
Полная версия
Дух времени
– Надо отдать тебе справедливость, что ты ужасно много потеряла в этой своей новой роли, – язвительно замечал Тобольцев, раздосадованный её равнодушием. Но она и это принимала совершенно спокойно. Да, она к нему охладела! Он это должен был себе сказать, как ни странно и больно было ему сознаться в этом! Самка убила женщину в его жене. Он утешал себя тем, что это охлаждение временное, что организм её не оправился ещё вполне от родов. Но он не мог не жалеть об ушедшей из её души нежности, так поэтично одухотворявшей их любовь!
Один раз, измученный почти трехмесячным отчуждением, Тобольцев привлек к себе жену и с отчаянной страстью стал целовать её лицо.
– Пусти! – нетерпеливо сказала она. – Я ужасно хочу спать!
Его руки разжались невольно, и он выбежал из дому… Почти всю ночь он пробродил по набережной. Соня отперла ему дверь (она всегда поджидала его возвращения). Катерина Федоровна уже сладко спала.
– Спрашивала она меня?
Робкой надеждой задрожал его голос.
– Конечно, нет!.. На что ты ей, когда у неё есть Адя?
Он вздрогнул, словно ему вонзили булавку в тело… Девочка, и та догадалась. Значит, это так…
А жена и на другой день не заметила его огорчения. Ей надо выспаться… Поцелуи и ласки волнуют А волноваться ей нельзя. Это портит молоко. Она стояла на твердой почве…
– Прочти-ка, что Толстой говорит об этом, – предлагала она не раз мужу.
– Какое мне дело до Толстого? Разве он не прожил свою юность в свое удовольствие? Что ты мне тычешь в глаза чужими мнениями?.. Я не затем сошелся с тобой, чтобы Толстого читать! – сердился Тобольцев.
– Андрей… Разве не дети – цель брака и любви? Мы теперь должны отказаться от личной жизни…
– Что это значит? Разве я изменился оттого, что у меня есть ребенок? Разве я перестал быть самим собою? Чего ты требуешь от меня?..
Нет. Она не хотела ссориться. Она ласково, но твердо доказывала мужу, какие жертвы требует от него на первых порах его младенец. Они уже не любовники. Ни чада, ни безумия не должно быть в их отношениях.» Цель брака достигнута, ребенок родился, и, пока она его кормит, они должны быть целомудренными…
– Что такое? – Он вдруг расхохотался. – А сколько же времени ты намерена его кормить?
– Как все. Что за вопрос? Девять месяцев. Но у Жука сказано, что хорошо кормить до года…
– Ага!.. А что твой Жук советует мужьям, пока жены их кормят? Допускает он, что мужья могут увлечься другими?
Она рассердилась. Она не желала легкомысленного отношения к автору её настольной книги.
– Катя, да ты просто охладела ко мне! – горестно крикнул он раз, когда на его страстный, ищущий поцелуй она ответила жестом оскорбленной весталки.
Она протестовала. Что за вздор! Конечно, она его любит… Разве может она не любить отца её Ади?..
Он чуть не закричал. Так вот во что обратилась эта страсть ее!!? Он – отец Ади – прежде всего!?
Он так страдал, что осунулся и побледнел за какую-нибудь неделю. Все вечера он проводил с Таней или у Веры Ивановны, среди молодежи, или шел к матери и Лизе.
– А что делает Катя? – спрашивали его в Таганке.
– Священнодействует, – неизменно отвечал он, стараясь казаться небрежным.
– А сын как?
– Ест и спит, а в промежутках орет благим матом… И мил только, когда спит…
– На кого ты сердишься? – удивлялась Лиза.
– На самого себя, Лизанька… На кого же больше?
