
Полная версия
Дух времени
– Как она смела целовать тебя? Эта Танька? Она, кажется, не умирающая? Какая наглость!..
Он засмеялся.
– Она поцеловала меня раз в жизни, уезжая в Крым. Это было на вокзале, на людях. И заметь, Катя: это было в сентябре 1903 года. А Катерину Федоровну Эрлих я встретил впервые ровно месяц спустя.
Она вдруг улыбнулась. Да… Ревновать было глупо…
Они обнялись.
Казалось, все было кончено. Но это только казалось. Было что-то в этом письме, не дававшее ей долго покоя.
Она иногда страдала бессонницей, и тогда муж читал ей вслух.
Она уже засыпала в этот вечер, как вдруг точно кто толкнул ее. Она села на постели.
– Андрей, что хотела сказать эта возмутительная Танька, причитая над твоей женитьбой? Вот дура-то!.. Можно подумать, ты опоганился, женившись на мне!..
– Ах, спи, пожалуйста! Мало ли какой вздор она могла написать?
– Нет! Ты, пожалуйста, не утешай!.. Я за твоим лицом следила, пока ты читал. И видела, что тебя всего передернуло… И весь вечер ты был сам не свой… Подумать, что ты боишься мнения каких-то девчонок!.. Неужели же ты стыдишься, что женился на мне? Нет, постой!.. Мне в первый раз там, на квартире, пришло в голову, что есть люди, которые считают брак чем-то унизительным…
– Катя! Ты знаешь, который час?
– Нет, я просто отказываюсь это понимать! Ну, я допускаю, кто верит в Бога, как ты… Можно отрицать обряды… Но чтоб видеть в них какой-то позор… Это надо быть чудовищем…
– Катя, послушай… Ты сама себя наказала. Отсюда один вывод: не читай чужих писем!
– Буржуй! Скажите пожалуйста! – говорила она, делая возбужденные жесты. – Как будто ты создан из другого теста? И если б завел гарем, то выиграл бы в глазах этой дуры?.. Ах, ненавистная девчонка!.. Надеюсь, ты прекратишь с ней теперь всякие отношения? Не говоря уже о том, что она тебя оскорбляет в этом письме. Она меня оскорбляет… И ты не смеешь не обижаться за меня!!
С этой злополучной ночи мирное течение их жизни изменилось глубоко. Утром уже, за кофе, она заявила, что нужно бросить эту квартиру.
– Что тебе за фантазия пришла? – удивился Тобольцев.
– Незачем деньги швырять на улицу… Раз там никто не живет…
– Ах, если только за этим дело? Завтра же я найду десяток бедняков. Я тоже считаю безнравственным платить за пустые стены.
Ее глаза засверкали.
– Ну, нет-с!.. Этого я не позволю! Гадить мебель, портить вещи… Ты не миллионер… Надо и о семье думать, не только о друзьях…
Он пристально и удивленно поглядел в её лицо. Эта фраза вырвалась у неё впервые, но для него она приподняла завесу над будущим… Он не хотел спорить, настаивать на своем. Если б дело шло о приюте кому-нибудь из нелегальных, он ни за что не уступил бы жене. Но пустить туда Таню? Нет… Там, где замешана ревность, не стоит натягивать струны.
На другой день он остался в Москве, дав телеграмму, чтоб его не ждали к обеду. Из банка он поехал в общежитие. Но там шел ремонт. Таню и Марью Егоровну послали к одной фельдшерице. Та жила за перегородкой, в семье сапожника. Стол, узенькая кровать и стул занимали весь клетушок. Таня и Марья Егоровна ночевали в кухне, на полу. Им подостлали сена. Тобольцев был страшно огорчен.
– Что за чепуха! – радостно говорила Таня, тряся его за руки и глядя на него сияющими глазами. – Ведь я в Москве… Я с вами! Неужели для этого не стоило ночь поспать на полу?
С своей обычной экспансивностью она обняла его и расцеловала в губы. Он был тронут этой встречей больше, чем ожидал.
