
Полная версия
Дух времени
Когда она, робея, но сгорая любопытством, пришла к нему в столовую в первый раз «поболтать», он начал молча целовать и ласкать ее. Они ни о чем не говорили. Она боялась протестовать, потому что мать спала рядом. На этот раз близость Сони и необычайная обстановка опьянили Чернова. А его страстный порыв околдовал девушку.
Она ещё не отдалась ему, но эта минута была близка.
Теперь Чернов был влюблен. Он сам не заметил, как эта девочка стала ему необходима. В свои ласки он влагал так много неподдельного огня, так много тонкости и поэзии; любовь его так одухотворила их отношения, что Соня чувствовала себя часто очарованной и бессильной, во всяком случае, отказать ему в этих свиданиях.
Чернов бросил пить, перестал кутить, и всё это очень выгодно отразилось на его наружности и манерах. Почти каждый вечер он приезжал в Сокольники, и его с волнением поджидали в маленькой даче.
Но в эту ночь Соня не вышла в столовую, хотя Чернов долго кашлял и громко вздыхал… Она лежала на спине, закинув за голову точеные ручки и, закрыв глаза, улыбалась воспоминаниям, улыбалась ощущениям, этому носившемуся ещё около её лица несравненному запаху губ и кожи Тобольцева. О, какое невыразимое блаженство поцелуй его! Как ничтожно все перед его даже беглой лаской!!
А Чернов плакал первыми жгучими слезами ревности.
X
Круто и быстро изменилась погода. И в конце августа семья Тобольцевых переехала в Москву. Все искренно жалели, что расстаются с Катериной Федоровной, и условились жить вместе каждое лето.
Но она сама рвалась в свое новое гнездо. В октябре ей предстояли роды, и последний месяц она уже потеряла силы. Нелегко было справляться с таким огромным хозяйством. Зато с какой любовью принялась она за устройство «гнездышка»! Квартиру она сняла на Пятницкой, чтобы быть ближе к Таганке. В одном из переулков ей приглянулась чистенькая квартира в шесть комнат: лучшая для Минны Ивановны, рядом столовая, гостиная, кабинет Тобольцева, где он устроил себе отдельную спальню, комната Катерины Федоровны и будущая детская. А пока её заняла Соня. Вместе с ванной это стоило тысячу рублей. Катерина Федоровна была в восторге от своей находки. Свекровь подарила молодым всю их роскошную обстановку с дачи… «Ух! – с облегчением подумал Тобольцев. – Остается потратиться только на плошки и горшки… Авось не разорюсь!»
Но он ошибался. Катерина Федоровна точно опьянела. Почти ежедневно она представляла ему счета: то полный прибор медных кастрюль и вообще кухонной посуды, стоившей баснословно дорого; то реестр столового белья; то счет из ботанического сада на пальмы, панданусы[199] и латании. «Теперь как раз случай купить их дешево…» – утешала она. Поминутно она входила, переваливаясь, в комнату матери с широким итальянским окном. Целуя её ручки, она спрашивала: «Не правда ли, как хорошо, мамочка? Сколько воздуха и света!..»
– Завтра я вам цветов куплю на окна и канарейку повешу, – сказала она матери, когда, наконец, все было готово.
– Лучше котенка, Катенька, достань мне серенького… Всю жизнь я о котятах мечтала… Да боялась тебя рассердить…
– Хорошо, мамочка! Достану вам полосатого котенка… Только будьте веселее!.. Не могу понять, почему вы грустите?..
Мужу она говорила:
– Андрей, нет человека счастливее меня! Я всегда мечтала, выйдя замуж, иметь с собой, мать и Соню. Вдали от них я не могу быть счастливой… Я знаю, что я сажаю тебе их на шею…
– Бог с тобой, Катя! Что ты говоришь?
– Нет, я знаю, что ты ангел! И за твою доброту к моим я люблю тебя ещё больше…
И у него не хватало духу огорчать её отказом в деньгах. Когда перед свадьбой он сказал ей, что у него от капитала остались пустяки и жить придется на жалованье, это её нисколько не огорчило.
– Ну, что ж? Будешь прирабатывать… Я хозяйка хорошая! Прекрасно проживем…
Соня тоже казалась счастливой, по крайней мере, первое время. Тобольцев был рядом, и жизнь стала прекрасной. Он брал её в театр, был очень ласков с нею, и Соня вероломно забыла о Чернове. Только одна Минна Ивановна осталась ему верна и скучала без него.
