
Полная версия
Одиссей Полихрониадес
– В каком роде, г. консул? – спросил отец.
– В роде того, что нужно придерживаться большей правильности относительно эллинских и вообще иностранных паспортов в Турции, г. Полихрониадес. Несомненные автохтоны Эллады стеснений не имеют в этой стране.
Мы поклонились и стали уже спускаться с лестницы, как вдруг услыхали, что Корбет де-Леси спешит за нами по большой зале и зовет отца. Мы остановились.
– Я должен извиниться еще и просить вас об одном предмете убедительно, – сказал он любезно. – Убедительно прошу вас ни кур, ни тем более петухов с рыжими перьями, примешанными к белым, мне не присылать более; ибо, если даже и выдергать эти рыжия перья, о которых идет речь, то расположение к этому оттенку остается в крови у птицы, и она может мне испортить неисправимо, я думаю, всю породу. Особенно петухи! Курицу вашу я пустил временно гулять по двору; но петух ваш и до сих пор лежит связанный в углу комнаты кавасов, и вы его можете там найти.
Кончив речь, консул вежливо поклонился нам и вернулся в свои внутренние покои.
На улице отец приостановился и сказал мне:
– Этот старик, слушай, редкое сокровище! Вот ядовитый старичок какой. Он прежде был лучше, с годами стал хуже. Ничего, ничего!.. Терпение!
От Корбет де-Леси мы пошли к м-сье Бреше, французскому консулу.
У него квартира была тоже недурна; но я не заметил у него тех редкостей, древних сосудов, монет, разнородных ковров и ковриков, как у англичанина. Кавассы его были горды, суровы и одни из всех консульских кавассов одеты не по-албански, в фустанеллы и разноцветные куртки, а в низамское турецкое платье, в панталоны и черные сюртуки, с кривыми саблями сбоку. В городе говорили, что это ввела мадам Бреше от скупости; низамское платье проще и дешевле. Другие говорили, что на это есть иная причина. рассказывали, будто бы г-жа Бреше выражается так: «Je déteste l’habit Albanais; c’est trop Grec. Я ненавижу греков. Везде простой народ зол, но злее парижского работника и простого грека ничего нет на свете! стоит только послушать, как ссорятся и каким голосом люди кричат в Пирее, чтобы понять это».
Нас провели в холодную большую приемную, в которой не было ни печки, ни жаровни, и заставили ждать нас одних, по крайней мере, целый час.
Все было тихо в доме. Мы прислушивались. Консул не показывался.
Гордые кавассы не подали отцу даже табаку и бумажки, чтобы скрутить сигары, как делают всегда слуги гостеприимных домов, чтобы гость не скучал, ожидая хозяина.
Видя это обращение, отец и свой табак не смел достать из кармана. Он сидел повесив голову и грустил. Долго тишина не нарушалась ничем; только раз мы услыхали издали громкий женский голос, который довольно сердито кричал: «Alfred». Мужской голос из другой комнаты ответил на это: «Tout-à-l’heure, Mathilde!»
И потом опять все умолкло. Наконец дверь растворилась, и вошел г. Бреше гордой поступью и с необычайною строгостью во взоре.
Мы стремительно вскочили с дивана. Г. Бреше был худ и довольно высок; он казался еще не стар; волосы и борода его были еще не седы; но все лицо было в мелких морщинках и, как мне и тогда уже показалось, он втягивал себе внутрь живот насильно, чтобы выставлять больше грудь вперед и казаться гордее.
Он не сел, а стал у стола, оперся на него одною рукой и спросил у отца по-гречески, но очень неправильно и неприятно:
– У вас есть дело? Что́ вам нужно?
– Дела у меня есть, это правда, г. консул, – отвечал отец почтительно. – Но на этот раз я осмелился придти к вашему сиятельству лишь для того, чтобы рекомендовать себя представителю одной из трех великих держав, создавших нашу свободную Грецию. Я загорский уроженец и эллинский подданный, а это мой единственный сын.