А только удивительно, как опускаются женщины в браке! И это так хорошо, что у тебя нет ни мужа, ни детей! Иногда, после долгого молчания, когда он сидел, задумчивый, перед топившимся камином в комнате Лизы (он очень полюбил этот уголок), он начинал говорить, будто продолжал начатый с кем-то разговор:
– Вот эту музыку ее, которую я так любил всегда… и в которой выливалась вся её обаятельная индивидуальность, чего я бы ни дал, чтобы услыхать её вновь!.. Белый рояль стоит, забытый и печальный. Я даже видел пыль на нем… В нашем доме пыль!! Ха!.. Ха!.. Это невероятно… Но это – «знамение времени» как говорят газеты.
Он оборачивался к Лизе и глядел на неё удивленными глазами.
– Милая Лизанька… Это похоже на печальную сказку. Когда я был на Ривьере, я раз увидел там агаву. Как змеи, толстые и колючие, ползли по земле её мясистые листья… И какая сила была в этом чудовищном растении!.. И вдруг я наступил на что-то мертвое… Я наклонился в сумерках и увидал под ногой иссохшие, коричневые, погибшие листья агавы… Я поднял голову. В уровень с моим лицом, на огромном стебле, качался белый, странный цветок… Я все понял… Могучая агава жила, росла и цвела, чтоб погибнуть, дав жизнь этому уродливому, никчемному цветку, который сам живет лишь несколько часов… Мне было грустно, когда я уходил, и под моими ногами шуршали мертвые листья…
Лиза молчала, печально глядя в огонь. Она никогда не расспрашивала. Она, казалось, понимала его с полуслова. Но на его несчастье она не строила планов, как это втайне делала Соня. Она понимала, что каждая женщина может дать только то, что у неё есть, не более. И она чувствовала себя бессильной заменить Катю в его душе.
– Знаешь, Лиза, – раз сказал Тобольцев. – Катя часто импровизировала раньше. Ты, может быть, не знала, что это редкий дар? Из неё могла выйти не только пианистка, но и композитор… А теперь, что она такое? Иссохшая агава.
– Полно!.. Это пройдет…
– Боюсь, что нет… Боюсь, что, если у нас будут ещё дети, эта страстная любовь к ним съест её душу и все, что в этой душе мне было ценно… Какая страшная вещь – счастье!..
– Что с тобой, Андрюша? – спросила его раз как-то Соня за обедом. – У тебя глаза ввалились. Ты болен?
Тогда и Катерина Федоровна выразила беспокойство.
– Ты, должно быть, ужасную жизнь ведешь, – сказала она с мягким укором. – Хоть бы когда-нибудь дома посидел!..
– Для кого? Для тебя?
– Ну да… Для мамы, Сони, для меня, наконец…
– Но ведь ты в девять ложишься?
Она весело рассмеялась.
– Изволь… Для тебя посижу и до одиннадцати…
Ему показалось, что её глаза стали горячими и словно приласкали его. Сердце его бурно застучало. «Я влюблен, как мальчишка… Как это хорошо!.. В сущности, пока я люблю и страдаю, я благословляю любовь. Пусть муки неудовлетворенности! Пусть страдания и слезы! Лишь бы не погаснуть!»
В этот вечер он пришел в её спальню, и она не могла или не хотела противиться его мольбам.
Тобольцев был безумно счастлив.
Но это недолго длилось. Она снова стала избегать его близости. Если он входил, она звала няньку под каким-нибудь предлогом, запиралась даже на ключ.
– Глупая! – сказал он ей раз, глядя на неё алчными, злыми глазами. – Чего ты добиваешься? Чтоб я охладел к тебе?
Она вздрогнула.
– Андрей, что ты говоришь? Неужели ты способен… на такую низость?.. Изменить мне?..
Он притянул её к себе.
– Катя! Ты ничего не видишь в моей душе! Изменить тебе?.. Не понимаю… На разных языках мы говорим с тобой… Изменить можно только самому себе… Пойми: только самому себе я могу изменить!.. Но тогда сама жизнь потеряет для меня всю ценность…
– Ты думаешь, что смеешь уйти к другой?.. Ты? Мой муж?