Через неделю в квартире объявился серый, полосатый, прелестный котенок. Соня и мать обожали его, Катерина Федоровна брезгливо гнала его из своей комнаты. Теперь она по целым дням, после моциона и хлопот по хозяйству, лежала на кушетке с романом в руках. Соня два раза в неделю с утра уходила на уроки и возвращалась только к обеду; иногда уходила и на вечерний урок к Конкиным, жившим в Замоскворечье. Тобольцев уезжал на службу, и в доме оставались только Катерина Федоровна и её мать. Часто теперь их навещала Анна Порфирьевна или Федосеюшка, почти каждый свой визит приносившая в подарок от «самой» фрукты, цветы или пирог. Нередко заходил Капитон, очень дороживший дружбой с «сестрицей». Иногда и Фимочка. Лиза приходила нечасто. Она отговаривалась делами. На самом деле ей было тяжело видеть Соню рядом с Тобольцевым. Она просто щадила себя.
Но теперь Катерина Федоровна не замечала этого отчуждения. Она была слишком полна собой, своим частым нездоровьем, предстоящими родами. Мир замкнулся для неё теперь в стенах этого гнезда, под крышей которого собрались все, кого она любила. К остальному она была глуха. И только факт отступления русских войск под Ляояном смутно дошел до её сознания. Капитона же это отступление невыразимо огорчило.
– Ну что ты, право? Точно пес скулишь! – сердито говорила ему Фимочка. – Ступай к Кате, что ли! Вместе поплачете. Глядеть на тебя тошно!..
Тобольцев скоро взял привычку проводить вне дома вечера. Он по-прежнему устраивал спектакли в пользу партий и учащейся молодежи, которая бедствовала, потому что, когда началась война, приток пожертвований прекратился. Катерина Федоровна относилась к этому равнодушно. Она уставала за день, любила рано лечь и не хотела стеснять мужа. Но Соня понесла жестокое разочарование. Тобольцева она видела только за обедом. Он пропадал на заседаниях, банкетах, а её тянуло в театры, на улицу на люди. Соня тогда вспомнила о своем поклоннике. И когда Чернов подстерег её в переулке, она так обрадовалась ему, что все упреки, которые он приготовил было, замерли на его губах… Она с наслаждением слушала слова любви, которых ждала её душа, изголодавшаяся среди прозы. Она радостно смеялась, когда он описывал ей муки ревности и тоску одиночества… Она отвыкла от него, и сердце её ёкало, когда она вспоминала его жгучие ласки… Он молил о свидании, сказал свой адрес, обещал выработать целый план встреч… В сущности, он совершенно не понимает, как могла она радоваться переезду в Москву! Попасть под начало сестрицы… Разве это не кабала?… «Ка-ба-лла…» – несколько раз повторил он, смакуя это слово… Она досадливо сдвинула брови. Было видно, что все его недостатки так и лезут ей в глаза!
Он обещал встречать её всякий раз у дома Конкиных. Обещал доставать контрамарки в театр.
– Передай, деточка, маме поклон! Скажи, что я у неё скоро буду…
– А Катя? – испуганно спросила Соня.
– Что Кат-тя? Вот-т ещё!.. Разве вы её креп-постны-е?.. Разве я не господин-н себе?… Вот-т ещё!.. Какая каб-ба-ла!..
Анна Порфирьевна предвидела, что двухсот рублей, которые Андрюша получал в банке, будет мало для жизни вчетвером, особенно когда родится маленький.
– Ужас, как плывут деньги! – сознался он ей. – Не успел занять пятьсот рублей, а уж опять ничего нет…
– Как занять??! Неужели векселя выдаешь? Почему ко мне не обратился?
– Совестно, маменька! Я этот год прямо ограбил вас… Но… получается какое-то нелепое положение. Кате хочется, чтобы в доме её была полная чаша… А я, малодушный, совершенно не умею отказать ей в деньгах! Отнять у неё эту невинную радость мне больно… Словно я её обокрал…
Анна Порфирьевна молчала, глубоко задумавшись.
– А не жалеешь ты теперь, Андрюша, о своем капитале? – вдруг тихо спросила она.
– Как можете вы это думать, маменька? Ведь вы же знаете, на что ушли мои деньги! И… будь у меня сейчас опять в руках капитал, неужели я, как Капитон, стал бы жить на проценты? И копить для семьи? Разве я изменился за эти два года?
Она радостно улыбалась, покачивая головой.
– Опять всё спустил бы?
