
Полная версия
Лесник
Новый выстрел огласил даль.
– Должно быть, без промаха! досадливо подумал Валентин Алексеич: – ни полвальдшнепа не тянет сюда более.
Он опустил курки, закинул двустволку свою за спину и пошел прямо, вдоль опушки, направляясь на эти выстрелы. Он прошел с полверсты и никого не встретил.
– А вот еще и новая просека, сказал он себе, останавливаясь у незнакомого ему большего каменного столба, имевшего, догадался он, означать угол граничной черты Хомяковского леса от казенной пущи.
По этой просеке несся теперь топот двух лошадей.
Коверзнев остановился.
Навстречу ему быстро катила легонькая тележка, из рода тех, которые на русском юге зовут польским названием нетычанок, а в ней сидела и правила кругленькою, ходкою лошадкою молодая женская особа в черной шляпе с птичьим крылом на боку. Капитан Переслегин, все в том же своем костюме счастливого тирольца, верхом на худом, горбоносом и нещадно задиравшем вверх голову, казацком коне, уткнувшись в стремена тем особым аллюром пехотных офицеров, над которым так потешаются истые кавалеристы, едва поспевал за этой особой, разражавшейся звонкими взрывами смеха при каждом прыжке легкой тележки на встречных, неизгнивщих еще корнях срубленного леса просеки.
Она первая заметила Коверзнева и отвинулась спиною в задов нетычанки, натягивая возжи – осадить разбежавшуюся лошадку.
Капитан, усиленно задавая каблуками в бедра своего коня, вынесся вперед, вообразив, что она уносит ее, – и увидел своего патрона… Он торопливо и смущенно соскочил с коня, подхватив его под уздцы одною рукою, а другою уцепился за возжу лошади своей спутницы.
Валентин Алексеич поморщился: он терпеть не мог никаких «почтительностей», ни знаков внимания, – а тут, кроме того, по всем вероятиям, предстоял ему еще разговор с этой незнакомкой, остановившейся, очевидно, с целью «поглазеть» на него.
Он не ошибся:
– Вы не на тягу-ли, позвольте вас спросить? обратилась она в нему звонким, густым и несколько горловым голосом.
Он не успел ответить, как она живо наклонилась, подняла со дна нетычанки двух убитых птиц и потрясла ими высоко в воздухе:
– А вот моя работа! И она при этом припрыгнула с громким смехом на своем месте.
– Так это вы были? сорвалось невольно у Коверзнева при этом виде.
– Вы были также на пролете, и я вам перебила! воскликнула она, тотчас же догадавшись, – извините, пожалуйста?…
– Я вам говорил-с, прошептал сконфуженно капитан, с упреком глядя на нее.
– Говорили, сто раз говорили, и я вас не послушалась, я все-таки уверена, что вас за это не лишат жизни, громко ответила она. Ужасно лют капитан на счет вашей собственности! обратилась она уже прямо в Валентину Алексеевичу, – не то дичь, гриба не смей присвоить себе в ваших владениях!..
– Иван Николаич стоит во всяком случае на законной почве, сказал тот на это с холодною шутливостью.
– Так точно-с! подтвердил тем же шепотом капитан.
– Ах, Боже мой, да вы, может быть, почитаете меня за нигилистку! вскрикнула словообильная особа, прищуриваясь на Коверзнева не то высокомерно, не то обиженно: – вы Очень ошибаетесь, предваряю вас, monsieur! Я, конечно, сочувствую современному гуманизму и презираю всякий регресс, но по убеждениям своим придерживаюсь гораздо более позитивизма…
Она рассмеялась еще раз:
– Я и забыла, что вы меня совсем не знаете… Капитан, делайте ваше дело, – представьте меня!..
– Позвольте прежде всего представить вам себя, учтиво поспешил сказать Коверзнев, приподымая шляпу и кланяясь.