Он повез её обедать, а оттуда, в летний сад, в оперу. Таня была безумно счастлива. Она смеялась и плакала, рассказывая о смерти Ниночки, о новых встречах и влияниях…
– Ах, я теперь социал-демократка до мозга костей! – громогласно заявила она, подымаясь по лестнице в ресторан. – Постараюсь поступить на курсы, но это будет одна видимость. Хочу работать… Теперь в России нет ничего ценного и интересного вне политики! Правда? Вы меня познакомьте тут с кем нужно… Я, знаете, готова за всякую черную работу взяться!.. Это такое счастье было для меня встретить их там! Ведь что я, что Ниночка – мы, в сущности, совершенно зря сидели… За знакомства да за литературу… Эх, жаль, что Ниночка умерла! Теперь бы только жить! Какое брожение поднялось всюду за какие-нибудь полгода! Ах, дуся, дуся! Как жизнь хороша! И как я счастлива, что я молода, здорова, сильна… и на что-нибудь могу пригодиться!..
Она говорила это своим зычным голосом, сидя в отдельном кабинете и с увлечением уписывая осетрину под соусом томат. Она, правда, загорела и похудела, потому что жилось не очень важно… Из денег, которые высылал Тобольцев, приходилось помогать другим… Там такие несчастные были, такие голодные!..
– Отчего ж вы мне не написали, Танечка?
– Что вы?.. Что вы?!. Разве вы мало давали? И то стыдно было брать… Ну, я понимаю, Нина… Она умирала… А я-то?
– А разве ваши невралгии прошли?
– О да! Я так много купалась, бродила по горам… Я так рада, что здорова, одинока, самостоятельна и вообще… А трусости во мне вот ни настолечко нет!.. Куда хотите – пошлите… Ха!.. Ха!.. Хоть самому черту в пасть!
Тобольцев ласково гладил её по большой загорелой руке. Он бы растроган. Он знал, как ценны эти натуры, полные самоотвержения и энергии. Именно эти незаметные люди берут на себя всю черную работу. Именно они повинуются без критики; радостно отказываются от свободы души… «Всю жизнь ходят в шорах…» – насмешливо подумал он. Да… Таня и в тюрьме будет счастлива. И в одиночном заключении будет, как дома… И в ссылку отправится со смехом и шутками… И ни для какой нормальной, уравновешенной жизни такие не годятся. «Она и Катя!.. Как будто не на одной планете родились…»
Интереснее всего, что о жене и о браке Тобольцева вообще не было сказано ни одного слова обоими, как будто этот неважный эпизод произошел в чьей-то чужой жизни и ничьих интересов не затрагивал. Таня чувствовала, что Тобольцев не изменился, и это было самое главное. И если б Катерина Федоровна знала, сколько бессознательного презрения к ней было в этом большом и наивном ребенке, без угла и без гроша, доверчиво и ясно улыбавшемся своему будущему, – она задохнулась бы от гнева.
Когда он поздно ночью довез ее, счастливую как царевну, в её поношенном платьице и серой от пыли соломенной шляпке в Таганку, и сдал её явившейся на звонок Афимье, – её голова ещё была полна сладкими звуками «Кармен».
– Хорошо, очень хорошо!.. Но страшно глупо! – говорила она, смеясь. – Можно подумать, сидя там, что нет ничего на свете, кроме любви… А вот я, представьте, ни разу в жизни не была влюблена! И это так хорошо! Такой сильной себя чувствуешь, такой свободной!.. Бедный Хозе! Бедный и ничтожный маньяк!..
Она стояла на пороге, вся озаренная негаснущими сумерками июньской ночи; вся сияющая молодостью, здоровьем, надеждой, широко улыбаясь своим крупным ртом с чудными зубами и глядя на Тобольцева большими и невинными глазами…
Они вошли в переднюю. Они были одни.
– Покойной ночи, Таня! Спите мирно, и да снятся вам золотые сны!
Она рассмеялась.
– Ах! Я сплю, как камень, и никогда, к сожалению, не вижу снов!
Его глаза заиграли тонкой насмешкой.
