bannerbanner
Одиссей Полихрониадес
Одиссей Полихрониадесполная версия

Полная версия

Одиссей Полихрониадес

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 42

Кончив это объяснение, отец еще раз наговорил тысячу извинений, сказал, что он не дипломат и может быть не дальновиден, но что по мере сил своих разделяет мнение г. Благова, который просил при собирании сведений ничего не преувеличивать.

Услыхав, что ему как будто ставят в пример Благова, Бакеев опят изменился в лице и, холодно сказав отцу, что он все-таки благодарит за объяснения, прибавил:

– Хотя, конечно, сущность дела… или, лучше сказать, сущность моего взгляда изменить уже не может никто, но я благодарю вас все-таки за труд, который вы на себя взяли.

И обратившись к Бостанджи-Оглу, он сказал ему повелительно:

– Чтобы мемуар был переписан во-время… Завтра я его непременно отправлю… Слышите?

Позднее мы от того же Бостанджи-Оглу узнали, что г. Бакеев бранил его за дурные сведения; мемуар разорвал, ничего об этом больше не писал, и когда огородники пришли опять плакать, он их не принял, а велел им сказать, что он все уже сделал, что́ мог, и никакая сила всех здешних беспорядков прекратить не может. Это было, положим, очень лестно для отца; но обо всем этом мы узнали, как я сказал, гораздо позднее; а теперь впечатление от всех визитов консулам было для нас не слишком веселое и ободрительное.

Эллинский консул принял нас, разумеется, вежливо, и до дверей провожал, и говорил о долге своем относительно греческих подданных; но сознался, что защищать их интересы в Турции иногда очень трудно державе слабой и туркам недружественной. Англичанин, несмотря на старое знакомство свое с отцом, насмешливо отказал ему в помощи.

Француз принял его как простого носильщика или лодочника, не посадил и руки не подал. Обещал все, не зная даже в чем дело. Можно ли ему верить?

Русского управляющего отец, вопреки своей обычной осторожности, некстати огорчил и оскорбил, увлекшись на минуту своим старым расположением к русским чиновникам, желанием своим видеть их всегда толковыми и знающими.

Простившись с г. Бакеевым, мы поспешили к доктору, который ждал нас уже давно и сердился, собираясь на остров. Г. Бакеев, недовольный отцом, даже не сказал ему: «До свидания, на острове», когда мы прощались.

Он едва кивнул ему головой, а я, несчастный, успел поклониться только спине его.

Досадно и грустно.

Тем более досадно, что накануне приехал в Янину с Дуная один еврей и сказал, что в Тульче русское консульство, непременно и скоро откроется. Как бы кстати было, если бы здешние русские чиновники послали бы хорошее рекомендательное письмо тульчинскому консулу для того, чтоб он мог поддерживать дядю против Петраки-бея.

Не досадно ли!

Блестящий серебром и золотом кавасс-баши Маноли, бряцая доспехами, выскочил к нам, когда мы спустились в нижиия сени консульства. Он не мог покойно слышать в сенях никакого движения, и ни один кавасс, ни один слуга не поспевал прежде него выбежать из кавасской комнаты, чтобы взглянуть, что́ делается, чтобы вытянуться и сделать честь паше или иностранному агенту, когда они посещали русских; сказать два-три любезных слова другим посетителям, пониже, подать пиастр нищему по приказанию консула или усмирить какого-нибудь буяна.

Отец подал ему руку и спросил у него тихо:

– Есть ли надежда, чтобы г. Благов скоро вернулся? Что́ слышно об этом? Будь жив и здоров вечно, Маноли! Скажи мне всю правду, что́ слышно?