– Ах, я вас давно знаю! перебила она его: – вы наш, так сказать, русский Ливингстон и Стенли. Я о вашей книге читала в Вестнике и успела составить уже себе о вас понятие, как о человеке интеллигентном… А вот я для вас ничего более, как неожиданная встреча, не правда-ли?
– Я, действительно, не имею чести… пробормотал он, подымая и останавливая на ней неулыбавшиеся глаза.
Это была белокурая, довольно свежая «барышня» (барыпшя была она по всем признакам) со вздернутым, слегка румяным носиком, алыми губами и широким развитием плечей и груди, при чрезвычайно тонком и длинном стане («В талии комар, а в плечах Волга – и даже в весеннем разливе», сказал себе Коверзнев, внутренно улыбнувшись). В выражении лица её, в её движениях и тоне речи была какая-то ребяческая смесь прирожденного добродушие и напускной самоуверенности. Она, прищурившись, чуть не дерзко, вся при этом невольно краснея, глядела на Валентина Алексеевича, чрезвычайно озабоченная в глубине души тем впечатлением, какое могла произвести выказанная ею сейчас «образованность» на этого «русского Ливингстона и Стенли».
Он, в свою очередь, производил на нее несколько внушительное впечатление. Но она никак не хотела поддаться этому «унизительному» чувству и продолжала еще с большею развязностью:
– Ну, «не имеете чести», так отгадайте!.. Капитан, ни слова! Не умели сказать вовремя, теперь молчите! Я хочу, чтоб monsieur Коверзнев отгадал… Ну, хоть собственное имя отгадайте!
– Я, право, не могу… молвил Валентин Алексеевич, как бы бессознательно хмурясь.
– Очень трудно отгадать, это правда, у меня премудреное имя. Ну, так вот: Инна, Пинна, Римма, три девицы, три великомученицы и три Римлянки – выбирайте!
Он, молча, только руками развел.
– Пинна Афанасьевна Левентюк, поспешил придти ему на помощь Переслегин. Ему было видимо не по себе от этого разговора и он с какою-то тайною тревогой переводил глаза с девушки на Коверзнева и обратно.
– Очень рад, проговорил Коверзнев, поспешно приподнял еще раз шляпу и разом двинулся с места.
– Куда же это вы? воскликнула девушка, – теперь не до охоти, а домой скорей надо: видите, что оттуда несет? И она, подобрав возжи, кивнула подбородком вверх.
Он моментально обернулся.
Уже охватившая полнеба, ползла с востока поверх лесных вершин, словно норовя задеть их своими темными краями, огромная темно-фиолетовая туча.
– Страшнеющая гроза будет! вскинулся вдруг испуганно капитан, – только-только до лесника в Хомяках доехать!
– И напиться у него вашего чаю? вспомнил Коверзнев: – спасибо вам за это, кстати, Иван Николаич! сказал он, ласково улыбаясь радостно вспыхнувшему от этих слов Переслегину.
– Садитесь, monsieur, я вас подвезу! поспешила предложить Пинна Афанасьевна.
Предстоявший ливень не представлял ничего заманчивого для Валентина Алексеича, но он, с другой стороны, не чувствовал себя в достаточно хорошем настроении духа, чтобы слушать дальнейшую болтовню «развитой» девицы, как о ней выражался Софрон Артемьич Барабаш.
– Очень вам благодарен, сказал он с учтивой улыбкой, – не долги эти летния грозы. Я собрался в Крусаново, – дойду, авось не растаю.
– Зальет-с… дорогу, Валентин Алексеич, глядя ему с умоляющим видом в глаза, возразил капитан.
Тот пожал плечами.
– Дело бывалое, Иван Николаич!.. В Брусанове опять сторожка и лесник, должно быть, – и прямо по просеке теперь? спросил он.
– На версту еще прямо пройдет, а там дальше, изволите знать, трясина…
– Ведьмин Лог, знаю!