Г. Бреше молча кивнул головой. Он наводил на меня ужас. «Французы никого и ничего не боятся», говорили яниоты. «Они делают везде что́ хотят. А м-сье Бреше не только вспыльчив; он жесток и бьет людей крепко, не разбирая ни веры, ни звания, ни возраста».
– Eh bien? – сказал г. Бреше. – Ваши дела? Ваши тяжбы? Говорите. Быть может, вас турки оскорбили или ограбили? Скажите смело. Я выучу их обращаться получше с людьми. Русские учили их, но мало. Теперь возьмемся мы. Говорите! у меня мало времени (он взглянул на часы).
Из другой комнаты опят раздалось восклицание: «Alfred! Dois-je encore attendre?» И консул отвечал опять: «Tout-à-l’heure!»
– Я могу зайти в другое время, – поспешил сказать отец. – Извините, что я осмелился обеспокоить вас.
– Нет, это ничего, – отвечал г. Бреше все так же сурово. – Говорите, если у вас есть дело, не терпящее отсрочки. Консульство императора французов открыто всегда для тех, кто нуждается в поддержке. Тотчас же по приезде моем сюда, при первом посещении, которое мне сделали здешние христианские старшины, я сказал им: «Здесь ваш паша! Здесь ваш конак! Идите сюда смело и будьте уверены, что вам будет всем хорошо. Франция никогда не будет потворствовать неразумию преждевременных греческих стремлений. Турки, при всей их необразованности, имеют больше государственного смысла, чем вы, и свобода была бы гибельна для вас самих. Но ваши личные, ваши гражданские права, ваша жизнь и собственность обеспечены отныне!.. с той минуты, как я здесь, говорю вам, нет более конака! я низверг уже трех пашей в разных местах и выгнал из их епархий двух греческих архиереев, которые делали свои поповские глупости. В этом доме теперь, повторяю я, ваш конак! Entendez vous!? – грозно прибавил он, возвышая голос и стуча по столу рукой.
Отец мой в ответ на это поклонился и отвечал:
– Кому же неизвестно, г. консул, что Франция теперь преобладающее государство в Европе?
– Теперь? – повторил г. Бреше с презрительным выражением в лице. – Теперь? Франция была такой и прежде, государь мой, и будет вечно! Франция была всегда во главе человечества. Она предназначена распространять всегда и везде свободу и равенство, противодействовать всем вредным и варварским началам, откуда бы они ни исходили…
– Alfred! Je pars! – произнес в дверях женский голос, и вслед за этим через комнату прошла поспешно сама г-жа Бреше. Она была очень нарядно одета. Шелковое платье её было такое широкое и длинное, какого я никогда до тех пор не видывал… Разве только на царских портретах. Серьги у неё были длинные, самой нежной работы; на плечах дорогой меховой воротник; а шляпка просто игрушка!
Зато лицом она была очень некрасива: худа, бледна; нос слишком длинен. Проходя, она едва-едва ответила на наш почтительный поклон и сказала мужу что-то вполголоса по-французски. Я тогда еще говорить по-французски не мог; но понимал уже немного, когда предмет разговора был не очень трудный.
Вслушиваясь в то, что́ сказала француженка мужу, я запомнил два слова: «se morfronde» и «ces individus». Потом, расспрашивая, я узнал, что первое значит что-то в роде «возиться», «связываться», а второе «эти неделимые, эти люди», но с оттенком пренебрежения.
Итак, г-жа Бреше, мало заботясь о том, что мы могли бы и хорошо знать по-французски, так невежливо и дерзко выражалась о нас в нашем присутствии. И эти люди, эти чиновники императора, эти защитники просвещения и свободы хотели приобрести популярность у нас на Востоке. Чем же? Хвастовством, дерзостью, оскорблениями и… католическою проповедью, прозелитизмом веры, которую (как будто мы не знаем этого!..) они у себя в государстве всячески потрясли и стеснили.
Не правда ли, как умно?
