bannerbanner
Лесник
Лесникполная версия

Полная версия

Лесник

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Садитесь! отвечая на его поклон, сказал Коверзнев. Тот, как бы бессознательно, качнулся вперед, – но не двинулся далее.

– Садитесь, прошу вас, повторил Валентин Алексеич мягким, но настойчивым голосом, указывая рукою на стул, у противоположной его собственному креслу стороны старинного письменного стола, с изящною бронзовою отделкой, за которым занимался он.

Капитан так неслышно подошел к указываемому месту, что Коверзнев невольно обратил на это внимание:

– На нем сапоги есть, и он их даже только-что дегтем смазал, подумал он, – но подошвы под ними сомнительны!.. И его охватило вдруг бесконечное чувство жалости к этому человеку, так глубоко «опустившему себя», как выражался господин Барабаш.

Он неотступно следил за ним взглядом, пока наконец капитан не решился сесть на кончик указанного ему стула.

Но, когда он сел, с опущенными глазами и судорожно комкая фуражку в своих огромных ручищах, Коверзневу на миг самому сделалось неприятно: – «я будто судить его собираюсь», пронеслось у него в мысли…

Он стал шумно перелистывать широкие листы лежавшей перед ним рассчетной тетради.

– У вас неприятности вышли с управляющим? сказал он, пересилив себя.

– Виноват! отвечено было на это так тихо, что он переспросил.

– Виноват-с! повторил капитан.

– Не были-ли вы вызваны на… на эту ссору какими-нибудь словами Барабаша, которые вы почли для себя обидными? как бы поспешил Коверзнев ссудить его доводом к своему оправданию.

Плечи капитана дрогнули. Понятое им намерение, а – главное – тон, так давно не слышанный им, добрый участливый тон этих слов…

– Я и не помню даже, что говорили они мне, ответил он со странною улыбкою: «какое уж мне оправдание!» будто говорила эта улыбка.

В поникших глазах его пробежала искра, как бы от нахлынувшего на него нового, едкого, нестерпимого чувства…

– Я несчастный человек, Валентин Алексеич! нежданно проговорил он, внезапным движением подымая их на Коверзнева.

У того глаза заморгали, как он ни привык владеть собою.

– Виноват, позвольте спросить: как вас зовут? промолвил он, очень упрекая себя в эту минуту, что не спросил этого ранее, у Барабаша.

– Отставной капитан Переслегин.

– Имя и отчество?

– Иван Николаев…

– Благодарю вас!.. Вы мне позволите быть откровенным с вами, Иван Николаич?

Капитан еще раз взглянул на него: – «никакая твоя откровенность не будет так жестока, как то, что сам я говорю», прочел Коверзнев в этом взгляде.

Он продолжал:

– К этому «несчастию», я слышал, привели вас семейные обстоятельства, – о которых я не желаю, не имею права спрашивать, поспешно примолвил он в этому…

Переслегин, с каким-то надрывающим, судорожным движением губ, ерзнул на своем стуле…

– Но вы, по-видимому, не употребили всех сил, чтобы бороться с ним, говорил Валентин Алексеевич; от душевных страданий лечит усиленная работа, дело, простой, иногда физический труд. Дело у вас всегда под руками. Вы наконец были в полку, командовали ротой, судьба других людей зависела от вас…

– Не в силах был, точно-с! послышались в ответ будто замиравшие в горле слова капитана, – стыда своего перенести не мог!.. И забыть… не в состоянии… и по сей час! болезненно вырвались эти, запекавшиеся как бы у него там, слова…

Коверзнев слушал, подперши голову обеими руками…

– Самое это, с Софроном Артемьичем… Письмо получил… пишут мне… про нее…

Он не договорил, – глухое рыдание вырвалось у него из груди.

Валентин Алексеич поднялся с места, стараясь, по всегдашней привычке, сдерживать наружное выражение того, что ощущал он внутренно. Он подошел в окну. Спиною в капитану, он, будто вовсе не занятый им, глядел в даль, на верхушки леса, выглядывавшие из-за отделявшего Дерюгино от Темного Кута косогора.

– Иван Николаич! сказал он, наконец, оборачиваясь…

Капитан поднял голову.

– Я хочу сделать вам одно предложение, Иван Николаич?

– Слушаю-с, твердым голосом произнес тот.

Глаза его просохли, черты приняли прежнее мужественное и спокойное выражение…

Коверзнев уселся на прежнее место.