– Так точно-с! Так мимо, под прямым углом, мы вправо повели; на прежнюю дорогу выходит, а с неё опять просека до полянки, где тамошнего лесника изба. Версты четыре отсюда не менее идти надо дотоле. Позвольте доложить вам, Валентин Алексеич, заговорил вдруг капитан прерывающимся от волнения голосом, – не советую вам… Пожалуй сейчас зги не увидать будет, и самое тут место ненадежное, болота кругом бездонныя… Не дай Бог!..
– С детства знаю я эти места, Иван Николаич, не собьюсь, молвил Коверзнев.
– Так вы решительно отказываетесь от моего предложения довезти вас? спросила с заметною досадою Пинна Афанасьевна.
– Искренно благодарю вас, отвечал он, – но упрямство – мой порок…
– Вольному воля! Вы находитесь, очевидно, под влиянием аффекта, но я не желаю попасть под ливень по-вашему примеру… едемте скорее, Иван Николаич.
– Позвольте, Валентин Алексеич, предложил тот, вскарабкиваясь поспешно на лошадь, – я вот их сейчас до Хомяков довезу и вернусь к вам с экипажем. Не дай Бог, ночь, гроза, опасно…
– А я знаете, что вам скажу, перебила его вдруг девушка, оборачиваясь на Коверзнева из своей нетычанки, – все это старобарские капризы!
Его так и покоробило от этого слова. Он холодно, коротко поклонился ей, свистнул своего сеттера и, не ответив ни единым словом, быстро двинулся с места.
– А впрочем, не успев отойти и пяти шагов, сказал он себе усмехаясь, – оно и так пожалуй!..
И он как бы невольно оглянулся. Но тележка с подпрыгивавшим на седле за нею капитаном быстро удалились в сторону Хомяков.
VIII
Шум колес и конский топот уже успели смолкнуть. Коверзнев быстрым, гимнастическим шагом подвигался вперед, внимательно, привычным к наблюдению природы взором, оглядывая от времени до времени темневшую окрестность. Прямо против него, на западе, горело еще, сквозя меж леса, багряное полымя заката, но все остальное небо уже заволакивал мрак и ненастье. Все ниже и ниже опускались тучи, вершины дерев уже исчезли в клубах серого тумана и, охваченные внезапно его влажным холодом, испуганно слетали с них вороны и с зловещим, карканьем реяли растерянно в воздухе… Глухой, но уже грозный, грохот несся из какой-то близкой дали; зверь не ревел еще, – он сдержанно рычал и готовился…
«Собирается не на шутку, кажись», говорил себе Валентин Алексеевич; – «сухим до Крусанова не дойти видно никак»… Ему вспомнились Америка, Техас, страшная гроза, выдержанная им на берегах Рио-Браво. Его тогда спас спутник его, мексиканец, от верной смерти, оттащив своевременно из-под ветвей обрушившегося под ударами грома платана, вблизи которого стояли они…
– Don't be frightened, Jim![1] ласково промолвил он, останавливаясь на миг и наклоняясь к своей собаке, в каком-то странном испуге жавшейся все время на-ходу к его коленке; – мы с тобой здесь не под тропиками…
Он успел уже пройти остальную версту той прямой линии просеки, которая, как сообщено ему было капитаном, постепенным наклоном спускалась до берега Ведьмина Лога, круто сворачивала затем вправо и вдоль того же берега шла на соединение с большою дорогою, уже хорошо знакомою Валентину Алексеевичу. Он повернул по ней, как было указано, едва уже различая дорогу пред собою. Лес в этом месте заметно редел и понижался. Близость болота, мимо которого шел путь Коверзнева, давала себя чувствовать умягчением почвы, в которую ноги его уходили инде как в какое-то тесто.