Г. Бреше тогда взял со стола свою шляпу и перчатки и сказал отцу:
– Если нет спешного дела, то извините меня. Зайдите в другой раз: я сделаю вам несколько вопросов, касающихся вашей родины.
С этими словами он вышел в большую залу и вместе с женой и двумя кавассами важно спустился с лестницы.
Осторожно, издали, спускались за ними и мы.
Поворотя из ворот на улицу, мы увидали, что г. Бреше подал руку своей жене, и лицо его здесь на улице, при виде встречного народа, сделалось уже не суровым, как дома, а вполне свирепым. Кавассы махали бичами во все стороны. Народ расступался.
Не прошли мы и десяти шагов, как уже пришлось нам быть свидетелями одной сцены, в которой г. Бреше показал, как Франция защищает везде равенство и свободу.
Молодой деревенский мальчик, куцо-влах, почти дитя, неопытный, по-видимому, и совсем невинный, ехал на осле своем, спустив ноги в одну сторону с седла. Он, кажется, был утомлен и дремал.
Консулу показалось, что он осмелился слишком близко проехать по узкой улице около шелкового платья г-жи Бреше.
– Бей его! – закричал консул.
Кавассы тотчас же сорвали мальчика с седла и начали крепко бить его толстыми бичами своими по спине и даже по голове, куда вздумалось. Несчастный молчал, пригибаясь. Мадам Бреше сперва посмеялась этому, а потом сказала: «Assez!» И они пошли дальше.
Мне до того было жалко бедного мальчика (который был одних лет со мною), что я еще при консуле довольно громко закричал, всплеснув руками: «Боже мой! Что́ за грех! Что́ за жалость? За что́ это?»
Подошли, оглядываясь на удаляющегося француза, и другие люди, и христиане, и турки, и евреи. Все утешали мальчика, который сел на камне и горько плакал. Его подняли опять на осла, старались шутками развеселить и говорили ему: «Айда! айда! дитя, добрый час тебе, паликар; не плачь, поезжай домой!»
Мы пошли дальше; отец задумчиво качал головой; а я с изумлением и ненавистью думал еще долго, долго о гордом и морщинистом лице французского консула и о его нарядной, но злой и отвратительной мадаме.
VII.
Едва мы сделали еще несколько шагов по улице, как вдруг пред нами предстал сам Коэвино. Несмотря на всю необузданность и живость своего характера, доктор по улице ходил медленно и важно, в pince-nez, в новом цилиндре, в свежих перчатках; серьезно, солидно, изредка только и грозно сверкая бровями.
Увидав нас, он однако повеселел, подошел к отцу и воскликнул:
– А, добрейший мой, я искал тебя! Знай, что ты завтракаешь сегодня позднее обыкновенного, на острове, и в монастыре св. Пантелеймона, со мной, с Бакеевым, и с другом твоим Чувалиди. Жаль, что Бакеев любит этого глупого патриота Исаакидеса… Ты знаешь того, который пишет иногда корреспонденции в афинские газеты… Я ненавижу этого лакея и боюсь, чтобы Бакеев не пригласил и его… Но что́ делать!.. Готовься; дом мой будет заперт сегодня.
– Господи помилуй! – возразил отец. – Теперь зима, ноябрь! Разве делают зимой чумбуши[38] за городом?.. Положим, что погода хороша и тепла…
– А! а! – воскликнул доктор с восторгом. – О! разве это не причина, разве не наслаждение сделать именно не так, как делают другие! Яниоты едут на остров летом, а я не еду! Яниоты говорять: «теперь зима!» Они не едут, а я еду! Спеши, мой друг, между тем к Бакееву. Он ждет тебя, чтобы поговорить о деле Абдурраим-эффенди. Ему доставили ложные сведения, и он хочет действовать против него и в Константинополе и здесь. Иди, прошу тебя.
Отец сказал, что зайдет только на минуту в австрийское консульство.