– С удовольствием, даже с великим удовольствием я скажу вам всю правду, г. Йоргаки, – отвечал Маноли и улыбаясь поправил усы свои. – Я вас уважаю и люблю. Я скажу вам; слушайте, прошу вас, меня внимательно. У г. Благова есть великия цели. Я его любимец, потому что он знает твердо, что́ такое значит капитан злой Лакки Сулийской[39]. Злая Сулия! Одно слово и одно название! Злая. Это что́ значит? Значит – злая, не покоряется никогда. У г. Благова есть великия цели, но он их никому не открывает. Например со мной… «Маноли!» «Что́ прикажете, эффенди». (Это мы вместе едем верхом в поле.) «Маноли!» «Эффенди?» «Когда ж ты, Маноли, будешь в самом деле эпирским архистратигом?» Я отвечаю: «Это, эффенди, в вашей воле. Вы, эффенди, мой сиятельный г. консул, можете все эпиро-фессалийские обстоятельства поставить вверх дном». «Ты думаешь?» говорит. Я говорю: «Не только думаю, и уверен в этом». Он замолчал. Верьте мне, г. Йоргаки, что он даже иногда лежит по целым часам на диване, закрыв глаза; это все думы и думы. Например теперь, разве без цели он меня (меня – кавасс-баши) здесь оставил и не взял с собой? Нет. Он знает, что г. Бакеев управляет первый раз консульством, что он неопытен. Поэтому он и сказал мне: «Маноли, ты останешься здесь и со мной не поедешь. Смотри». Я понял и смотрю.

– А где ж теперь г. Благов и скоро ли, слышно, возвратится? – еще раз спросил отец ласково и терпеливо.

– Это трудно сказать, – отвечал архистратиг. – Быть может он скитается по горам и страну изучает, дух, дух! И быть может веселится уже в самой столице на Босфоре. Вы не были никогда, кир Йоргаки, в Буюк-Дере? Я был. Что́ за великолепие! Какие цветы! Что́ за ужасные деревья! Церковь; архимандрит; дамы молодые, официальные дамы! Каики с золотом. Драгоман, и не спрашивайте, это лев. Борода до сих пор… Туркам трепет… Деревья, ужас… Дамы! Церковь!

Едва-едва избавились мы от героя Сулийской Лакки; он преследовал нас еще долго по улице.

Итак, что́ же, наконец? Что́ же мы узнали и чего достигли?

Узнали мы, что г. Благова едва ли скоро дождемся и что в Тульче скоро будет русское консульство… А достичь мы ничего не достигли.

Захочет ли Бакеев после этого разговора трудиться для отца, поддерживать его здесь, писать для него в Тульчу? Сомнительно.

Вот как иногда люди самые осторожные могут поступать необдуманно в ущерб своим интересам.

Бедный отец мой! Бедный отец!

VIII.

Отец рассказал доктору о своем разговоре с г. Бакеевым! Он полагал, что управляющий русским консульством очень недоволен им и что теперь приличнее будет ему вовсе не ехать на остров.

Но Коэвино вышел из себя и воскликнул, что отец мой судит слишком по-гречески.

– Греки, – кричал он, – до того обезумели от политики и тяжб, что не умеют вовсе отделять деловых отношений от личных. Но Бакеев, каков бы он ни был, Бакеев все-таки русский! Он все-таки сын великой империи, он дитя общества, в котором умеют жить, забывая политические оттенки и дела. Это не то, что́ здешние ваши маленькие презренные народцы!.. Не греки, не сербы и не болгаре, которые лопаются с досады, что их мало… Это не то, что́ вы! не то, что́ вы! Я говорю тебе, русские не то, что́ вы! – кричал он с пеной у рта.

Отец уступил. Гайдуша взяла корзину с вином, фруктами и сладостями, и мы все четверо сели в лодку и поехали.

Погода была осенняя, но прекрасная; чуть-чуть прохладная, лучше чем бывает летом.