– Ну конечно! Ха! Ха!.. Разве не этим хороши деньги, что создаешь кругом себя счастье?… Вот на днях, маменька, приходят ко мне в банк старушка с дочкой. Барышне восемнадцать лет. Ей осталось только два года кончить гимназию. Платила за неё тетка, у которой белошвейное заведение. Теперь тётка захворала, потеряла заказы. Девочка задолжала в гимназию за полгода, её исключили. Ведь у нас все училища только для состоятельных! Обе плачут… А училась превосходно… И ведь не маленькая уже, чтобы назад было повернуть легко, в портнихи идти либо в бонны… Ну что стали бы вы делать на моем месте?
– Заплатила бы в гимназию.
– Вот и я заплатил… И обязался платить до окончания курса. А это сразу сто рублей из кармана.
– Та-ак… А кто ж к тебе их послал?
– Да из редакции «Вестника»… Ведь ко мне всех посылают. Сначала только курсистки, студенты да рабочие шли. А теперь? Ха!.. Ха!.. Популярность растет, должно быть. У кого места нет, у кого угла нет, у кого работы… Гимназист ещё один приходил… Ребенок, а уж жизнь бьет. Тоже исключают за невзнос платы. Треплется по чужим передним…
– Пришли его ко мне…
– Спасибо, маменька! Я-то и к вам шел с этим. Очень уж у меня своих опекаемых много развелось! А разве Кате это втолкуешь?.. Увидала мальчика – разволновалась: «Почему именно к моему мужу?' Почему вы думаете, что он богат?… Мы живем на жалованье. И кто вас послал?» Ребенок чуть не плачет… Догадался ко мне в банк прибежать… Смелый!.. Даром что дитя, а цепляется за жизнь… Люблю таких… Ах!.. Катя ещё не знает всего… А узнала бы, рассудила бы, по своей логике, так: стало быть, богат Андрей, коли на чужих сотни швыряет. На своих и тысячи не должен жалеть…
– Золотое у тебя сердце, Андрюша!..
– Эх, маменька! Если есть во мне что хорошее, то уж, конечно, это от вас… Капитон весь в отца пошел. Того чужое горе не разжалобит. А я страшно счастлив, когда могу помочь. И подумайте только: какие-нибудь пятьдесят-сто рублей, а целая будущность от этого зависит… Прямо жутко делается, маменька! Верите ли? Мне этот ребенок, который меня в передней банка два часа поджидал, – спать не давал спокойно… А сколькие самоубийством кончают при этих условиях!., И ещё удивляются, что у нас вглубь и вширь идет увлечение социалистическими и анархическими теориями!
Он бегал по комнате, ероша волосы. А за ним следили горячие глаза матери.
Он поцеловал её руку.
– Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…
– До университета доведу, будь спокоен!..
– А может, и там тоже? – рассмеялся Тобольцев.
Она улыбнулась.
– А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!
Через неделю она сказала сыну:
– Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего – мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я её обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..
– Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?
Анна Порфирьевна усмехнулась.
– Женился – закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь своё возьмет…
Краска залила его лицо.
– Что вы такое говорите, маменька?
– А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас ещё в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком. В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…
– Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, – все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..
Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя ещё весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило её в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…
И ещё более поразило её внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в её собственной душе расшаталось всё, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в её душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как её Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…»
Ах, так и звенит голос Кати в её ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, всё это так!.. Но почему же после этих споров все сердце её рвется к Андрюше?.. И вот сейчас – не загорелась ли её душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»
Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»
В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.
Тобольцев всё время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя её в лоб, покрытый холодным потом. Ему всё время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» – он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.
Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для неё всё кончено…
Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой – о, как всё это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни?
Разве не полюбил он в ней её яркую индивидуальность, её сильную натуру, её темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять её – значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, – говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. – Я все понял. В Лизе я люблю её любовь; в Соне – её тело. В Кате я люблю её самое, её душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»
Утром, в семь часов, когда новорожденного выкупали и положили около матери, она сказала слабым голосом, страстно целуя крошечное личико: «Какой он красавчик, Андрей! Он весь в тебя… Гляди, какой носик! Рот какой тонкий… О!.. Вся моя жизнь в нем… Вся жизнь!»
Он вздрогнул от звука её голоса, и на мгновение ему стало страшно. Какой ужас так любить этих крошек! Эти хрупкие существа… Какая трагедия – любовь вообще!.. Бедные матери!
– Андрей, поцелуй его!.. Какой бархат эти щечки!..