– Бог мой! Разве это страшно?.. Страшно то, что я могу разлюбить тебя!.. Катя, пойми: если б я не любил тебя… если б я не желал тебя, одну тебя во всем мире, – я давно утешился бы с другой…
– И ты смеешь мне это говорить в лицо? Да знаешь ли ты, что я никогда не прощу тебе измены?!!
Но на этот раз она не противилась… Она покорно отдалась ему. Он чувствовал, однако, что она уступила из страха потерять его любовь… «Нет… – сказал он себе, пылко беря её в объятья, – я буду бороться за свое влияние, за её гаснущую ко мне любовь… Я должен разбудить её страсть, без которой жизнь для меня потеряет половину своей ценности! Я должен зажечь её кровь, её нервы, её душу… Или все пропало!»
Казалось, камень дрогнул бы от пыла его ласк!
Но… она оставалась холодна. Она подчинялась – только…
Вдруг ему показалось, что она прислушивается… к звукам, шедшим из детской. «Не проснулся ли Адя?» – прочел он в её тревожных, далеких от любви глазах…
– Катя! – с отчаянием сорвалось у него, и поцелуем он закрыл её глаза. Но холод проникал и в его душу. Она боится почувствовать ответную страсть; она боится, что это волнение может испортить… Адин обед… Он это вдруг ясно понял через дымку и угар его желаний… Внезапно разжались его руки, и он оттолкнул от себя это смуглое желанное тело.
– Куда ты? – испуганно крикнула она.
– Покойной ночи! – сказал он холодно.
Дверь хлопнула за ним. А она долго лежала с. раскрытыми широко глазами, удивляясь его требовательности, стараясь его понять, взволнованная, несмотря на все старания держать себя в руках…
– Послушай, Андрюша, – сказала она ему на другой день, – чем ты недоволен? Разве я отказываю тебе в чём-нибудь?
Он схватился за виски.
– Бог мой!.. Забудь хоть между нами этот супружеский жаргон! И откуда он у тебя?.. «Отказываю»… Да разве мне покорность твоя нужна? Разве только телом твоим и чувственными наслаждениями могу я насытить мою душу? Она изголодалась за эти четыре месяца невыносимой и неизбежной прозы… Она жаждет экстаза… А ты толкуешь мне о покорности! Ты воображаешь, что, пассивно отдаваясь мне, ты исполняешь свои супружеские обязанности?.. И с тебя довольно! Да ведь это только законные мужья могут довольствоваться такими… скотскими удовольствиями!.. И где была твоя душа вчера? Твои желания? Твоя страсть?.. То, что мне нужно от тебя!.. Единственное, что мне нужно! Ты воображаешь, что я могу довольствоваться какими-то моими «правами» и твоими «обязанностями»? Но ведь я люблю тебя… твою индивидуальность, твою страсть ко мне… Я люблю в тебе то, что мне ни одна женщина в мире не может дать!.. Что я встретил в тебе и полюбил и что умрет с тобой. Но я хочу тебя такой, какой люблю… Другой тебя мне не надо!.. Ты боишься измены, Катя? Это смешно! Раз я ушел к другой от тебя, то к тебе я уже не вернусь… Думаю, что это так… Но это будет только, когда я разлюблю тебя. А разлюблю я тебя, когда разочаруюсь в тебе, моя Катя… Обыкновенно мужья рассуждают так: «Жена беременна, кормит, исполняет свои священные обязанности… Она святыня для мужа; её надо щадить…» И супруг идет в публичный дом или соблазняет девчонку-мастерицу, плодя проституцию, чтобы сохранить интересы очага. И все его оправдывают: доктора, друзья, общество. Если б ты была больна хоть год, и я никого не любил бы, никого не желал бы, кроме тебя (я это подчеркиваю слово «желал», потому что желание не есть ещё любовь… Но любовь и желание, слитые в одно, – это сила)… Так вот, видишь ли, я сумел бы ждать хоть год твоего выздоровления, возврата твоей страсти и божественных желаний! И минута блаженства вознаградила бы меня за год лишений… Так я понимаю любовь! Потому что для меня сейчас, любящего впервые индивидуальность женщины, страдания мои в ожидании минуты, когда ты мне отдашься; мои воспоминания о тебе; мои грезы – во сто раз ценнее, чем связь одной минуты с другой женщиной, которая только на миг успокоит мои больные нервы. Я болен страстью к тебе, Катя! Я болен жаждой счастья… Но я требователен. Мне надо получить то, о чем я мечтаю… Ни йотой меньше!