На острове мы нашли уже целую толпу слуг из русского консульства, повара, который готовил что-то в монастырской кухне, и партию цыган-музыкантов. Вскоре вслед за ними приехал и г. Бакеев с Бостанджи-Оглу и тем самым Исаакидесом, который имел тяжбу с племянником Абдурраима-эффенди и не хотел доставлять Бакееву верных сведений. Они привезли с собой тоже вина хорошего и портера. Недоставало только Чувалиди. Его Коэвино пригласил, чтобы доставить удовольствие отцу. Впрочем и сам доктор, открыто и везде называя Чувалиди мошенником, чрезвычайно уважал его ум, его начитанность и уменье вести себя в обществе.

– И еще за то, – говорил доктор, – что он одевается чисто и хорошо; приличен и похож более на турецкого чиновника, чем на греческого патриота.

Немного погодя и лодка Чувалиди причалила к берегу. Доктор приказал музыкантам играть. Цыгане запели по-турецки:

Ах! Аман! аман! мой багдадский друг,Ах! как летом гулять хорошо…

Печальные впечатления этого утра понемногу рассеивались. Я видел, что разговор между старшими оживлялся; заметил, что г. Бакеев смеялся и говорил благосклонно с моим отцом; видел также, что и сам отец, слушая музыку и турецкия песни, понемногу светлел и успокоивался. Любя бедного отца моего всем сердцем, я обрадовался; забыл все худое и предался вполне блаженной беззаботности…

Я выпил в стороне с кавассами немного вина и начал петь вместе с цыганами все те песни, которые знал; а знал я их много еще с детства.

Завтрак на открытом воздухе был очень оживленный. Музыка все время играла.

Отца, как старшего по возрасту, посадили на лучшее место. Сам г. Бакеев любезно сказал ему:

– Мы все яниоты; а вы гость. Займите место председателя.

Доктор снял с головы отца феску и воскликнул с восторгом:

– Клянусь честью, я крепко люблю твою почтенную плешь, мой добрый Полихрониадес! Люблю твои седые волосы, спадающие по бокам так низко. Взгляните, м-сье Бакеев, разве он не похож на великого французского поэта Беранже? Клянусь честью! Взгляните все… Это сам Беранже!

С этими словами доктор сорвал ветвь плюща, который стелился не подалеку по скале, свил ее венком и увенчал отца, восклицая: «Беранже!»

– Я твоего француза Беранже не знаю и об нем не слыхивал, любезный мой друг, – отвечал отец смеясь. – Может быть он был иезуит какой-нибудь…

– О! о! – закричал Коэвино, простирая с хохотом руки к небу. – О! Беранже иезуит! Беранже – певец веселой доброты и военной славы… «Vous, que j’appris à pleurer sur la France!..» А! мой Беранже… мой благородный Беранже! Он выше Горация… Он полнее его; он возвышеннее!.. Могу так сказать… Да!

Господин Бакеев пожал плечами и заметил на это доктору, что Беранже не стоит так хвалить в наше время – он восхищался военною славой. «Кто же восхищается нынче военною славой? Нынче нужен прогресс, промышленность, всеобщее благо»… «Я не уважаю Беранже! Такой он француз!» прибавил еще господин Бакеев с презрением.

Меня ужасно поразила тогда эта речь господина Бакеева; несмотря на всю боязливость мою и невоинственность нашего загорского воспитания, я без восторга не мог читать о молодецких подвигах наших клефтов и в первый раз в жизни услыхал, что военную славу неприлично воспевать в стихах. Удивило меня также презрительное выражение Бакеева: «такой француз!» Ведь французы, говорят, самый образованный народ в мире… Что́ ж это значит? О, как многому, бедный Одиссей, ты должен еще учиться!

Чувалиди, с своей стороны, выразил так:

– На что́ нам французские писатели, когда у нас и свое здешнее, и греческое, и турецкое, так хорошо?.. Прислушайтесь, доктор, к этой песне… Разве не нравится вам это: «Я держу двух девушек: одну правою рукой, а другую левую, и не знаю, которую оставить и которую удержать»! Слышите этот стих: Чаир! Чаир! (Трава! трава!) Разве не мило это, господин Бакеев?