В памяти его пронеслись давнишние, слышанные им в детстве рассказы об этом болоте. Это было, действительно, скверное место, недаром носившее прозвище, данное ему суеверным страхом окрестного народа. Вечно цветущее на поверхности какою-то коварно-изумрудною зеленью, оно не выпускало живым никого, имевшего несчастье попасть в его засасывающую бездну. Тянулось оно версты на три в окружности. Противоположный берег подымался над ним довольно высоким крутым скатом, и с этого ската однажды, на памяти Валентина Алексеевича, сорвался высоко наложенный воз сена и весь, с лошадью и парубком-возчиком, сидевшим на нем, ухнул и навеки исчез в этой зеленой хляби… Он помнил еще бледное лицо, с каким воспитатель его, Фокс, вернувшись с верховой прогулки, рассказывал ему, как, проезжая мимо Ведьмина Лога, скакун его увяз внезапно задними ногами в трясине и он едва успел вытащить его оттуда, и как, «в ту минуту, когда он почувствовал, что круп Блекбуля исчезает под ним, и сам он валится назад и вот сейчас, сейчас туда опрокинется вместе с лошадью, он испытал такой смертный страх („anguish of death“), какой, думал он до сих пор в своей гордости, он неспособен был когда либо испытывать»… Старые деревенские бабуси пугали внучат своих «Мавками», увлекающими в осеннюю ночь путников в это свое бездонное логовище…
Но мысль Коверзнева не хотела, да и не способна была останавливаться долго на этих представлениях. Не то видал он в своей, богатой всякими приключениями, жизни… Он шел все так же бодро вперед, среди обнимавшей его теперь уже со всех сторон темноты, держа обеими руками перед собою ружье на перевес, оберегая таким образом плечи свои и локти от толчка о какое-нибудь препятствие… Он не жалел, что не дал увезти себя от непогоды «этой девице». Во-первых, он издавна любил всякие необычные ощущения и «так называемые опасности», как привык он презрительно выражаться. А затем… Какими смешными словами, думал он, обзавелись они теперь бедные: «аффект», «регресс», «Огюст Конт», «Лассал»!.. И «пресерьезно, как точно орехи щелкают»…
Смех, вызванный в нем этим нежданно пришедшим ему в голову сравнением, готов был сорваться с его уст… и замер. Трескучий, оглушивший на несколько мгновений Коверзнева, громовой удар грянул, показалось ему, в трех шагах от него. Он отскочил невольно, невольно сжимая веки, опаленные жгучим пламенем разразившейся молнии; острый, нестерпимый запах серы охватил его обоняние, проникал в его горло; крупные дождевые капли зашлепали по его шляпе, по его спине…
И словно только и ждали они этого сигнала, – завыли, загудели, застонали кругом чудовищные голоса бури. Лес дрогнул весь и заскрипел под раздирающим стоном налетевшего на него, наклонившего, сломившего его разом, вихря. Треск лома и шлеп оземь обрушенных деревьев, удары грозы, следовавшие теперь один за другим с ужасающею быстротой, гул дождя, падавшего с небес уже не каплями, а непрерывною, сплошною пеленой, производили какое-то одуряющее, фантастическое впечатление. Словно какой-то стихийный дух, неистово мятежный, несся на гибель и разрушение всего Божьего мира. Едва-ли что либо подобное дано было видеть Коверзневу и «под тропиками». Но ему некогда было уже сравнивать, вспоминать, он и не в шутку был озабочен положением, в котором находился. Блеск молний слепил ему глаза, не давая ни времени, ни возможности рассмотреть окружающие предметы, сообразиться, найти исход… Идти прежним путем, прямо, представляло уже величайшую трудность: ветер сбивал его с ног и, сверх того, он с каждым лишним шагом чувствовал, как все более и более размякала под ним почва, как ступни его уходили все глубже в нее, – до того, что с большим трудом он мог вытаскивать уже их оттуда. Он попробовал повернуть назад, но это оказалось еще менее возможным: целые потоки неслись ему навстречу, заливали его ноги, подпирали под его колена. Он уже был мокр с головы до ног, мокр до костей; пронизывающие холодные брызги дождя хлестали его по лицу, текли за шею, резали ему веки… А вода между тем подымалась все выше и выше: вся масса непрерывного ливня стекалась, стремилась сюда, по наклону, в это нижайшее место лесной окраины Коверзнев ощущал её постепенный, растущий с каждым мгновением, подступ, – она уже доходила ему до пояса. «Унесет в болото», пронеслось у него в голове…