– Вам прежде всего следует помириться с Барабашем, слегка улыбнувшись сказал он.

– Я уж у них за свою глупость прощенья просил, промолвил на это так же твердо Переслегин.

– Вот и прекрасно!.. А предложение мое будет состоять в следующем. Здесь у меня, как вы знаете, земледельческого хозяйства нету; земля и оброчные статьи сданы или сдаются в аренду на более или менее продолжительные сроки, и управляющий мой здесь поэтому ничего более как конторщик, имеющий акуратно следить за исполнением контрактов и сроками платежей, и доставлять мне по ним деньги. Барабаш совершенно честный человек и это дело свое выполняет как нельзя лучше. Но у меня тут одно природное богатство, требующее настоящего, рационального хозяйства.

– Леса-с? как бы подговорил капитан.

– Да. Эксплуатация их производилась до сих пор самым примитивным, варварским, хищническим образом. Этому давно надо положить конец. Я теперь в Петербурге пригласил сюда одного дельного таксатора, который все это приведет в порядок. Но при этом мне необходимо иметь своего доверенного человека, который мог бы и помогать ему в распоряжениях при работе, да и следить за тем, чтобы самые работы не откладывались в долгий ящик. К тому же все здешния дачи имеют отдельных лесников, подчиненных теперь единственно конторе, т. е. тому же Барабашу, который, при своих приходо-расходных занятиях и огромном пространстве леса, не имеет – что он мне там ни говори, примолвил с усмешкою Валентин Алексеич, – физической возможности контролировать их и ездить и проверять их на месте. Из этого видно, что надо все отдельные эти лесничества подчинить, как это и было здесь, при матушке, надзору одного, специального, главного лесника… И это место я желаю предложить вам, Иван Николаич.

– Мне-с! испуганно вскликнул капитан… Веки его широко были открыты, и дрожь заметно пронимала его всего…

– Вам, поспешно проговорил Коверзнев, – и уверен, что этим я обеспечиваю себе надзор за моими лесами, какого лучше и сам бы иметь не мог за ними, а вам – доставляю ответственное занятие, – он подчеркнул это слово, – которое для хорошего человека, каким я вас считаю, может служить лучшим отводом, лекарством в вашем душевном состоянии… Но, Иван Николаич, – Коверзнев приостановился на мгновение, – вы перед этим должны мне дать слово… Вы понимаете, о чем я вас прошу?…

Лицо капитана все побагровело, грудь его высоко подымалась…

– Нет-с, с видимо-мучительным усилием ответил он, – слова я вам дать не могу… потому уже раз… Одно могу обещать вам, Валентин Алексеич, – он вскинул на него свои печальные глаза, – стараться буду!..

Коверзнев помолчал.

– Хорошо, Иван Николаич, сказал он, подымая на него глаза в свою очередь, – с нынешнего дня я назначаю вас главным лесником по здешней экономии, с жалованьем. Какое получал бывший в этой должности при матушке, – 70 рублей в месяц, кажется, – ну, и лошадь под верх, корм на нее… Вот видите, перебил себя, широко улыбнувшись Валентин Алексеич, не давая растерянному Переслегину сказать слова, – я имею претензию угадывать людей – и в вас я с первого раза почуял честного человека. То, как вы мне ответили сейчас, служит для меня подтверждением этому мнению. И я беру вас теперь без всяких условий, в уверенности, что, в случае вы бы не нашли в себе силы победить вашу… слабость, – вы сами откажетесь от вашей должности…

Капитан дрогнул всем телом – и, как стоял, опустился на колени перед Коверзневым.

– Что вы, что вы! вскрикнул Валентин Алексеич, с невольным, в первую минуту, чувством гадливости.

Но не рабское принижение сказывалось в этих обращенных на него, сиявших теперь, глазах, в судорожном движении, сжавшем на груди эти сильные руки:

– Валентин Алексеевич, как перед Богом, – лихорадочно прерывался голос капитана, – в первый раз… в первый раз, после стольких лет… такие слова слышать… Вы… вы опять меня человеком поставили, Валентин Алексеич!..

V

В 1876 году Коверзнев приехал опять в Темный Кут. Он приехал рано, в начале мая, – и о приезде своем известил даже заранее, с приказанием выслать ему экипаж и лошадей на ближайшую станцию железной дороги.