– Дико несколько, – отвечал господин Бакеев с презрительною усмешкой. – Однако и я привыкать стал к этой странной музыке, – прибавил он потом.

Когда кушанье было готово, я, по знаку, данному отцом, не сел вместе со старшими, но, взяв из рук слуги блюдо, стал служить всем, начиная с господина Бакеева и кончая отцом.

Доктор навел на меня лорнет и закричал весело:

– А! Сын! Сын Одиссей служит! Ха! ха! ха! По-древнему… А! а!

Господин Бакеев, напротив того, казался недовольным этим и заметил отцу моему, что он напрасно приучает меня к такому рабскому духу.

– Я этого не люблю! – сказал он.

Чувалиди заступился за наш старый обычай и возразил Бакееву:

– Вы сегодня, господин Бакеев, сами объявили, что хотите быть яниотом. Поэтому не чуждайтесь, будьте так добры, наших старых обычаев; пусть наш милый Одиссей не отучается чтить старших своих, а мы за это женим его со временем на первой янинской богачке, на девочке распрекраснейшей из всего Эпира и потанцуем старики на его свадьбе… Я тебе пророк, мой сын! – прибавил Чувалиди и потрепал меня по щеке.

Я так был смущен и тронут этою лаской, что счел за лучшее поблагодарить его и поцеловал его руку, прикладывая ее и ко лбу.

Все тогда засмеялись. Отец был доволен мною. Я это видел по выражению, с которым он смотрел на меня. Я служил, но, конечно, не обижал и себя, уходя от господского стола к кавассам, я у них утешался как приходилось, то пирожком, то барашком, то фруктами и вином. Мне было очень весело!

После завтрака все пошли в то маленькое монастырское строение, где был убит Али-паша. Под старым навесом балкона еще был тогда цел простой деревянный столб, глубоко рассеченный тогда ятаганом. Теперь этого столба уже нет; он сгнил, и его бросили.

Мы вошли и в низкую, темную, небольшую комнату со старым очагом. её грязный пол в одну доску был во многих местах пробит пулями. При монастыре живет еще и до сих пор старушка, которая помнит эти времена.

Она рассказывала нам о том, как прекрасна и стройна была знаменитая Василики; описывала её бархатную одежду, изукрашенную червонцами и шитьем; показывала нисенькую дверь в темный чуланчик, в который скрылась красавица, когда посланные султана вошли на монастырский двор. При падшем властелине не было никого кроме её и одного верного слуги. Паша и слуга заперлись вдвоем в той самой комнате, в которой мы теперь все задумчиво стояли. Султанские солдаты не стали выламывать дверь: они подошли под комнату в низкие сени и стреляли вверх сквозь пол, приставляя прямо к доскам ружья. Али был скоро ранен в ногу. Он сел на диван, и слуга стал ему перевязывать рану. Убийцы прислушались, конечно, к их движениям.

– Еще одна пуля пробила снизу пол… (Отверстие мы сами трогали руками)… И эта пуля была последняя; она попала прямо в толстый живот паши, который висел с дивана над этим самым местом в то время, когда слуга перевязывал ему ногу.

Прекрасную Василики пощадили. Иные утверждают, что она, как христианка, предала пашу…

– Ужасная была эпоха! – сказал г. Бакеев, выходя из этой мрачной комнатки на двор.

Коэвино говорил, что он верить не хочет, будто бы Василики предавала своего мужа и благодетеля…

– Я все-таки настолько грек, – сказал он, – что меня подобная низость в гречанке возмущает глубоко…

– А я верю, что она предавала его, – сказал Исаакидес. – Может разве душа хорошей, благородной гречанки иметь искреннее сочувствие к турку, к врагу её нации? Нет, не может… Грязь предательства иногда проистекает из чистого источника.

– Я не понимаю такой греческой нравственности, – ответил доктор, отворачиваясь от него.