– Вы довольны, Таня, бедным буржуем?
Она вспыхнула и смешным жестом схватила себя за щеки.
– Ах! Ах!.. Какая я дура! Простите меня, дуся! Разве вы могли измениться? Ха! Ха!.. Это во мне ревность говорила… Боязнь за нашу светлую дружбу… Как хорошо, что я ошиблась! Знаете? Если б я в вас потеряла веру… Ну, да все равно! Не стоит, раз все хорошо кончилось… Таких людей, как вы, я не встречала на земле. И Марья Егоровна говорит то же самое…
Она просто и доверчиво, как бы по раз навсегда принятому обычаю, положила руки ему на плечи и подставила ему для поцелуя свой свежий рот.
Подъезд захлопнулся, и лихач помчал его на дачу.
Покуривая сигару, он щурился на бледные краски неба и думал о том, что ни разу в жизни он не обменялся с женщиной таким братским поцелуем. Но что сказала бы его жена, если б она видела эту сцену?.. Он этот вечер провел в обществе самой чистой, бессознательно-целомудренной девушки. И несмотря на окружавшую их пошлость кабака и этого «Аквариума»[187], они оба весь день находились в сфере высоких и светлых настроений. А между тем встреться им Конкины или Николай, какой ушат грязи вылили бы они на его голову! И разве, с их точки зрения, – в глазах Кати и добродетельного Капитона, он не совершил именно нынче всех семи грехов?!
V
– У меня к тебе просьба, – сказала Лиза Тобольцеву.
– Все, что тебе угодно…
– Видишь ли, я боюсь получать здесь письма и телеграммы… Нельзя ли, чтоб их посылали по будням в банк, на твое имя?
– А-га!.. Конечно… А разве он приезжает?
Лиза вспыхнула.
– Он всегда в разъездах… Да, наконец, и не он один. Теперь, когда я… примкнула к партии, мне всегда могут дать поручение…
– Лиза, ты это серьезно?..
– Да, да… Ну что в этом странного? Мне так давно хотелось чем-нибудь красивым… наполнить мою жизнь…
Он с восхищением глядел в её лицо. О, как хорошо понимал он её в том, что она сейчас сказала! Не так же ли оценивает и он всё это движение? Если бы она сказала ему, что идти в ряды партии – её долг; что стыдно теперь стоять вдали от работы и борьбы, он стал бы спорить, он заподозрил бы здесь что-то наносное, заученное и фальшивое… Что ей Гекуба? Пролетариат и богатая купчиха! Смешно и дико!.. Если б она смело шла за любовником, как это делают многие женщины, он и в этом не видел бы ничего ценного. Но она сказала «красота»! И он поверил. Да, с этой точки зрения только можно – без насилия со стороны, без чувства стадности – выбрать с восторгом именно эту опасную тропинку и свернуть с широкой и удобной большой дороги Обыденного… Эстетическая оценка… Да! Лиза стоит на твердой почве и на верном пути. Борьба прекрасна. Опасность обаятельна. Трагическим элементом проникнуты все настроения. Пошлость далека… Там, внизу, где копошатся жалкие люди, с их убогими запросами от жизни. Да!.. Такую красоту он понимает! Не то же ли скрытое и несознанное, быть может, влечение к борьбе, опасности, риску, ко всему, что зажигает кровь и захватывает дух, – руководит прирожденным борцом, как Степан, и даже наивной, восторженной Таней?.. Натуры, неспособные к нормальной, строго регламентированной жизни; натуры, не умеющие приспособиться и найти удовлетворение в повседневности; яркие темпераменты, болезненные фантазии, истерические организации, повышенные требования от жизни, упорство фанатизма, бессознательный романтизм миросозерцания и жажда сильных ощущений, – вот что дает контингент борцов, разрушителей старых укладов жизни – во что бы то ни стало!
Лиза сбоку поглядела в его задумчивое лицо и тихонько погладила его руку.
– Отчего, Андрюша, ты не хочешь к нам примкнуть?