Странно… Эта власть над сложной душой Тобольцева, это пылкое признание его в самой глубокой, пламенной страсти, какую женщина может внушить мужчине, не радовала, не восторгала Катерину Федоровну Она страшилась этой требовательности. Она жаждала покоя в интересах Ади, которому служила со страстным самозабвением, как восточная раба.
XI
Катерина Федоровна плохо спала ночами по случаю кормления младенца. Поэтому она завела себе привычку аккуратно в час дня, после завтрака, ложиться спать. Она пользовалась сном своего маленького тирана.
Но как-то раз она встала ранее обыкновенного. Болела голова, хотелось подышать свежим воздухом. Минна Ивановна в эти часы всегда пила чай. Катерине Федоровне захотелось тоже выпить чашечку перед прогулкой. её нежность к матери ничуть не потускнела. По-прежнему она не только исполняла желания старушки, она их угадывала. И её волновала тайная грусть матери. Причины её она не видела, а сдержанность Минны Ивановны её оскорбляла.
ещё за дверью она расслышала счастливый смех старушки и голос Сони. Катерина Федоровна замерла на пороге.
Смех и говор стихли сразу. В глаза ей кинулась прежде всего блаженная улыбка матери, моментально сменившаяся испугом, и нахально-красивые глаза Чернова, выпуклые и немигающие. Чернов встал и вежливо поклонился. Соня с виноватым лицом стояла, потупившись, у стола и водила рукой по скатерти.
Словно молния сверкнула в глазах Катерины Федоровны и исказила на мгновение её черты. Она не ответила на поклон, а только шагнула назад и закрыла за собой дверь.
Всё это длилось один миг.
Вне себя она очутилась на улице. Ей надо было пройти целый переулок, прежде чем она вздохнула свободно, всей грудью…
«Нахал какой! Приходит без зова… А может быть, его позвали? Стакнулись?.. И потихоньку, пока я сплю? – Невыразимая горечь наполнила её душу. – А вдруг это о нём мама тосковала целый месяц? Да неужели же она так привязалась к этому прохвосту?
Вот несчастье!»
С матерью она не станет говорить, конечно. «Но Соньке намылю голову… Дрянь девчонка! Ей бы только кокетничать… Хоть метлу наряди в штаны, она и ею не побрезгует…»
Она дождалась, когда Чернов ушел, и кликнула сестру. Та вошла, бледная, с опущенными ресницами, но с упрямым, слишком хорошо теперь знакомым Катерине Федоровне выражением рта. И старшую сестру словно прорвало, когда она почувствовала с первого же мгновения свое бессилие перед этим молчаливым союзом матери и Сони:
– Узнаю тебя во всей этой истории!.. Ребенком меня обманывала, готова была меня на всякую уличную дрянь променять… И теперь то же самое! Если бы не твои штуки, привязалась бы разве мама к этому лодырю? Конечно, ты била наверняка… Как я закрою дверь под носом этого нахала, если моя мать желает его видеть? Ловка!.. Но погоди, моя милая! Я тебя выведу на свежую воду… Я тебя выслежу. Без твоих шашней нечего было бы ему тут околачиваться! И коли он присосался к вам обеим… и до такой дерзости дошел, что, зная мое к нему отношение, все-таки без спросу затесался к нам, стало быть, это неспроста…
Она бегала, как тигрица, по спальне, а Соня стояла недвижно у стены и, стиснув зубы, молчала. И только глаза её горели под опущенными ресницами.