Оттуда мы все пошли в маленькую церковь монастыря, приложились к иконам, вслед за г. Бакеевым, и осмотрели в ней все, что́ было любопытного.

Монах поднес г. Бакееву фигуру. (Так называют у нас в Эпире образ печатанный на бумаге, который кладется на блюдо и подносится тем лицам, которые в первый раз посещают какой-нибудь храм.) Г. Бакеев положил на эту фигуру турецкую золотую лиру.

Потом, взглянув на всех, сказал значительно:

– Храм, кажется, древний!

И вышел вон.

В эту минуту я только заметил, что с нами нет ни г. Исаакидеса, ни отца моего.

Доктор спрашивал, где отец; Бакеев искал Исаакидеса…

На дворе, между тем, расстелили ковры и принесли много подушек с монастырских диванов.

Музыка играла арнаутский танец, и кавассы собирались плясать.

Я вышел из монастыря в село, которое построено около него на острове, и долго искал отца.

Наконец я увидал, что он сидит задумчиво на камне, а Исаакидес, стоя перед ним, говорит ему о чем-то горячо и таинственно…

Они увидали меня и пошли ко мне навстречу… Я сказал им, что их ждут на монастырском дворе.

Из разговора их я слышал только, что Исаакидес говорил отцу так:

– Попробуйте. Постарайтесь. Это дело будет верное. Вы сами говорите, что Благов как будто бы остался доволен вами в Загорах…

– Да! – сказал отец, – Благов! А где Благов?

– И этот, и этот добрый человек… Он с вами был очень любезен здесь на острове.

– Вежливый человек, образован, – возразил отец…

– Не бойтесь; и я постараюсь. Конечно, он человек молодой, неопытен, с краем нашим не знаком; управляет в первый раз, торопится, думает по доброте души угодить нам, христианам. Бостанджи-Оглу человек ничтожный, жалкий, он тоже не здешний; всех сплетений интересов здешних еще не знает, верит Куско-бею: Бакеев пожалел огородников.

– У меня и своих дел достаточно, – возразил отец. – Я и без того не имею покоя. И мне люди должны и не платят…

– Ничего, ничего! – говорил Исаакидес. – Милый мой Одиссей, поди туда и скажи, что мы сейчас придем. И вместе с тем вызови потихоньку сюда Бостанджи-Оглу…

Я исполнил желание Исаакидеса, сказал г. Бакееву и доктору, что́ было нужно, и вызвал Бостанджи-Оглу из монастыря.

Исаакидес тотчас напал на него.

– Зачем же вы сообщили такие неосновательные сведения г. Бакееву по делу огородников? Зачем вы поверили Куско-бею? Счастье еще, что г. Бакеев благоразумен и спросил сведущих людей.

– И это не помогло, – перебил отец. – Г. Бакеев завтра пошлет свой мемуар… Он так сказал.

– Нет! нет! – воскликнул Исаакидес. – Вы, Бостанджи-Оглу, человек молодой, умный, ученый, хороший. Если вы по молодости увлеклись, надо исправить это дело. Надо сделать так, чтобы мемуар уничтожить и чтобы г. Бакеев на кир-Полихрониадеса не сердился. Устройте это, душечка моя, прошу вас.

Бостанджи-Оглу сильно покраснел и смутился.

– Я не виноват, – сказал он, – Бакеев сам хотел этого. Он говорил: «довольно… я уже все понял!» Может быть ему хотелось без Благова поскорей отличиться. Чем же я виноват?..

– Никто вас винить не будет, – отвечал ему Исаакидес, – добрый мой, если вы исправите это дело. Надо, чтобы г. Бакеев убедился, что кир-Полихрониадес желал добра русскому консульству. Заходите завтра ко мне; вы так долго у нас не были. И супруга моя спрашивала не раз: «отчего Бостанджи-Оглу давно не был? Он такой приятный и остроумный юноша!» Заходите, мы поговорим. Какое варенье сварила моя кириакица! И не говорите!