Мгновенный блеск ударившей еще раз молнии дал ему увидеть, что он стоит среди уже целого, безбрежного озера, из глубины которого подвигались стволы кое-каких жидких верб и ветел. С тревогою сказал он себе, что он уже не был в состоянии вспомнить направление исчезнувшей дороги, не мог разобрать, с какой стороны и куда шел он по ней четверть часа тому назад… «Глупо однако и неслыханно погибать от какого-нибудь летнего дождя!» проронил он тут же презрительно и злобно, – «зацепиться надо за какое-нибудь дерево и терпеливо дождаться конца грозы, а там засветлеет на небе»… Но в непроглядной теми, окружавшей его, при вихре и дожде, бившем ему в лицо, отыскать, это спасительное дерево было нелегко; а при этом он начинал коченеть от сырости и холода… «Jim, where yon?»[2] вспомнил он свою собаку. Слабый визг, показалось балентину Алексеевичу, ответил ему будто с недалекого от него расстояния. «Бедняжка отыскал тут чутьем какой-нибудь взлобок, на нем и спасается», подумал он – и направился, расплескивая перед собою воду руками, на этот визг… Но он вдруг почувствовал, что земля будто оборвалась под его ногами… Он попал в самый напор воды, – его сбило, подхватило и понесло.
Куда? Он не мог этого ни понять, ни предчувствовать. Какой-то гадливый ужас обнимал его при одной мысли… Но он боролся, плыл во мраке, в незримой, но ощущаемой им кипени бурливших волн, широко раскидывая руки, в чаянии ухватиться за ветви какого-нибудь дерева, мимо которого могло проносить его… такая ветка, действительно, попалась ему под пальцы. Он судорожно ухватился за нее, чувствуя при этом, что тело его, увлекаемое потовом, описывает около неё широкий полукруг и измеряя этим в мысли стремительную силу уносившего его течения. Он невольно рванул, подтягиваясь в нему, этот желанный якорь спасения… В пальцах его остались содранные его ногтями клейкия, узкия листья обломившейся, хрупкой вербины, – и, описав новый полукруг, он понесся дальше, гонимый потоком и ветром… И в это же время, на крылах того же ветра, среди бешеных звуков непогоды, явственно донесся до него голос, донеслось его имя: «Валентин Алексеич!»… «Это капитан… Это спасение, может быть», мелькнуло в голове его. Он попробовал крикнуть в ответ, заработал сильнее руками… Но плыть становилось ему теперь все труднее; течение, он чувствовал, теряло все более и более свою стремительность, – ноги его уже задевали почву, какая-то растительная склизь попадалась ему то-и-дело под руки… «Неужели»… «Aguish of death» – вспомнились внезапно слова его воспитателя, а с ними вся жизнь его, мать, лицей, пароход, увозивший его в Америку, берега Миссисипи, сверкающие глаза любимой им когда-то женщины, и развалины в Банаресе, и старый друг, англичанин, от которого получил вчера письмо, и сейчас, полчаса тому назад, эта встреченная им «Пинна Афанасьевна», говорившая об «аффекте» и «Лассале»… «Неужели»… повторил он замирая. Какие-то зеленые огни замелькали в его зрачках… «что же это»… Под ним была уже не вода, а какая-то жижа, и он уходил в нее. Он вскинулся последним порывом, бессознательно стараясь встать на ноги, – но встать уже было не на что! Он исчезал в бездонной хляби Ведьмина Лога…
IX
Софрон Артемьич Барабаш чуть не взвизгнул, когда, часу в восьмом утра, раскрыв глаза на скрып широко распахнувшейся двери его спальни, увидел пред собою капитана Переслегина, один вид которого говорил о каком-то невозможном, неслыханном несчастии. Он стоял пред управляющим в порванной, мокрой, покрытой каким-то зеленым илом одежде, с исковерканным лицом и раскрытыми, шевелящимися губами, из которых вместе с тем не исходило ни единого звука.