На железную дорогу, с экипажем, выехал к нему на встречу – капитан.

Валентин Алексеич едва узнал его.

Капитан словно вытянулся, вырос и – решительно помолодел. Он отпустил себе бороду, которую подрезывал клином, удлинявшую его круглое лице; голову держал как-то особенно прямо, откидывал назад свои широкия плечи и выставлял грудь вперед. Облечен он был в плотно охватывающую его охотничью австрийскую куртку с зелеными отворотами и большими пуговицами, с изображением на них кабаньих голов. Гладко остриженные волосы покрывала мягкая, с высокой тульею, серого цвета шляпа, украшенная тремя павлиньими перьями. Во всем его облике теперь была какая-то наивная претензия на щеголеватость, которая вызвала невольную улыбку на губы Коверзнева:

– Точно счастливый тиролец какой-то, подумал он.

А капитан так и сиял, глядя на него. Он, часов за шесть до срока прибытия поезда, отправился на станцию, с провизиею, «на случай Валентину Алексеичу захочется закусить, так как буфета на станции не имеется», с подушками и постельным бельем, «неравно Валентин Алексеич захочет после обеда отдохнуть, а до Темного Кута засветло не доехать, с двумя верховыми, „не дай Бог что с экипажем случится, так чтоб народ был под рукой“»…

Коверзнев на все это только поморщился и сказал. что он ни есть, ни спать, ни провожатых не желает, а хочет сейчас-же сесть и ехать.

Мигом велел подавать капитан четверку под коляской для Валентина Алексеича, тарантас для его итальянца; мигом вынесены были и уложены на телеге мешки и чемоданы, – а сам капитан полез на козлы экипажа Коверзнева…

– Куда вы, Иван Николаевич? Садитесь со мной, сказал тот.

Переслегин отговорился было, что «ничего-с, ему и тут хорошо,» – однако слез и поместился в коляске, рядом с Валентином Алексеичем, но бочком к нему старательно подбирал под себя ноги при каждом толчке, чтобы как-нибудь не прикоснуться коленом своим о его колено.

Дорогой передано было им все, что могло интересовать владельца Темного Кута. Таксатор вел дело отлично. Более двадцати тысяч десятин лесу были уже разбиты на правильные лесосеки, проведены широкия просеки, поставлены столбы и даже в главнейших пунктах каменные. Вместо прежних неудобных и холодных сторожек на межах, им выстроены были в самом центре их настоящие, теплые избы, материалом для которых пошли деревья, срубленные, где лесники могли удобно жить с семьею, и откуда мог донестись до их слуха стук воровского топора на любом пункте вверенного им лесного пространства. Сами бывшие лесники, из местных крестьян, которые уже из-за одного кумовства, готовы были всегда давать потачку порубщикам, заменены были, известными Ивану Николаичу, надежными унтер-офицерами из отставных и бессрочных, и Софрон Артемьич очень охотно согласился положить этим новым лесникам двойное против прежнего жалованье и продовольствие.

– Да, он мне писал об этом, и я, разумеется, со своей стороны, очень был рад, сказал Коверзнев.

– Очень они большую тут помощь оказали и сами все устраивали, теплым тоном молвил Переслегин.

Валентин Алексеич чуть-чуть усмехнулся:

– Он к вам благоволит, значит?

– Софрон Артемьич-с? Могу только с полною благодарностью… Очень хороший они человек, и с совестью…

Улыбка пробежала опять по губам Коверзнева.

– Изо всего этого я могу предположить, что вам недурно в нашем царстве? спросил он шутливо.

– И царствия небесного не нужно, Валентин Алексеич! восторженно и умиленно подымая на него глаза, воскликнул на это капитан.

О капитане же, по приезде в Темный Кут, Коверзневу довелось услышать не менее сочувственные и похвальные отзывы со стороны Софрона Артемьича.