Я был очень огорчен, не зная, возьмут ли меня на остров или нет; но, к счастью, доктор, уходя, вдруг остановился, позвал опять отца и с улыбкой, рассматривая меня в лорнет, сказал:
– И сына, и сына, и сьна единородного привези!
Добрый человек доктор! Истинно доброй души!
Видеться с австрийским консулом отец мой не слишком заботился. Он имел мало влияния на дела. И потому мы были очень рады, что его не было дома. Отец велел мне латинскими буквами написать на бумажке нашу фамилию (так как карточек визитных мы, конечно, не употребляли) и просил кавассов убедительно не забыть сказать г. Ашенбрехеру, что Георгий Полихрониадес, загорец и греческий подданный, приходил засвидетельствовать ему свое почтение.
Пока отец говорил с кавассами, я взглянул вокруг себя и заметил, что это консульство было как будто хуже и беднее всех. Прихожая была довольно тесна; на внутреннем дворе висело и сушилось белье, – все на виду, как у простых людей. Кавассы были одеты беднее, чем у англичанина и француза; наверху ужасно шумели и кричали дети; из кухни пахло жареным. Над лестницей на минуту показалась и сама мадам Ашенбрехер. Она была очень просто одета, беременна и держала на руках маленького сына; за ней с топотом, визгом и криком бежало еще трое детей… Лицом она была моложава и приятна. Увидав нас, она покраснела и скрылась, а дети побежали опять с визгом за ней.
Оттуда мы пошли в русское консульство.
Г. Благов нанимал огромный и прекрасный дом одного турецкого бея. На обширном зеленом дворе, окруженный высокою толстою и древнею стеной, по которой как бы деревьями разрастался темный и величественный плющ, этот дом показался мне царским жилищем. Широкая новая галлерея, вся в стеклах, два изящных выступа с комнатами по бокам, лестница каменная, просторная, на верхний этаж; мраморными плитами выложенные нижния стены… За домом сад хороший.
Внутри было еще лучше; на этот раз мне пришлось видеть только канцелярию, в которой, несмотря на праздничный день, занимался г. Бакеев спешными делами.
Увидав нас, г. Бакеев встал, пожал руку отцу, ласково поклонился мне и предложил нам сесть.
Отец спросил у него, доволен ли он теми статистическими сведениями, которые он составил в Загорах по желанию г. Благова?
– Сведения? – спросил г. Бакеев, как бы рассеянно. – Извините, я не понимаю. Вы знаете, такое обилие дел.
– Тетради, которыя… – сказал отец.
– Ах, да, тетрадки!.. Да!.. Извините, помню, помню. Но что́ делать, я не успел посмотреть. Знаете, управление очень трудно… Впрочем, я уверен, что ваши сведения прекрасны.
На вид, если хочешь, г. Бакеев был еще более консул, чем Благов. Очень рослый, полный, хотя и очень еще молодой, он при всем этом был и лицом чрезвычайно красив; еще красивее Благова. Глаза его, черные большие и выразительные, одни уже могли бы украсить и облагородить всякую физиономию. В одежде его не было ничего фантастического, как у Благова; но он одет был щегольски и по последней моде.
Все движения Бакеева были тихи и величественны, как у трагического актера; и глядел он в лицо собеседнику, мне казалось, как будто бы несравненно лукавее, чем его начальник.
Г. Бакеев угостил нас сигарами и кофе и сказал еще, что не прочь от скуки провести сегодня день на острове вместе с отцом и бедным доктором (так он называл Коэвино, – бедный!).
Потом он начал расспрашивать отца о Загорах. Говорил он обо всем как будто осторожно и загадочно, а пожалуй, что и безтолково (но так я понял с течением времени; в первый же раз я принял это за высшую дипломатию и образованность).
– А! Загоры? Загоры? Да, Загоры! А скажите, прошу вас: Франга́дес – это в Загорах?
– Это наше село, государь мой, – сказал отец.
– А, это ваше село! Самое ваше?.. То-есть оно вам принадлежит?.. Вам самим?