– Ну, чего молчишь?.. Точно воды в рот набрала… Заварила кашу, а я теперь расхлебывай? Дрянь этакая!.. Развратница…
Ресницы Сони взмахнули. Глаза сверкнули слезой, и губы задрожали.
– Если ты, – вдруг с трудом заговорила она, – будешь оскорблять меня, я уйду! Я не позволю…
Катерина Федоровна словно в землю вросла, так поразили её эти слова.
– Ты?.. Уйдешь?.. Куда ж ты уйдешь?
– К Чернову, конечно… Будет мне терпеть от тебя!.. Это не жизнь! Тюрьма какая-то!.. Я устала так жить… Устала…
У Катерины Федоровны ноги задрожали, и она села. Её схватило за сердце выражение глаз Сони, этот жест, которым она закрыла лицо… Эти неожиданные слова… Этот голос… Она ли не билась всю жизнь, чтобы дать счастие сестре? И её же теперь в чем-то обвиняют?..
– Чего ж тебе недостает? – хрипло спросила она.
– Счастья!
Катерина Федоровна вздрогнула. Слишком много тоски и отчаяния было в этом вопле!.. Она взялась за голову.
– Господи, Боже мой! Подумаешь, я тебе – враг?..
– Нет, ты слишком счастлива сама, чтобы думать о других!.. У тебя есть всё: муж, ребенок, богатство… Какое тебе дело до меня? Ты вообразила, что я, бегая целый день по урокам, должна благословлять судьбу?
Лицо Катерины Федоровны стало сурово.
– Ну, этим меня не разжалобишь! Я сама всю жизнь работала… Скажите, принцесса какая! Гнушается трудом…
– Не гнушаюсь, а не хочу быть несчастна, когда другие рядом блаженствуют!
– Ага!.. Значит, тебе мое счастье помешало? Очень жаль, милая, очень жаль!.. Однако же из-за того, что мне, наконец, жизнь улыбнулась, тебе кидаться на шею первому встречному проходимцу не пристало… Перед тобою целое будущее. Незачем его портить… И компрометировать себя со всякой дрянью…
– Он меня любит! – гордо крикнула Соня.
– Кто???
– Чернов!..
Катерина Федоровна вскочила вне себя.
– Дура… Дура-девчонка! Безмозглая!.. «Любит»… Всякая сволочь ей объясняется в любви, а она рада! Да ты ногой отшвырнуть должна такую гадину, а не выслушивать его признания… «Любит»… Ха!.. Есть ли у него душа-то? Он её давно в кабаках пропил…
– Я не хочу тебя слушать!
Соня повернулась, чтобы уходить. Катерина Федоровна перерезала ей дорогу, схватила её больно, как железными тисками, за кисть руки и с такой силой отшвырнула Соню от двери, что девушка потеряла равновесие и упала на ковер. Голова её стукнулась о кресло, и она заплакала от боли и от обиды.
Катерине Федоровне мигом стало жалко сестру и стыдно за свой порыв. Но она тотчас ещё более озлобилась.
– Не смей со мной такой тон брать! Ты зазналась… Кто я тебе? Забыла, с кем говоришь? Нет, должна слушать… Я тебе добра желаю… Я, глупая, твоей порядочности доверилась… Думала, ты сама себя соблюдать сумеешь, гордость в тебе есть. А ты? Воображаю, что ты летом с ним без меня поделывала! За спиной у больной матери… Бессовестная! Вот постой, я расскажу маме… Она сама этому мерзавцу на дверь покажет…
– Мама знает, что он меня любит, – возразила Соня, сидя на ковре и поправляя разбившуюся прическу.
– Не смей мне говорить об его любви! Слышишь ты?
– Он на мне жениться хочет…
Катерина Федоровна на мгновение лишилась языка. Вдруг кровь с такой силой бросилась ей в голову, что она даже зашаталась.
– Жениться?!! Он?.. На тебе?.. Мерзавец! Да его ноги никогда не будет в моем доме! Так вот ты что затеяла?.. Постой, постой… – Она кинулась вне себя к матери.