«Главный лесник» умел с большим тактом пощадить самолюбие управляющего, когда, три года назад, возведен был в эту должность Коверзневым. Он, очевидно, с первой же минуты, счел наилучшим остаться относительно Софрона Артемьича на прежней ноге почтительности и наружной подчиненности, предоставляя ему и далее чуфариться и относить себе в заслугу все, что делалось Переслегиным на пользу вверенного ему дела, и к чему сам Барабаш собственно мог только прилагать никому ненужную аппробацию. За то господин Барабаш и говорил о капитане с величайшею благосклонностью, как о ретивом и полезном подчиненном, и «даже, можно сказать, человеке с аттенцией. Впрочем, Валентин Алексеич сами увидят, говорил он, как он у меня в акурате по лесной части все устроил». О нравственной стороне его Софрон Артемьич отзывался также, что «на счет поведения капитан теперь, можно сказать, мадель. О „слабости“, с тех пор, „как он тогда у меня прощенья просил, и вот третий год, – и помину нет“»…

– И даже, можно сказать, горячо росписывал управляющий, – это самое вино – он теперича его видеть не может. Поверите, нет-ли, Валентин Алексеич; если, к примеру, в праздник у меня, за обедом, рюмку ему одну выпить, так и то для него большая меланхолия…

Коверзнев только взглянул на него.

– Точно так-с! подтвердил Барабаш, чувствовавший себя, очевидно, в ударе, и игриво примолвил: – особенно-же как он теперича желает вступить в узы Гималая.

На этот раз Валентин Алексеич не выдержал.

– То есть это что-же? невольно спросил он.

– В брак вступить задумал-с, пояснил Софрон Артемьич, – жена его померла ведь-с.

– Померла, – да? А я думал… поспешил сказать Коверзнев, – давно?

– Второй год, – можно сказать-с, от сраму его избавила!..

– И на ком-же это он теперь опять вздумал жениться?

– Тут-с… барышня одна есть, ответил, уже словно нехотя, Барабаш, – помещицы Мурашкинсвой, Лизаветы Степановны племянница будет.

– Молодая?

– Молода, это первое-с, – не по летам ему; а, окроме того, опасаюсь, чтобы не вышла ему из этого опять карамбон какая-нибудь…

– Какой-же вы такой «карамболи» опасаетесь?

Софрон Артемьич глубокомысленно нахмурился, соображая, как ему это объяснить понятнее.

– А так, Валентин Алексеич, что насчет развития – это первое сказать надо… Потому он известно, по-старинному, читать, писать, арыхметику, – и все-с! А как теперича по науке и прагрессу – этого он не может, сами изволите знать… Ну, а она-с самое, можно сказать, современное образование получила… И в тому еще надо сказать, примолвил он раздумчиво, – эманципация эта теперешняя очень уж в них заметна. На охоту это, поверите, нет-ли, в болото, с ружьем, сапоги высокие, и даже по-мужски иной раз кастюм этот на себя наденут… И бьет как ловко, сказывают.

– А собою как?

Господин Барабаш на этот вопрос передернул очки свои, повел как-то особенно губами – и вдруг широка осклабился:

– Даже очень не дурная-с, Валентин Алексеич, пропустил он почему-то шепотком, – и даже, можно сказать, настоящая бельом… Становой у нас тут новый, Потужинский фамилия, Евгений Игнатьич, так тот даже…

Управляющий оборвал вдруг на полуслове… Коверзнев вопросительно поднял голову.

– Что-же становой?

Господин Барабаш стыдливо потупился.

– Не знаю-с, как это вам передать-с, потому, может быть, вам покажется неприличное…

– Что такое, говорите!

– Он про эту самую барышню замечает-с, что она в талии – комар, а в плечах – Волга…

И целомудренный управляющий, отвернув лицо от барина, фыркнул в красный фуляр, поспешно вытащенный им из кармана на этот случай.

– Что-же вы тут неприличного находите? сказал Коверзнев, рассмеявшись в свою очередь; – это даже очень хорошо сказано: «в талии комар, а в плечах Волга»…

Софрон Артемьич ушел от барина, совершенно довольный и им, и собою.

VI

Два дня после приезда своего в Темный Кут, Коверзнев, проснувшись рано утром и открыв ставни своей спальни, откинулся невольным движением от окна, не веря в первую минуту глазам своим: – вся окрестность покрыта была глубоким, сверкающим снегом, как в самое сердце зимы, и прибитый тут-же за стеклом термометр указывал 5° ниже нуля. Это был тот знаменитый, повсеместный мороз на Николин день 1876 года, какого не запомнят старожилы, от которого опал, в несколько часов времени, весь ранний в этом году цвет с плодовых деревьев, и леса потеряли половину своих еще нежных, недавно распустившихся листьев… Валентина Алексеича так поразило это печальное зрелище, что он тут-же, захлопнув скорее ставни и зажегши свечи, принялся разбирать свои портфели с лихорадочною поспешностью, чтобы «не видеть этот позор и насилие». Он был очень восприимчив и страстно любил природу: – этот холодный, нагло сверкающий зимний саван, налегший нежданно, негаданно на цветущее лоно весны, представлялся ему, действительно, «насилием» какой-то грубой, ненавистной стихийной силы над вечными, божественными правами ея…