– Нет, как можно, г. управляющий. Это село большое, богатое, свободное; я один из простых жителей его – больше ничего.
– Житель… А… Житель… Прекрасно… Франга́дес?.. Франга́дес? Тут что-нибудь франки в древности… Вероятно! А позвольте еще спросить: Нега́дес – это тоже Загоры?
– Тоже Загоры, г. управляющий.
– Тоже Загоры. И Линьядес тоже Загоры?
– И Линьядес принадлежит к нашему округу. Наши Загоры, г. управляющий, имеют издревле особые права; у нас нет вовсе турок и турецкого начальства. Наши Загоры можно бы назвать особою маленькою республикой под властью султана и в прямой зависимости от янинского паши.
– Да, это известно, – сказал равнодушно г. Бакеев. – Загоры? Загоры? славянское имя. Впрочем, это я так… Что́ значит имя? Пустой звук. Здесь все греки… Франга́дес, Нега́дес, Линьядес… Да, у одного из наших подданных в селении Нега́дес есть дело… Прескучное! Так вот как, вы из Франга́деса… А кстати о тяжбах. Мне доктор Коэвино сказал, что вы знакомы коротко с тяжбой здешних огородников с турком Абдурраимом-эффенди, который… Это дело идет о земле, которая простирается… вплоть… почти вплоть… До чего она вплоть, м-сье Бостанджи-Оглу?
Бостанджи-Оглу был молодой писец русского консульства; он, в отсутствие настоящего драгомана, который уехал с Благовым, заменял драгомана. На вопрос г. Бакеева Бостанджи-Оглу ответил, что земля эта идет «вплоть до стены и дома еврея Менахема Варуха».
– Да, да, Варуха, – сказал г. Бакеев. – Вот и прекрасно. Вы знаете, значит, коротко эту плачевную историю, этот образец, один из бесчисленных образцов здешних притеснений и страданий… Это ужасно!
Потом г. Бакеев велел писцу запереть дверь и, обращаясь к отцу моему, таинственно сказал: – Я доверю вам некоторые отрывки из мемуара, который я составил по этому вопросу. Вы знаете, конечно, что сообщать посторонним лицам то, что́ мы пишем, не в правилах наших. Но вы даже и здесь, в городе, давно известны, как пламенный руссофил; я слышал об вас еще прежде. Я знаю и то, что в 54-м году ваша жизнь чрез русских была в сильной опасности… Нам все известно! к тому же долгом считаю прибавить, что я не настолько невинен, чтобы без цели прочитывать мои депеши и мемуары посторонним лицам… Без цели… Понимаете?.. Надо, чтоб единоверцы наши знали, как мы горячо блюдем их интересы… Надо… Знаете…
Говоря это, г. Бакеев с улыбкой простер пред собою руку и представил, как надо сеять семена на почву земли.
Отец скромно склонил голову.
Тогда г. Бакеев обратился к писцу Бостанджи-Оглу и приказал ему читать не спеша и переводя прямо и с точностью с русского на греческий. Хотя отец мой на Дунае и в Бессарабии выучился говорить по-русски, но литературный и дипломатический язык были ему не доступны; и потому г. Бакеев и велел читать мемуар по-гречески.
«Осмеливаюсь почтительнейше повергнуть на благосклонное внимание ваше дело Абдурраим-эффенди с янинскими огородниками».
Так начал Бостанджи-Оглу. Он был родом фанариот, но ребенком еще жил долго в Одессе и потом с ранних лет служил писцом при генеральном русском консульстве в Константинополе. Поэтому он оба языка, и греческий и русский, знал отлично и переводил очень хорошо и не долго думая.
«Многосложность моих теперешних занятий могла бы дать мне некоторое право замедлить этими сообщениями; но слезы бедных огородников, обильно пролитые под сенью двуглавого орла, побудили меня к усиленной деятельности во имя гуманности и самых священных интересов нашей великой отчизны. Элемент православия несомненно страдает на Востоке! Дело огородников тому живой пример. Теперь это дело мне ясно. Гордиев узел разрублен. Абдурраим-эффенди, негодяй и отъявленный фанатик, стремится завладеть давнею собственностью единоверных нам бедняков, собственностью, дававшей им и семействам их вполне достаточное и приличное содержание».