– Оттого, что не этой красотой полна сейчас моя душа. Меня не захватило это настроение. Я подожду… Я индивидуалист и эстет по натуре, Лиза, а не борец. И я перестал бы уважать себя, если б подчинился, вступая на эту дорогу, не своему внутреннему влечению, а влиянию со стороны… Я подожду…
Через неделю после этого разговора Тобольцев передал Лизе сперва письмо, потом телеграмму. Прочитав ее, она побледнела. «Неужели она так любит Степана?» – подумал Тобольцев.
За обедом Лиза сказала свекрови, игнорируя мужа, что чувствует себя плохо: у неё бессонница и головные боли. И поэтому она поедет завтра же к доктору.
– Я тебя подвезу, хочешь? – предложил Тобольцев. – Конечно, этого запускать нельзя…
Она покраснела и нежно улыбнулась ему.
– Я тоже еду искать квартиру, – сказала Катерина Федоровна. – Хочешь, вернемся вместе, Лизанька?
– Нет, нет… Пожалуйста, не связывай себя со мной. Я тебя задержу… Мне надо к портнихе… Я одна вернусь, Катенька!
Она очень волновалась, когда ехала с Тобольцевым на другой день.
– Это от него телеграмма? – тихо спросил он ее.
– Нет. Это деловая… Условленное свидание у меня на дому… Знаешь? Я очень боюсь, что Катя надумает заглянуть в Таганку…
– Не беспокойся! Я это уже предвидел. Жена будет ждать меня на квартире. И мы с нею вернемся вместе.
Она вспыхнувшими глазами приласкала его лицо.
– Милый!.. Спасибо!.. Ты меня выручил… Ты настоящий друг, Андрюша!
Она сжала его пальцы. Но когда она хотела отнять руку, он придержал ее, и она уже не противилась с захолонувшим сердцем. За каждую беглую ласку его она готова была платить собственной жизнью… Но она боялась выдать свое смятение и сидела неподвижно, щурясь от солнца и забывая раскрыть зонтик. её нежная рука в шелковой белой митенке, с жемчугами и изумрудами на длинных, красивых пальцах, беспомощно замерла в его горячей ладони.
На ней было белое платье и шляпа с огромными полями, которая шла к ней удивительно. Она всегда чесалась теперь по старинной моде тридцатых годов, как Жорж Занд чесался когда-то. И эта странная прическа поразительно подчеркивала её «декадентскую» красоту. Она никогда не носила теперь иного покроя, кроме reforme, почти всегда была в белом, и складки её платья так стройно падали, делая её ещё выше и тоньше. И шлейф её платья так царственно ложился у её длинных ног Дианы[188]. С тех пор как Тобольцев с отвращением отдернул руку от её затянутой в корсет талии, она не носила ничего, кроме коротких лифчиков, и фигура её и движения стали удивительно пластичными. Тобольцев глядел на неё с чувством артиста, из-под пальцев которого грубая глина, послушная таланту, превращается как бы чудом в законченное произведение. Да, она была его креатурой во всем, как в внешних, так и во внутренних формах жизни. Его влияние отразилось в её вкусах, потребностях, привычках. Его влияние расшатало её старое миросозерцание и разбудило все дремавшие силы и богатства её души.
– Когда я вижу тебя, Лиза, моя душа звучит, – сказал он, точно подумал вслух… И в самом деле, разве не он разбудил в ней эту жгучую жажду Красоты, это шестое чувство современного человека?
– Лиза, когда ты освободишься? – вдруг спросил он горячим звуком.
– Н-не знаю… А что?
– Заедем сейчас к фотографу!.. В этой шляпе и в этом платье – ты картина!.. Кстати, у меня совсем нет твоего портрета…
– Ты это сейчас только заметил? – Она печально усмехнулась, и у него сжалось сердце.
Лиза поздно вернулась домой и была заметно утомлена.
– Что же доктор тебе сказал? – спросила встревоженная свекровь.
– Велел каждый день ездить на электризацию…
– О Господи! Не проще ли сюда приглашать, чем по жаре таскаться?