Минна Ивановна, взволнованная объяснением, которое она угадывала, вся затряслась, услыхав быстрые шаги старшей дочери. Роман Марлитт[203] соскользнул с её колен, и губы задрожали, когда она увидела гневное лицо Катерины Федоровны и за нею плачущую, растрепанную Соню.
– Мама… Что я слышу?? Неужели вы это знаете?? Неужели вы вместе с Софьей стакнулись, чтоб меня обмануть?
– Что?.. Что такое?..
Минна Ивановна заплакала. «Он хороший! – оскорбленно возразила она. – Неправда!.. Он почтительный мужчина…» И в лице матери Катерина Федоровна узнала все то же ненавистное ей в лице Сони упрямство.
– Мужчина?!! Да разве это мужчина? Это – гадина!.. Мужчины трудятся, семью содержат. А он жил на средства моего мужа… Прихлебателем был…
– Тебе бы только деньги! – перебила Соня презрительно.
– Молчать! (Катерина Федоровна топнула ногой.)
– Я не с тобой говорю, а с матерью… Мама, мама! Да в какую же вы пропасть толкаете дочь? Одумайтесь! Ваше любимое дитя вы бросаете в объятия пьяницы… Потому только, что он подличает перед вами и лижет ваши руки…
Минна Ивановна заплакала ещё сильнее. Катерине Федоровне стало на мгновение страшно за это волнение матери. «Нет! – сказала она себе. – Надо с этим покончить раз навсегда!.. Что делать? Потворствовать – будет преступно…»
– Он не пьяница… Он бросил пить, – расслышала она лепет матери. – Из-за любви к Соне бросил…
Катерина Федоровна всплеснула руками, и лицо её перекосилось.
– Да что же это?!! Чем он обошел вас, что вы ничего не видите?.. «Из-за любви»!.. Да это просто расчет! Один низкий расчет… Он хочет, породнившись с нами, сесть нам на шею… Неужели вы этого не понимаете?
Голова Минны Ивановны вдруг затряслась.
– Молчи!.. Молчи!.. Не смей! – в неописуемом гневе вдруг закричала она. – Ступай! Ступай отсюда!.. Я не хочу тебя слушать! – И она пухлой рукой указывала дочери на дверь.
Белая как мел, стояла неподвижно Катерина Федоровна, в ужасе перед этим гневом матери, которого она никогда не видела, потрясенная до глубины души. «Вы… меня гоните?» – с трудом прошептала она побелевшими губами.
– Ступай! Сту-пай!.. Не по-зво-лю… о…скорб…лять!..
– Вы меня гоните из-за этого негодяя? Так он вам дороже меня?.. Ну, спасибо, мама!.. Спасибо…
Она круто повернулась и пошла, сгорбившись, к двери. Соня видела, что у порога она покачнулась, точно падая. Но удержалась все-таки на ногах и вышла, не оглядываясь.
– Дай… мне… во…ды… – хрипло сказала Соне мать.
Соня оглянулась, и ужас исказил её лицо. Минна Ивановна, багровая до синевы, с прыгавшими губами, держалась за горло, словно её душило. Вдруг глаза её выкатились. Клокочущее дыхание вырвалось из груди вместе с какими-то нечленораздельными звуками. Лицо стало страшное, чужое…
– Со… со… со… со… – расслышала Соня, и её поразил однообразный жест правой руки, сопровождавший этот лепет, меж тем как левая свисла безжизненно, наклоняя за собой все туловище, медленно падавшее с кресла.
В диком ужасе Соня закричала и кинулась бежать. Этот страшный крик расслышали все: и на кухне, где пили чай, и в спальне, где Катерина Федоровна сидела, в оцепенении глядя перед собой.
Когда она вбежала в комнату матери и рухнула на колени перед креслом, Минна Ивановна с перекосившимся лицом и запрокинутой головой уже хрипела, никого не узнавая.