Он с досады не выходил дней десять сряду, работая при закрытых ставнях в своем кабинете, а для движения отправлялся по вечерам на прогулку в молчаливые залы верхнего этажа своего обширного и пустого дома. Вид из его окна на огромные старые липы посреди двора, саженые его прадедом, с их теперь полуобнаженными ветвями, вызывал в нем каждый раз какое-то скорбное, почти болезненное чувство, – и он проходил мимо, опустив голову и глаза…

Он, за это время, никого не видел, не пускал к себе, – и капитан, возвращаясь из лесу, не раз, с беспокойством в лице, допрашивал Софрона Артемьича, «состоит-ли в здравии Валентин Алексеич и можно-ли скоро ожидать, что угодно им будет осмотреть новые лесничества?» – на что управляющий, в свою очередь, с значительным и несколько таинственным видом, отвечал обыкновенно, что «собственно судить об этом нельзя, потому у барина, по-прежнему, в комнатах ставни закрыты, и драпра (то есть занавеси) спущены, и так, значит, полагать надо, что они, по-прежнему, занимаются политикой, а только что у них ндрав неожиданный и даже, можно сказать, натуральный, как завсегда у людей науки, а потому их каждую минуту вообще должно ожидать»…

И действительно Барабаш, бывший сам ежеминутно начеку, сидя однажды у своего окна в один из тех палящих дней, которыми, как бы в отместку за стужу своих первых дней, отличалась вторая половина мая того года, увидел барина, спускавшегося с крылечка, пристроенного к его кабинету. Он был в охотничьей куртке и с ружьем; привезенный им с собою английский сетер несся визжа вниз по ступеням, словно обезумев от радости… Был уже час восьмой пополудни, – но воздух был все также душен и сух…

– Ну, теперь пропал в лесу на неделю! сказал себе управляющий, торопливо скидывая с плеч новый сюртук и жилет, которые он все это время воздевал на себя с утра, в ожидании, «каждый момент», призыва к барину; – Лукерья, ставь самовар!..

Валентин Алексеич прошел Дерюгинскими задами на Хомяки, пробираясь к памятной ему с детства лесной опушке, у Пьяной Лужи, над которой искони «тянули» вальдшнепы. Он шел теперь опять туда, за тем же, как в те дни, когда бежал со своим ружьем вслед за своим англичанином, по тем же тропинкам, под тенью все тех же темных дубов, с лихорадочно бьющимся сердцем, с бесконечным рядом подвигов в ребяческом воображении… А там, на месте, что это были за восторги, и трепет ожидания, и до боли сладкия опять замирания сердца!.. Все так же живо, той же будто обидой, как тогда, звенел в ушах его гортанный смех Фокса вслед за первым его промахом; вспоминались горячия слезы, вызванные в нем этим смехом, и неудачею, и неодобрительной улыбкой Дениса, егеря, стоявшего подле него, и который только молча протянул руку, чтобы зарядить ему вновь это так неудачно выпалившее ружье…

– Что за человек? окликнул его нежданно чей-то голос.

Перед ним стоял здоровенный усач, с флинтоввойза плечом и медною бляхою на левой стороне коротенького кафтана «русского покроя», какие носят кондуктора на железных дорогах; четырехугольная, как и у них, шапочка с такою-же бляхою, на которой читалось вытисненное крупными черными буквами «Хомяки», покрывала его голову.

– Это из новой гвардии капитана! сказал себе Коверзнев, усмехнувшись…

Он назвал себя – и из видимого смущения на лице лесника убедился, что в этой встрече не было ничего приуготовленного заранее, – что было бы ему очень неприятно.

– А ты меня зачем остановил? спросил он.

– Потому как с ружьем-с… Стрелять у нас в лесу чтобы отнюдь никто не смел, приказывали Иван Николаич, отвечал усач, ободренный улыбкой барина; – и как особенно до Петрова дни законом строго воспрещено, ваше сиятельство! гаркнул он вдруг, как бы вспомнив.