– Нет, маменька, пожалуйста!.. Это решено…
Она заперлась у себя. Но Федосеюшка, ещё в два часа ночи возвращавшаяся, крадучись, со свидания с таинственной «сестрой», как балаганил Ермолай, видела, что Лиза ходит задумчиво по комнате, потом присаживается у стола и что-то считает и пишет…
Когда на другой день Лиза вышла одетая, чтобы ехать в Москву, она сказала свекрови, что будет ночевать в Таганке. Анна Порфирьевна пристально поглядела ей в глаза, но ничего не спросила.
И вот они с Тобольцевым опять ехали вдвоем в благоухающее утро, по аллее вековых сосен.
– Что тебя тревожит, Лиза?
– Боюсь подводить маменьку… Скажи, Андрюша, если я буду арестована, отразится это на вас?
– Какие пустяки! Если б и отразилось! В тюрьме не сгноят. Мы не в Венеции двадцатых годов…[189] Все-таки в чем дело, приблизительно?
Решено было сделать у неё склад всей опечатанной здесь литературы, а также части привезенной из-за границы. Она пока не дала согласия, её мучит ответственность перед Анной Порфирьевной… Дом ее… И на ней – больной – это может отразиться. Этого Лиза не простит себе ни ввек!
– Лиза… Маменька догадывается о чем-то… Она знает, что ты ночь не спала…
Глаза Лизы испуганно раскрылись.
– Конечно, Федосеюшка шпионит. Но, видишь ли, лучше быть откровенной с маменькой. Она не откажет, я знаю… Она никогда ни мне, ни Степану не отказывала… Хочешь, я поговорю с нею сама?
Тобольцев оказался прав. Анна Порфирьевна была глубоко потрясена. Влияние Степана она угадала прежде, чем сын назвал его имя. Она так благоговела перед его авторитетом, что и на этот раз смиренно согласилась на все, что требовали от нее. Она пожелала говорить с Лизой наедине.
Та пришла в её прохладную комнату, благоухавшую розами. Лицо Лизы было бледно, когда в порыве благодарности она опустилась на колени перед свекровью и поцеловала её руки. И эта необычная экспансивность всегда замкнутой женщины так поразила Анну Порфирьевну, что губы её задрожали…
Лиза прижалась лицом к её рукам и молчала с сильно бьющимся сердцем. А свекровь с нежностью и тоской в прекрасном, больном лице глядела на эту черную головку… Общность их судьбы, неожиданное совпадение ненависти и симпатий в сложной, загадочной сети человеческих отношений, – как всё это уже теперь роднило их! Не раз за эти годы дороги их жизней, бежавшие так далеко, казалось, одна от другой, скрещивались внезапно в трагические моменты страдания и отчаяния… И в эти минуты они обе предчувствовали, что не раз ещё горе соединит их души жгучим объятием, которое сильнее уз радости и счастья.
– Сядь! – мягко прошептала Анна Порфирьевна, и дрожавшая рука её стыдливо и любовно коснулась волос Лизы.
Та поднялась и села на табурет рядом.
Анна Порфирьевна вздрогнула. За все эти годы она никогда не видала у невестки такого счастливого лица… Так вот в чем Лиза нашла удовлетворение! Вот что дало ей силу видеть рядом с собой ежедневно счастье Тобольцева!.. Если б Анна Порфирьевна сама не сочувствовала делу Потапова, то теперь она все-таки благословила бы Лизу на этот путь!.. И как странно казалось ей, что связью с ничтожным Николаем и будущими детьми она мечтала всего полгода назад усмирить эту мятежную душу!.. И такой невестка нравилась ей ещё сильнее.
– Ну что ж, Лиза! Ни слова я супротив не скажу тебе. Твое дело… Оно, конечно, никто этого знать не должен, ни Катенька, ни другие кто… Сама понимаешь, что дело это тайное… С Николаем Федорычем, стало быть, встречаешься? Он опять здесь?
– Здесь… – Лиза покраснела и стала разглядывать свои кольца.