С этими словами Исаакидес вошел на монастырский двор и мы все за ним.

Кавассы, взявшись за руки, плясали посреди двора.

Архистратиг эпирский, Маноли, кавасс-баши, прыгал высоко, звеня оружием и развевая складки пышной фустанеллы. Но он не мог превзойти в искусстве плясать семидесятилетнего старика Ставри, который сражался когда-то под начальством Караискаки, был пятнадцать лет потом разбойником в горах и теперь жил процентами с собственного капитала и служил при консульстве из чести и для права носить оружие. Ставри был первый танцор в Янине.

Г. Бакеев, Чувалиди и доктор лежали на коврах и смотрели.

Мы присоединились к ним.

Казалось, все так было весело и мирно. Сама воинственность арнаутская являлась в этот приятный миг лишь в светлом виде красивой и безобидной военной пляски.

Однако конец этого дня должен был помрачиться, и вечерния мои ощущения были еще хуже утренних, когда я видел раздоры в митрополии, нерешительность греческого консула, насмешки британского, свирепость Бреше и досаду Бакеева на моего обремененного заботами и дорогого отца.

Утро этого дня было пасмурно, полдень ясен, а вечер…

Когда пляска кончилась, музыкантам приказано было отдохнуть.

Чувалиди возобновил случайно разговор об Али-паше.

– Об этом человеке можно было бы написать книгу в высшей степени занимательную и героическую, – сказал он. – На дне этого тихого озера, которое нас окружает, погребено много человеческих костей. Недавно еще был жив здесь один старик, который еще юношей присутствовал при гибели прекрасной Евфросинии. Али-паша знал, что сын его Мухтар любим этою красавицей. Он и сам влюбился в нее страстно и, не надеясь или стыдясь отбить ее у сына, решился в его отсутствие утопить ее. Поздно вечером призвал он христианских старшин и приказал немедля привести в конак нескольких молодых архонтисс и в их числе Евфросинию. Ослушание было невозможно. Старшины пошли по домам; при них был тот юноша, о котором я говорил; одна из несчастных этих женщин скрылась на чердаке и быть может жива была бы и до сих пор, если б этот молодой человек (он не знал даже, с какою ужасною целью требует их всех паша), если б он не отыскал ее на чердаке. Уже стариком он со слезами говорил мне: «О! грех мой! О! жалость! Зачем я, несмысленный мальчишка, это сделал тогда? Мне даже никто ничем и не грозил». Евфросиние только что прилегла отдохнуть на диван и сказала своей старой няньке: «няня, я спать что-то хочу!» Тут застучали в её дверь старшины. Ночь была темная; всех молодых женщин посадили в лодки и повезли по озеру. Посреди озера люди паши остановились и начали их топить. Тогда Евфросиние сказала своей старой няне: «Парамана[40] моя, мы расстанемся!» – «Нет, нет, мое дитя, мы будем вместе», отвечала старуха и сама кинулась вслед за нею.

Чувалиди рассказывал хорошо, кратко, выразительно и с чувством.

Трагическая история эта рассказана была уже под вечер, на берегу того самого озера, где погибла молодая Евфросиние и её бедная няня; она была рассказана так близко от столба, рассеченного самим Али-пашою, так близко от тех старых досок, пробитых пулями, по которым текла в последний раз кровь бесстрашного тирана.

Все задумались и долго молчали. Г. Бакеев вздохнул глубоко. Я сам содрогнулся от ужаса, и в первый раз по приезде в Янину голубое это озеро, которое нас окружало, показалось мне страшным.

Отец мой первый прервал молчание.

– Сердечная нянька! – сказал он грустно. – Вот любовь!

– Ужасная эпоха! – воскликнул г. Бакеев.

– Другая эпоха, – сказал Чувалиди примирительно, – другая эпоха. Где эти времена?