– Мама… Мама… Простите! – вырвался у Катерины Федоровны отчаянный вопль… Но она тотчас овладела собой и послала за первым доктором.
Она ни на секунду не отходила от матери, пока ей ставили пиявки на затылок. Соня же боялась войти к умирающей и рыдала в гостиной.
Тобольцев поднял все и всех на ноги, чтоб спасти тещу.
– Если она умрет, и я умру, – сказала ему жена. – Меня убьет совесть!
Двое суток Минна Ивановна была между жизнью и смертью. На третьи сутки доктор сказал: «Будет жить…».
Катерина Федоровна крикнула, схватила руку доктора и припала к ней губами. Из глаз её полились первые слезы.
– Берегите себя! – сказал ей доктор. – Вы кормите, вам нельзя волноваться…
Но разве это было возможно?
В семье Тобольцевых настал, по его выражению, «маленький адик». Младенец вопил, как недорезанный: днем и ночью, получая от матери отравленное горем молоко… Но в первый раз Катерина Федоровна осталась холодна к его крику. Вся энергия, весь пыл её души были направлены к тому, чтобы спасти мать. В уходе ночью её сменяли Тобольцев и Таня, которую он пригласил ходить за больной. Таня оказалась такой чудной сиделкой, что через неделю покорила суровое сердце Катерины Федоровны.
А Соня ни разу не вошла к матери, пока она была между жизнью и смертью. Она созналась Тобольцеву, что у неё такой непобедимый ужас перед смертью, что она даже на умирающую боится глядеть.
Наконец опасность миновала.
– Но не скрою от вас, – сказал доктор Катерине Федоровне, – её сознание никогда не вернется…»
– Боже мой!!
– Не плачьте!.. Не терзайтесь напрасно. Теперь это – малое дитя… Мозг её дремлет… Ей нужно сладкое… Балуйте ее… Она недолго протянет…
Катерина Федоровна рыдала безутешно.
XII
Тяжелые дни настали для семьи Тобольцевых. Черные крылья смерти ещё веяли над Минной Ивановной. Она лишилась языка и одной руки. Идиотская улыбка не покидала её лица, оживлявшегося только при виде еды и лакомства. Пришлось нанять ещё сиделку, которая кормила её и ходила за нею, как за младенцем. Но Катерина Федоровна не переставала относиться к больной с такой же нежностью и высокой любовью, как будто мать могла ещё узнавать её и ценить её ласку.
Часто Катерина Федоровна высылала из комнаты больной сиделку и по-старому садилась у ног матери на табурет. «Мамочка… милая, милая мамочка!» – вырывался у неё вопль, когда она, схватив руки старушки, глядела полными отчаяния глазами в её лицо, тщетно ища в нем следов её угасшей души: «Простите меня!.. Верьте, мамочка, что я ни минуты не хотела вас огорчать… Верите ли вы? Прощаете ли вы меня?»
– А-ла-ла-ла… – без конца и смысла неслось в ответ.
Она приникала лицом к рукам матери и рыдала долго, страстно, пока не уставала плакать.
И она полюбила эти мучительные часы наедине с безумной больной. Она верила, вопреки разуму, что где-то, в глубоких безднах Бессознательного, поглотивших индивидуальность её матери, эта душа ее, хоть и подавленная, чувствует «хоть одним краем» её безграничную скорбь, её раскаяние, её тоску об угасшем «я» дорогого существа. И эта мысль давала Катерине Федоровне силу жить по-старому… Зато отношения с Соней были ужасны.
– Я видеть её не могу! – говорила Катерина Федоровна мужу. – Она отняла у меня мать, отняла у Души моей покой… Если бы не её лживость и распущенность, этого горя не случилось бы… Ах, молчи! Не защищай ее… И не жалей! Она того не стоит…
Соня давно сбежала бы, если б не страсть к Тобольцеву. Эта страсть заставляла её глотать все унижения и оттягивать назревавшую развязку день ото дня. Тобольцев был с нею теперь невыразимо нежен.