Отец внимательно выслушал всю бумагу до конца. Я тоже старался вникнуть в её смысл.
Когда Бостанджи-Оглу кончил, я посмотрел на отца. Он был, казалось, не совсем доволен этим изложением дела и молчал, глядя в землю.
– Что́ же вы имеете сказать в пользу или противу этого мемуара? – спросил г. Бакеев. – Быть может найдутся какие-нибудь погрешности в подробностях и вы… конечно… вы здешний житель. Но главное, я желал бы знать, ясно ли изложено… хорошо ли изображены все обстоятельства этого дела? Вот, что́ главное!
– Мемуар прекрасный, – отвечал отец, – и написан высоким, дипломатическим языком, которому я, по недостатку ученого воспитания, едва ли и судьей быть в силах. Но если вы желаете, чтоб я откровенно выразил мое мнение, г. управляющий, я осмелюсь возразить одно… только одно… я спрашиваю, не полезнее ли будет для нас христиан, если высшие власти великих держав будут извещаемы лишь о действительных притеснениях и обидах? Они найдутся в обилии. Дружественно ли или враждебно держава расположена к христианам и к Турции, все равно. Имея как можно более фактов, избегая как можно более увлечений, ошибок и клеветы, высшие власти какой бы то ни было иностранной державы будут знать лучше, на чем основывать свои действия, на что́ надеяться и чего опасаться… Ложные сведения дают оружие в руки врагам, которые могут обвинить дипломатию в незнании или в клевете…
– Как так! – воскликнул, краснея и меняясь в лице, г. Бакеев. – Разве эти сведения ложны?
– Извините! вы желали знать правду, – сказал отец, потупляя глаза и прикладывая руку к сердцу.
Г. Бакеев, видимо смущенный и недовольный, обратился к Бостанджи-Оглу и сказал ему: – Не вы ли проверяли эти факты…
Бостанджи-Оглу покраснел еще более, чем начальник его, и с досадой обратился к отцу моему: – Мне все подробно изложил Куско-бей. Куско-бей был сам здесь, и многое я записал прямо с его слов.
– Вы никого больше не спрашивали? – спросил его отец.
– Кого же спрашивать? – возразил Бостанджи-Оглу, – Исаакидеса спрашивали. Он сказал, что не знает дела этого основательно: слышал только, что Абдурраим-эффенди правее… Но Куско-бей предупредил меня, чтоб Исаакидесу мы именно в этом деле не верили, потому что у него есть старая тяжба с Шериф-беем, племянником Абдурраим-эффенди. У племянника с дядей дела почти все общие, и г. Исаакидесу желательно, чтоб у Шериф-бея было больше средств и денег для уплаты ему… Ему невыгодно, чтобы другие выигрывали тяжбы против этой семьи. Доктор Коэвино приходил нарочно три раза и тоже говорил в пользу бея. Но Коэвино в подобных делах не человек…
– Конечно, Коэвино не человек! – подтвердил г. Бакеев.
– Приходил еще вчера дьякон от митрополита и говорил также в пользу бея, но г. Бакеев не изволил снизойти…
– Разумеется! – воскликнул г. Бакеев, – митрополит Анфим известный туркофил, я же имел в пользу противного мнения два элемента: народ… понимаете, народ, притесненный в своих правах, и кого же еще?.. Куско-бея, первого из здешних архонтов. И аристократию и демократию!.. Ясно?
Отец молчал. Г. Бакеев настаивал, однако, и хотел знать непременно его мнение. «Хотя бы для того, чтобы лучше опровергнуть его!» – несколько раз повторил он…
Тогда отец, со всевозможньми смягчениями, с вежливостью и даже с лестью и комплиментами, но зато и с большою точностью, доказал ему, что все дело изложено не так и что даже вовсе о нем никому доносить не нужно.