– Передай ему от меня низкий поклон! Ценю его, Лизанька Большой это человек, не нам чета! Скажи ему чтоб пользовался домом моим, как и в прежние годы… Склад так склад, не впервой.
– Маменька, мы там собираться будем… Вы ничего против не имеете?
– Ваше дело, говорю…
– Но, маменька… Я не хочу от вас скрывать опасности… Каждого из них, кто приходит, могут выследить. Тогда и меня арестуют… и в Сибирь сошлют…
Анна Порфирьевна вздрогнула и молчала несколько секунд.
– Ты не пожалеешь, Лиза? – прошептала она.
– Нет! – трепетным звуком сорвалось у Лизы, и снова лицо её приняло новое восторженное выражение.
Анна Порфирьевна порывисто вздохнула.
– Коли ты себя не жалеешь, чего же мне за себя-то бояться? Жизни-то, может, года два осталось, не больше… У меня, Лизанька, в кладовой спрячь все. Там ещё надежнее будет. А вот тебе и ключ от нее. Никому я, кроме Анфисы, этого ключа не доверяла… Словно знала, что опять пригодится.
Они улыбнулись друг другу светлыми улыбками.
– А коли впрямь тебя сошлют, помни: недолго тебе там в одиночестве оставаться. Где ты, там и я буду. Помирать-то не все ли равно где?
Губы Лизы дрогнули. Но, не найдя слов, она склонилась перед свекровью и опять горячо поцеловала её руки.
Лиза выходила, когда свекровь окликнула ее.
– А денег много дала?
– Мало, маменька, пока… Боюсь Николая…
– То-то!.. Сохрани Бог, если домекнется!.. Он из-за денег не то что на тебя, на меня донести способен…
– А все-таки я беру из капитала. Нужны большие средства. На днях ещё обещала выдать… Если муж узнает, что трачу, вы как-нибудь выручите меня.
– Хорошо… хорошо!.. Я подумаю…
Лиза две недели подряд ездила в Москву ежедневно. За это время ей пришлось видеться с Бессоновой, Феклой Андреевной, Наташей и Кувшиновой. И её поражала в этих женщинах, даже больше чем в Фекле Андреевне, очевидно, знавшей себе цену, та безграничная простота и скромность, с какой они делали свое опасное дело: с той же готовностью, даже скорее с радостью, с какой «дамы» берут поручения сбегать в пассаж.
Лиза с волнением ждала посещёния Бессоновой.
Тоненькая, белокурая, с плоской, как у девочки, грудью, с светлой улыбкой и детским голоском, сидя за чайным столом в будуаре Лизы, Надежда Николаевна откровенно рассказывала о себе, как она безмятежно росла в доме матери-вдовы, на берегах суровой Лены, в Якутской области. Как поэтично было её детство в маленьком городке, у подножия горного хребта, с возвышавшейся вдали таинственной сопкой!.. Как любила она шум тайги наверху, на горе! Сколько радостей дала ей эта тайга с своей мрачной красой, синей тенью, прохладой, ягодами! Как хорошо было купаться в быстротечной, студеной реке и бороться с её страшным течением!.. Много хороших людей видела она с юных лет. Через городок ехали партии политических ссыльных. Некоторые оставались там, женились, старились, окруженные традиционным почетом, который сибиряки питают к ссыльным. В сфере этих интересов она росла. ещё девочкой она дала себе слово жить для одной этой цели… Она молила судьбу о подвиге…
– Вы замужем? У вас дети?
Лицо Бессоновой затуманилось на мгновение.
– Да, бывают печальные ошибки. Такие, как я, не созданы для нормальной семейной жизни. Какая, в сущности, я жена? Ха! Ха!.. Когда я по целым дням пропадаю из дома? И только такой ангел, как мой муж, может это выносить без ропота. Но я обожаю детей… Знаете? Иногда бегаешь, бегаешь целый день… С утра уйдешь по делу, вернешься только к ночи, когда крошки спят. И, Боже мой! Какое это блаженство – войти на цыпочках в их комнатку, сесть у постелей и смотреть на этих ангелов! Они спят так безмятежно… А я думаю: может быть, завтра я не увижу их больше… И слезы так и бегут. А потом засмеюсь… «Глупая! – говорю себе. – Ведь я ещё с ними… Разве это не счастье?..»