Мало-помалу по этому поводу завязался горячий спор о турках. Г. Бакеев и патриот Исаакидес доказывали, что «времена все те же» и что турки измениться не могут; доктор защищал турок. Отец мой и Чувалиди держались середины. Они находили, что Исаакидес преувеличивает пороки мусульман, а доктор возвышает их добрые качества и умышленно, из духа противоречия грекам, умалчивает обо всем худом, обо всем лукавом, жестоком, грубом и бессмысленном.

Мы с Бостанджи-Оглу внимательно слушали старших.

Г. Бакеев рассказал, как в Трапезунте, тотчас после окончания Восточной войны, мусульмане вообразили, что западные державы принудили Россию изменить свой флаг. Россия, думали они, для того имела прежде красный цвет внизу, чтобы показать, как она попирает Турцию ногами. Ибо красный цвет на флаге – цвет турецкий. С радостью рассказывали они, что теперь этого более не будет, что красный цвет на русском флаге будет теперь наверху, внизу будет белый. По возвращении русского консульства в их город они увидали, что красный цвет все попрежнему внизу. «Но это консул, – говорили они, – это он делает самовольно, из гордости!» Консула оскорбить они боялись, но нашли случай выразить досаду свою иначе. Пришел в Трапезунт купеческий корабль под русским флагом. И на нем красный цвет был внизу. Тогда несколько турецких солдат (и кажется с разрешения офицера) сели в лодку и поехали на этот корабль; они нашли в нем мало людей и прибили их; капитан и другие матросы были на берегу. На возвратном пути турки встретились с лодкой капитана. Тут же на воде произошла схватка; турки одолели матросов, побросали полуживых в воду, и сам капитан, с переломленною ногой, едва не утонул. Подоспели на помощь другие лодки; матросов избитых и несчастного капитана спасли, а турки поспешили уехать.

– Что́ ж сделал русский консул? – тревожно и поспешно спросил Исаакидес.

– Разумеется он принял строгия меры, – отвечал г. Бакеев. – Паша не осмелился медлить удовлетворением. Всю роту солдат привели на консульский двор; при чиновнике Порты вывели виновных и во главе их сообщника их офицера, раздели и били палками. Паша предоставил количество ударов на волю консула. Консул смотрел из открытого окна. Офицеру первому дали, – не помню наверное, – по крайней мере, пятьдесят, если не сто ударов. Потом били двух-трех солдат слабее, остальных консул простил.

– А, браво, браво! – закричал Исаакидес, – Так их надо! Так их следует учить. Дай Бог консулу этому долгой жизни и здоровья… Пусть живет долго и счастливый ему час во всем!.. Браво ему, браво!..

– Это подтверждает, однако, мою мысль, – сказал Чувалиди спокойно. – Фанатизм в простом народе и у людей отсталых есть, но правительство турецкое подобных вещей терпеть не намерено и, мало-помалу, достигнет до того, что мы с турками станем жить недурно.

Отец после этого рассказал г. Бакееву подробно свою собственную историю с нанятым убийцей Мыстик-агою в Добрудже и прибавил:

– А я думаю, скорей, хоть бы по примеру этого благодетеля и спасителя моего Мыстик-аги и по многим другим, что в народе турецком есть много добрых и честных душ, но в управлении нет ни честности, ни порядка.

– Я рассматриваю мусульманизм иначе, шире и гораздо возвышеннее! – сказал доктор с чувством. – Я люблю суровую простоту этой идеальной, воинственной и таинственно сладострастной религии. «Бог один!» Какой Бог? не знаю! Один Бог. «И я Магомет – его пророк». Величие! Я люблю, когда темною зимнею ночью с минарета раздается возглас муэцзина: – «Аллах экбер!» Бог велик! Аллах «экбер!» На каком языке вы скажете лучше?.. «Dieu est grand?» Не то. «Ο Θεός είναι μεγάλος?» Не то… «Аллах экбер!» А многоженство? О! я друг многоженства! Я друг таинственного стыдливого сладострастья!..

На страницу:
12 из 42