– Что такое, что случилось, Иван Николаич? забормотал Барабаш, заранее трясясь лихорадкою ужаса.
– Ва… Валентин А…лексе… начал – и не мог договорить тот.
– Барин! крикнул управляющий, вскакивая, как был в рубахе, с постели, – Господи! Где он?..
– Не… не знаю… Не нашли…
– Как не нашли? Что вы говорите, Иван Николаич?.. Мать Пресвятая Богородица, да и сами-то вы мало с ног не валитесь… Воды попейте, батюшка… или вот, погодите, для крепости… пользительно будет…
Он кинулся о босу ногу к соседнему шкапу, достал из него бутылку мадеры и, дрожащими, еле попадавшими горлышком в стакан руками, налил и поднес стакан капитану.
Тот, не глядя, взял и выпил залпом. Глаза его мгновенно блеснули.
– И не может этого быть! воскликнул он неожиданно, отвечая мысленно чему-то, остававшемуся все-таки неведомым Софрону Артемьичу; на село за народом скорее послать надо, кликальщиков собрать, мальчишек, чтобы все места, как есть, изойти… Может он уйти успел, пробродил в чаще, истомился, да и в сон впал… где-нибудь под кустом лежит… Только вот эта шляпа ихняя, шляпа! вырвалось новым, полным отчаяния взрывом из груди капитана…
– Вы это про них, про Валентина Алексеевича? спрашивал в тоске и страхе Барабаш, глядя ему в лицо, – да не томите, Христом да Богом прошу вас, Иван Николаич, что с ними случилось?
Капитан передал о встрече своей с Валентином Алексеевичем у Хомяковсвой межи, о том, как он просил его, в виду находившей грозовой тучи, не идти в Крусаново, где по новопроведенной линии дорога идет низкими местами, самым берегом Ведьмина Лога, как он не послушал, не велел ему приезжать с экипажем… О предложении, сделанном Коверзневу Пинною Афанасьевной довести его обратно в Хомяки, капитан не упоминал: у него волом в голове стояло, что «если с Валентином Алексеевичем, не дай Бог, что-нибудь случилось» (он все еще никак не хотел допустить это как положительный факт), то это потому, что «она сказала ему то обидное слово, после которого он ни за что уж не мог согласиться ехать с нею вместе в Хомяки»…
– А тут самая эта гроза и пошла? подгонял его Барабаш, бледнея и начиная догадываться: – светопреставление просто; тоись такой манипуляции отродясь, могу сказать, и не помню! До утра спать не мог, маялся, думаю: все крыши у нас сорвет!..
– Ад, ад сущий! глухим голосом подтвердил Переслегин, – как увидал я это, продолжал он, – сейчас, оставив Пинну Афанасьевну в Хомяках, погнал обратно Валентину Алексеевичу во след по Крусановской просеве, хоть и запретили они мне! Фонарь даже с собою взял, – только его сразу тут загасило и залило, и сам не знаю, как самого-то меня с лошадью не унесло. Потому – море! Ревет, вертит, а темень – глаз выколи, страсти! Ничего не поделаешь, вижу. Стал я кричать, что горла хватило: думаю, где-нибудь тут по близости стоит он у дерева, в сохране, хоть и вымочило, должно быть всего… Нет, не слыхать голоса!.. Бился я так вплоть до зари до самой. Тут и утихать стало, прояснивать… Гляжу, поверители, местов не узнаю, вода кругом, озеро озером…
– А их нету? прошептал еле слышно Софрон Артемьич. Капитан продолжал, не отвечая на вопрос:
– Подумал я себе, вспомнив, как они быстро ходят всегда: может, пока я туда и назад из Хомяков гнал, может, он успел до старой дороги на Крусаново пройти; а там место уж высокое, не опасное. Туда, мол, ехать надо… Насилу дотащился, крюку верст десять дал, – потому все дороги размыло так, что…
Он не договорил – и только тяжело перевел дыхание.