Лиза с бьющимся сердцем глядела на эту маленькую женщину, казавшуюся девочкой пятнадцати лет.
– Ваш муж был ссыльным?
– Да Я его полюбила, как героя… Как олицетворение моей юной мечты… И «герой» заслонил для меня человека Усталого, надорванного, больного, которому нужно было счастье… И покой прежде всего!.. Ведь он так заработался, так исстрадался потом в одиночном заключении! Он ехал в Среднеколымск, в ссылку. Я сказала матери, что еду за ним. Что было слез! (.Она вздохнула.) Я была у неё единственным ребенком. Но… дети жестоки… Видно, жизнь такова!
– Когда же вы вернулись сюда?
– Недавно… Я ехала беременная, с двухлетним ребенком…
– Неужели?!! Я не могу себе представить!
– Отчего? – звонко спросила Бессонова. – Мы ехали на собаках, на лошадях, пароходом, потом по железной дороге… Четыре месяца ехали…
– Какой ужас!
– Нет! Что вы? Это было чудесно! Такая масса впечатлений!.. Россия была для меня… ну, как вам объяснить? Землей обетованной. Ха! Ха!.. Я рвалась видеть людей и работать… Я готова была перенести всякие лишения, чтобы найти то, о чем мечтала ещё ребенком…
– И вы нашли? – трепетным звуком сорвалось у Лизы.
– Нашла!..
– Счастливица!..
– Да, я счастлива теперь!.. И чем бы ни кончилась моя жизнь, я благословлю судьбу за все, за все!
Горло Лизы сжалось от истерического спазма. Она быстро встала, отошла к окну и стояла там, стараясь совладать с собой.
Бессонова пришла, чтобы взять у неё огромный сверток. Лиза завернула его в шерстяную материю.
– Зачем? – удивилась Бессонова.
– Не так заметно будет… Ведь вы знаете, чем рискуете?
– Ах! Я привыкла!.. Ха! Ха!.. Я никогда не думаю о том, что меня ждет!.. Если думать начнешь, все пропало… – Тоненькие брови её сдвинулись, и тень задумчивости согнала с лица её милую улыбку. – От судьбы не уйдешь, Лизавета Филипповна… Двух смертей не бывать, одной не миновать! И чем было б лучше, если б я умерла в своей собственной постели от рака или чахотки? Вон у меня тетя молоденькая погибла. Я ещё ребенком была, но и сейчас помню, как негодовала я на Бога! Я так молилась! Так верила в исцеление! А ей делалось все хуже… А как она жить хотела! Бедная тетечка! Какое это было ужасное зрелище – это медленное разрушение молодого организма! За что?.. Бессмысленно и жестоко… – Она помолчала с мгновение. – Тут, по крайней мере, умирая, я буду знать, за что…
– Да, конечно… От судьбы не уйдешь…
Лиза сидела, склонившись, положив ногу на ногу, захватив колени руками, и задумчиво глядела перед собой.
«Какая красота! – думала Бессонова. – Даже смотреть на неё наслаждение!»
«Нет, мне не дорасти до этой цельности! – говорила себе Лиза. – Не довоспитаться никогда!.. И напрасно Стёпушка на меня надежды возлагает. Перед такими, как Бессонова, я всегда останусь ничтожеством… Такими родятся…»
Бессонова с аппетитом грызла ванилевый сухарик мелкими зубками и грациозно, как кошечка, макала его в чашку чая. Она была хорошенькая, в сущности. Надо было только приглядеться к её мелким чертам, казавшимся бесцветными. её главное очарование было в её звонком голосе и светлой улыбке. Она просто рассказывала Лизе, как любит она жизнь, как интересуется вообще людьми. Как хотелось бы ей побывать за границей!.. Она обожает искусство, оперу, Художественный театр…