, но у жадной бандорши разгорались глаза на большее, она не забастовала вовремя, счастье ей изменило, и Кр. пошел ее крушить. В несколько ми нут она продула восемнадцать тысяч рублей (отсюда я и взял цену Марьи Лусьевой). Струсила и запросила пардона. Кр. объявил, что готов ей простить проигрыш, но – пожалуйте Зину! На том и сошлись. Сожительство Кр. с выкупленной таким способом Зиной продолжалось несколько лет. Это была всей Москве известная, замечательно-красивая, картинная пара. Однако и этот романический союз осужден был однажды лопнуть – и, кажется, по вине Елены Николаевны (настоящее имя Косой Зины). Не знаю, что с нею потом сталось: едва ли не возвратилась к прежней профессии, по которой, живя с Кр., довольно прозрачно скучала Кр. вскоре женился на молодой драматической актрисе, сестре одной из самых ярких звезд русского театра, замечательной красавице великорусского типа, но и в сотую долю не так даровитой, как сестра Брак этот тоже оказался непрочным. Супруги разошлись, а затем, по разрыве, оба были как-то очень быстро загублены туберкулезом, что очень изумило Москву, потому что, казалось бы на вид, как мужу, так жене, своего богатырского здоровья во сто лет не изжить. См. также Ломброзо, 132–134. Кузнецов, 96, 122, 186, 247.)
Часть вторая
Буластиха
XLI
Дело Прасковьи Семеновны Буластовой было устроено на совсем иных основаниях, чем у Рюлиной. Она не признавала женщину своею, покуда не забирала ее к себе в дом, под прямой гаремный надзор.
– Вся должна быть у меня в кулаке! Нет у тебя своего! Куском моя![80]
Дело было мельче и несравненно серее рюлинского, но шире. Домов, то есть квартир, населенных невольницами, Буластова имела в городе множество, не меньше пятнадцати, но все маленькие, рублей по четыреста, по шестисот годовых, и только три большие, слывшие в деле «корпусами».
Самую обширную, но опять-таки не целый особняк, как Рюлина, но лишь длинный бельэтаж занимала сама Прасковья Семеновна с самыми ходивыми и избранными из кабальниц. Тут был центр ее торговли и всего хозяйства. Помещение было выбрано очень ловко: набойкой площади против одного из самых посещаемых петербургских театров, а между тем, уединенное и отделенное от столичной жизни, словно тюрьма.
Подвал и нижний этаж под «корпусом» были заняты рядом нежилых торговых складов и магазинов. В третьем этаже угнездилось по долгосрочному контракту правление какого-то «Анонимного общества пережигания печорских лесов в древесный уголь», пустовавшее с пяти часов дня до одиннадцати утра, да и в приемные часы свои не слишком посещаемое. Выше обитала хозяйка модного заведения, рабски связанная с Буластовой постоянною на нее работою, а в пятом этаже ютились захудалые меблированные комнаты, которые Буластовой очень хотелось приобрести, но хозяин, еврей с правом жительства, был себе на уме и не уступал дешево. Соседство Буластихина вертепа, когда в нем гуляли Гостиный двор или Калашниковская пристань, давало большой доход также и этим «меблирашкам». При переполнении спален в «корпусе» парочки искали пристанища наверху, и номера ходили впятеро, вдесятеро своей обычной цены.
Другой «корпус»[81] поменьше, находился на Песках и управлялся сестрою Буластовой, Пелагеей Семеновной, бабой старой, глупой и вздорной, но не злой. Буластиха была тесно связана с нею в капитале и потому не могла выжить ее из дела, хотя очень к тому стремилась, считая сестру дурой бестолковой, нерасчетливой и чересчур мягкой:
– Балуешь ты мне, Пелагея, девиц!
Действительно, попасть в корпус к Пелагее Семеновне опытные кабальницы почитали за отдых. Но в то же время этакое перемещение было зловещим признаком – вроде перевода офицера из гвардии в инвалидную команду. На Пески сплавлялись из главного корпуса и наиболее действенных квартир неудачные новенькие и падающие в спросе, устаревшие, надоевшие, приглядевшиеся: товар, что не идет с рук по хорошей цене – значит, пускай его в дешевую распродажу.