– Валентин Алексеич, просто! поправил его Коверзнев.

– Слушаю, ваше… не договорил лесник, вытянувшись перед ним, руки по швам и недоумело глядя на него…

– Что ты сам – охотник? спросил Коверзнев.

Лесник растянул широко губы:

– Есть маленечко, ваше с……

– Не заметил, тяга хорошо в этом году?

– Не важная-с, – даже и вовсе по началу не видать было, потому холода все стояли; недавно только тянуть стал…

– А где твоя изба? Я еще не видал ваших новых помещений.

– Вот тут сейчас, вправо-с новый просек пойдет, так по нем прямо выйти. Если угодно вашей милости…

Нововыстроенная изба лесника по Хомякам оказывалась, действительно, очень удобным, светлым и чистым помещением. Коверзнева при входе в нее обдало сильным запахом сушеных трав; – усач, человек одинокий и не молодой, составлял из них какой-то целебный чай, которым пользовал себя от ломоты.

– Кто-же тебя этому научил? спросил Валентин Алексеич.

– Венгерец, коновал, ваше с… Под Дебрегиным в полон мы их тогда много забрали.

– А ты венгерскую компанию делал?

– С генералом Лидерсовым всю Перансыльхваннию обошли, ваше-с… браво отрапортовал старый служивый.

– Да не прикажите-ли чаю заварить, ваше вскр… вдруг как бы спохватился он.

– Твоего? усмехнулся Валентин Алексеич.

– Помилуйте-с, у нас по всем лесничествам роздан настоящий, китайский на сей случай!

– На какой случай?…

– А собственно, что ежели ваша милость зайдут с охоты, или как, – чай, сахар и все, как следовает.

– Это капитан распорядился?…

– Сами они-с!

– Какая-то женская обо мне заботливость! – подумал Коверзнев, невольно тронутый… – Давно он здесь был? спросил он.

– Иван Николаич? За час места перед вашей милостью проезжали.

– Куда, не знаешь?

– Не сказывали, а так полагать, что беспременно в Мурашках теперь они.

– Да, это там, где «узы Гималая!» весело вспомнилось Валентину Алексеичу…

Он свистнул своего Джима и направился к Пьяной Луже.

VII

Он стоял уже тут давно, на опушке леса, прислонясь спиной к дереву, со взведенным на оба курка ружьем – и ожидал. Зарево заката отражалось последним багряным светом на длинной гряде синевато-сизых облаков, но душный воздух висел еще над землею свинцовою тяжестью. Сквозь мертво недвижную листву леса высовывался тонкий серп нарождавшегося месяца в струях какого-то молочного пара. Птицы смолкли. Тускло-зеленая гладь, лежавшая перед Коверзневым, лесного прудка отливала угрюмо и грозно…

Угрюмо было и на душе его. Внезапная, беспричинная тоска налетела на него и давила его, как давит этот угасавший, палящий день окрестную природу… Прошедшее воскресало перед ним, восставал призрак его собственной, одинокой, равнодушной и бесцельной жизни. И никогда еще так одинокою и бесцельною не казалась ему эта жизнь его. Он разумел до сих пор счастье в независимости «внутри и извне», в сознании безграничной, отрешенной от всех «условностей жизни» свободы… «Ну, а затем», спрашивал себя теперь Коверзнев, «куда и долго-ли еще будет гнести меня эта свобода?»…

Он оборвал вдруг и бессознательно скорчил гримасу: он поймал себя на «фразе» и «метафизике», что всегда казалось ему смешным в других, и в чем он поэтому счел нужным тут же упрекнуть себя…

Знакомый чуткому уху охотника хрип пронесся в это время в воздухе, почти над самой его головою.

Коверзнев, как со сна, машинально вскинул ружье к плечу.

Но уже было поздно: вальдшнеп дал колено – и исчез за вершинами леса.

В тоже время, звучно повторяемый лесным эхом, раздался вдали выстрел.

– Это же еще кто? спросил себя Валентин Алексеич, возвращаясь уже весь к сознанию действительности; лесник только-что уверял меня, что капитан строжайше запретил стрелять в моих лесах.

Он наставил ухо, прислушиваясь к еще перекатывавшемуся гулу выстрела.

– В казенной пуще разве?… Нет, это ближе, – и стоит он на тяге на одной линии со мной, вверх. к Хомяковской меже. Кто же это может быть?

На страницу:
2 из 5