– Во-первых, – сказал отец, – всем известно, что я не туркофил. Избави Боже! Не проходит дня, чтоб я не воссылал молитвы об удалении агарян туда, откуда они пришли. Но национальная ненависть моя не так слепа, чтоб я не мог различать одного турка от другого и не отдавать каждому должное. Абдурраим-эффенди не только не негодяй, а напротив того, один из самых лучших в Янине турок. Человек он умный и благородный. Лично я познакомился с ним недавно; но характер его давно мне известен, и род, к которому он принадлежит, древний янинский род, никогда фанатизмом и христианоборством не отличавшийся. К тому же в этой тяжбе, которую я знаю давно, он не что́ иное, как маска для иной цели. Часть доходов с этой земли была предоставлена издавна одному христианскому небольшому монастырю, который даже и построен был турком, дедом этого Абдурраим-эффенди, по следующему странному случаю. Этот бей запоздал однажды зимою в дороге. На горах начал к вечеру дуть сильный ветер, и с утра уже падал снег. Съехал, наконец, бей верхом, со всеми людьми и вьюками своими, на большое и гладкое поле, по глубокому снегу. Ехали они долго ли, мало ли, только ехали на лай собак перед собою, догадываясь, что Янина близко; огней же городских за бурей снежной не было видно. Наконец, с большими усилиями достигли они до города и тогда только с ужасом и радостью поняли, что переехали по новому льду, поперек всего Янинского озера. Озеро наше замерзает очень редко: с тех пор, кажется, и не случилось этого еще ни разу… И не слыхано было никогда, чтобы кто-либо дерзнул переходить у нас пешком по льду, не говоря уже о лошадях и тяжелых вьюках. Бей сообразил тогда, что он спустился на лед около того места, где стояли развалины одного древнего маленького скита, разоренного мусульманами в смутную годину. Он благодарил Мать «Пророка-Иисуса», столь дивно его сохранившую; отстроил заново на свой счет маленький и красивый скит и назначил ему в пользование ту самую землю, о которой идет теперь речь. Г. Бостанджи-Оглу упомянул о Шерифе-бее, племяннике Абдурраима. Отец Шерифа, по имени Омер-бей, был женат на христианской девушке, плененной в 20-х годах. Эта девушка была матерью Шериф-бея; она жива до сих пор; сохранила христианскую веру, бывает нередко в церкви и приобщается. Шериф-бей очень ее чтит, как слышно, и любит. С братом покойного мужа, Абдурраим-эффенди, она в хороших отношениях. Земля же, о которой идет речь, находится по наследству во владении Шериф-бея и его матери, и они выплачивают постоянно доходы на монастырь; земля эта издавна отдавалась внаймы под огороды; теперь же, по-видимому, Шериф-бей и его дядя хотят распорядиться ею иначе и выгоднее; во всяком случае, увеличение дохода с земли увеличит и монастырский доход… Куско-бей, с своей стороны, имеет претензии на эту землю, на основании каких-то дел его отца с отцом Абдурраима-эффенди, и дело это вообще крайне запутано и темно. Но ясно одно, что Абдурраим-эффенди, потомок спасенного турка, является в этой тяжбе защитником православной церкви и её доходов; а противники его, эти огородники, вовсе и не собственники этой земли; они лишь орудие Куско-бея. Куско-бей, благодаря своей ловкости и деньгамь, сумел выиграть несколько процессов противу богатых турок, которым он часто дает деньги за большие и незаконные проценты для их роскоши и разных прихотей восточного воспитания. Этим путем он приобрел в собственность же несколько чифтликов, и обязанным селянам, как слышно, не стало лучше при нем, чем было при турках. По каким-то соображениям, он в этом деле не хочет являться сам; вероятно, стыдится открыто показать себя грабителем церкви и потому посылает огородников плакать по консульствам.