Тобольцев не чувствовал никакой нежности к этому красному кусочку мяса, слабо барахтавшемуся и сопевшему среди кружев и батиста. Но чтобы не огорчить жену, он поцеловал младенца. А она взяла руку мужа и крепко прижалась к ней губами, словно благодаря его за то огромное счастье, которое он ей дал… Это было поистине «дитя любви», зачатое в тот незабвенный вечер, когда она отдалась ему. «Боже мой! Какая глубокая тайна! – думала она все дни, лежа в темной спальне. – Разве, повинуясь безумной страсти, помышляла я тогда о ребенке, об этом ангеле? А если б думала, что он будет, разве не гнала бы я с ужасом эту мысль?.. «Дети – кристаллизованная любовь, – говорит Андрей. – Да… Это так…»
Тобольцев в семь утра выпил кофе и пошел пешком к матери. Минна Ивановна ещё спала. Катерина Федоровна накануне скрыла от неё родовые боли, и старушка мирно почивала.
Было чудное, свежее, хотя полное тумана, утро. Тобольцеву казалось сейчас, что это он сам вторично родился на свет. С наслаждением вдыхая ещё не испорченный воздух и любуясь ещё густыми красно-желтыми купами деревьев за решетками садов, он шел и слушал четкий ритм своих шагов. В цилиндре и щегольском пальто, бледный, но счастливый и улыбающийся, он шел, казалось, с вызовом навстречу будущему. Всё, чего он страшился за эти месяцы, уже миновало… Жизнь впереди улыбалась – эта обновленная, зашевелившаяся всюду жизнь… А в ритме его шагов по панели он слышал: «Я – отец… Я – отец… Я – отец…»
Федосеюшка с низким поклоном отперла ему парадную. Другая бы спросила: «Что так рано, барин?» Но «халдейка» только пристально взглянула ему в глаза, словно пронизала его. Тобольцев был так полон жизнерадостностью, что забыл свою антипатию и кинул ей мельком фразу, что звучала ещё в его ушах: «Я – отец!.. Сын у меня родился…» Федосеюшка раскрыла свои длинные «змеиные» глаза, вспыхнула и снова молча в пояс поклонилась Тобольцеву.
Он легко вбежал по лестнице и вошел в спальню матери без доклада. Он что-то убирала в комоде, уже одетая. На шаги сына она обернулась, испуганная. Но лицо её сияло счастьем.
– Маменька, я – отец… Сын у меня родился…
– Сын?! – Она всплеснула руками. – Живой?!
– Ну конечно… На что ему мертвым быть? Фунтов двенадцать веса в нем… Такой мужик здоровый!
Анна Порфирьевна села в кресло. Ноги у неё дрожали, и краска залила её щеки. Она чуть-чуть не крикнула: «Так скоро?!» Теперь она поняла все и была рада, что удержала этот вопрос.
– Поздравляю, Андрюша, – тихо и горячо сказала она.
Он вдруг догадался, вспыхнул тоже и расхохотался.
Крестины новорожденного были обставлены необычайной помпой. Крестными матерями приглашены были Анна Порфирьевна и Минна Ивановна; отцом – Капитон, очень тронутый этим новым знаком внимания Катерины Федоровны. Крестили на девятый день, по желанию молодой матери. Она поднялась, несмотря на слабость, с постели, ни в чем не желая отступать от обычаев православной старины. У купели младенца держала Анна Порфирьевна, а Минна Ивановна сидела рядом в кресле и поминутно вытирала слезы. После роскошного завтрака свекровь пошла в спальню невестки, где впервые подняли шторы, и, присев в кресло, сказала ей:
– Милая Катенька, принято так, что крестная мать дарит что-нибудь на зубок крестнику. Ну, так вот… Я положила на имя младенца Андрюши в банк десять тысяч…
– Маменька! – ахнула Катерина Федоровна.
– С тем, чтобы до его совершеннолетия вы, мать, могли распоряжаться процентами. Проживать их или к капиталу добавлять, это ваше дело… Отец этого не касается…
Катерина Федоровна, вспыхнув до белка глаз, горячо поцеловала руку у переконфуженной свекрови.
Лиза подарила маленькому Аде одеяло голубого шелка, покрытое старинными ручной работы кружевами Катерина Федоровна всплеснула руками, когда Минна Ивановна сказала ей:
– Эти кружева огромных денег стоят… Это настоящие Alençon[200]…
Теперь Лиза приходила каждый день посмотреть на племянника.
Она тоже с глубоким волнением и восторгом узнавала в крохотном личике дорогие черты Тобольцева. С беззаветной страстью она целовала эти ручонки с знакомыми ей ноготками. Увидав их в первый раз, она разрыдалась.