– В Крусаново?.. И там нет? спросил тем же шепотом и дрожа всем телом Барабаш.
Капитан качнул отрицательно головой и – отвернулся…
– А что шляпа?.. вы про шляпу ихнюю говорили?..
– Шляпа? Да, – голос его обрывался, – это мы с крусановским лесником…
– Нашли… Шляпу?..
– Видели.
– Где?
– Плывет… Над Ведьминым Логом, едва был в силах проговорить Переслегин.
Софрон Артемьич всплеснул руками и в совершенном бессилии сел на свою постель.
– Да может, и не ихняя… почем знать? пробормотал он через миг, сознавая сам, что спрашивает вздор.
– Клеенчатая, самая та, в которой повстречался он нам с Пинной Афанасьевной, проронил капитан, продолжая не глядеть на него.
– С ними собака была, Джимка ихняя? вспомнил вдруг Барабаш.
– Была.
– И… и той нет?
– Нет…
Барабаш помолчал, поднял на него совсем растерянный взгляд, развел отчаянным движением руки.
– Иван Николаич, прерывающимся голосом проговорил он, – значит…
– Значит, перебил его каким-то диким голосом тот, встрепенувшись вдруг и кидаясь в двери, – значит, на село надо, за народом… искать… найти его надо… благ… благодетеля нашего!..
Софрон Артемьич, полуодетый, выскочил за ним через миг.
День был воскресный. Все население Темного Кута было дома, и, по зову управляющего, человек полтораста народу отправилось под предводительством его и капитана на поиски.
Проискали до самого вечера, обойдя при этом верст двадцать в окружности. Ни Валентина Алексеевича, ни его собаки, ниже каких либо оставленных ими следов не нашли: масса натекшей и повсюду еще стоявшей воды все смыла, уравняла и унесла. Зловещая тенистая зелень Ведьмина Лога исчезла под светлыми, весело рябившими под лучами солнца, струями широко разлившегося озера. К берегу этого озера, противоположному тому, мимо которого шел накануне Коверзнев, подогнало теперь ветром его шляпу, затейливое английское improvement для охотников, из легкой гуттаперчевой ткани. Ее вытащили жердью, с значительного расстояния, так как никто не решался теперь подойдти в самой воде, хотя всякому видимо было, что разлилась она далеко за пределы болота и что опасности быть затянутым у этого берега не представлялось никакой… При этом крусановский лесник шепотом передавал окружающим, что «когда они утресь с их благородием, с Иван Николаичем, впервой увидали енту самую шляпу, плыла она по самой, тоись, по середке Лога, как понять надо, и так ее, почитай как в люлечке, тихохонько качает… А они (т. е. капитан), как взвидели ее, так равно очумелые сделалися, голосом голосят, да и сразу в воду вздумали, достать ее, значит. И насилу я их удержал, потому, говорю, может шляпу ветром снесло с бариновой головы и попала она сюда, а сами они, Бог даст, невредимы инно где найдутся, а что тут к ней не выплыть ни за что, и беспременно засосет, потому по-над ним, (то есть над болотом) на четверть воды не больше, а под ней самое это хлябище и есть… А они, Иван-то Николаич, обернулись, глядят на меня, глаза-то большущие такие у них стали, ажно перепужали… Одначе послушалися меня, из воды вылезли, своего казака у меня оставили: а на мою лошадь сели, „искать, говорят, надо“, – и поехали себе»…