– Что ты это? Вот глупая! – испугалась Катерина Федоровна. – Бог с тобой!.. Чего ревешь?.. Чем бы радоваться на него…
– Ах ручки, ручки! – пролепетала Лиза. Дивной тайной казались ей эти крохотные пальчики с знакомыми миндалевидными ногтями, это родимое пятнышко на правой щеке, как у Тобольцева… Сколько раз она целовала мысленно эту родинку на дорогом лице, эти красивые руки! И теперь перед нею был живой Андрюша, только маленький, на которого она могла безнаказанно и беспрепятственно изливать всю нежность и страсть, съедавшие её душу. Эта новая, светлая и высокая любовь никому не вредила, ничьей радости не разрушала, не грозила ей самой никакими обидами и унижениями… Это был источник новых и душу возвышающих настроений…
Эта любовь сблизила снова обеих женщин. Лиза по целым утрам сидела в квартире Тобольцева. Его не было дома в эти часы, а Соня уходила на уроки. Лизе только это и нужно было. Она никогда не называла маленького Адей. Ей было отрадно говорить вслух и безнаказанно слова, которые наполняли её душу, жгли её губы: «Андрюша, золото мое!.. Счастье!.. Как я люблю тебя!..» Она часто плакала, приникнув лицом к личику малютки. Катерина Федоровна огорчалась.
– Что ты, в самом деле? Точно хоронишь его!
– Это я от зависти, – отвечала Лиза, вытирая слезы.
– Ну, ну! Вот вам и тихоня! Вот вам и монашка! – смеялась дома Фимочка, узнав о рождении племянника. – В мае повенчались, а в октябре Бог сына дал… Ах-тих-ти!..
– Ну, чего ржешь? – сердился Капитон. – Люди повенчались… Кабы так жили?.. По-твоему, венец пустяки?
Он каждый праздник приходил на пирог к куме, часто с дочкой, и очень любил эти визиты. Нередко он заглядывал и по вечерам на чашку чая – поговорить о войне, отвести душу с родным человеком. Судьба Порт-Артура и события в Гулле глубоко потрясали его… Но, как ни мало был наблюдателен Капитон, от него не ускользнула глубокая перемена в душе «сестрицы». её равнодушие ко всему в мире в эти последние полтора месяца он объяснял её болезненным состоянием. Но теперь, когда она снова была цветущей молодой женщиной, с ярким румянцем на щеках, трудно было сваливать на болезнь её удивительную односторонность. Катерина Федоровна была так страстно поглощена кормлением младенца, что ко всему на свете она оказывалась слепа и глуха. Тобольцев с первых дней заметил, что этот «кусочек мяса» держит всех домашних под гнетом самого жестокого деспотизма. На него шикали и глядели свирепыми глазами, когда Адя спал. На него махали руками и сердились, когда он просил музыки. «Какая тут музыка!.. Адя спит…»
Тобольцев сердился.
– Он только и делает, что спит, как сурок, целые сутки… Так, значит, и не дыши?!
А молодая мать возмущалась его бессердечностью…
Ложилась Катерина Федоровна теперь «с курами», как говорил её муж. Мальчик был «комочек нервов», по определению доктора, и блажил день и ночь, не давая матери выспаться. Поэтому в девять вечера у неё уже делалось сонное лицо, и она зевала во весь рот.
– Что с тобой? – удивлялся Тобольцев. Ему хотелось провести вечер с женой. Он отвык от неё за эти шесть недель её затворничества и был безумно влюблен.
– Спать хочу, – коротко и спокойно отвечала она.
– Помилуй, Катя! Девяти нет ещё… Во что же это жизнь обращается?!
– У Ади животик болел. Он плакал всю ночь.
– Бог знает что!.. Вся жизнь в зависимости от какого-то животика!..
Но не только её жизнь была в зависимости от малютки: весь дом подчинялся настроениям, шедшим из детской. Катерина Федоровна теряла голову от самого ничтожного заболевания мальчика. Когда Адя плакал, она с лицом трагической артистки сидела у его постели и знаком гнала кухарку и Соню, если они просовывали голову в дверь, спрашивая распоряжений по хозяйству. Деспотичная натура её склонилась впервые перед другой властью в лице новой няньки. Ловкая старуха сделалась persona grata[201] в поме и пользовалась хитро и умело своим влиянием на молодую мать. Первые два месяца все хозяйство было брошено на плечи Соне. Книга Жука «Мать и дитя»[202] была единственной, за которую Катерина Федоровна хваталась во всякую минуту затруднений. А их было много на её тернистом пути!