
Полная версия
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Повар был одет очень неряшливо, как я заметила. Соня пошила ему белые поварские колпаки и фартуки. Людей в доме было немного. Горничная Дуняша и лакей Алексей, маленького роста, плотный, молчаливый, честный и очень привязанный ко Льву Николаевичу.
Когда Лев Николаевич задумал жениться, он спросил Алексея его мнение о невесте. Алексей, весело захихикав по своей манере, ответил: «Какова мать – такова дочь». И больше ничего не сказал.
Потом в доме жила девочка Душка, горничная Сони. Варвара, московская горничная, соскучилась и уехала в Москву. Жил еще повар Николай Михайлович, старик, бывший крепостной Волконского – флейтист из домашнего оркестра. Когда его спрашивали, отчего его довернули в повара, он, как бы обиженно, отвечал: «амбушуру потерял». Я любила беседовать с ним о старине. Иногда он напивался и не приходил. Помощником повара и дворником был полуидиот Алеша Горшок, которого почему-то опоэтизировали так, что, читая про него, я не узнала нашего юродивого и уродливого Алешу Горшка. Но, насколько я помню его, он был тихий, безобидный и безропотно исполняющий все, что ему приказывали. И всегда еще бегал и помогал всем, кому нужно было, какой-то мальчишка: Кирюшка, Васька, Петька – не припомню всех их.
На дворне людей было много: прачка Аксинья Максимовна, дочери ее, скотница Анна Петровна (мать горничной Душки) с дочерьми, староста Василий Ермилин, кондитер из крепостных Максим Иванович, рыжий кучер Индюшкин и другие. Но любимица моя была Агафья Михайловна (я писала о ней выше). Сухая, высокая, она была горничной еще при бабушке Льва Николаевича, графине Пелагее Николаевне Толстой. Она всегда вязала чулок, даже на ходу, мало говорила и очень любила животных, не имея никаких других привязанностей, так как была старой девой. Когда у Льва Николаевича бывали щенята от дорогих охотничьих собак, они воспитывались у Агафьи Михайловны, которая закрывала их своей одеждой. И когда сестра подарила ей теплую кофту, то и ее постигла та же участь.
С ней бывали уморительные случаи. Помню, когда гостил в Ясной Поляне мой брат Степан, уже бывши правоведом, Агафья Михайловна очень полюбила его за его ласковое обращение с ней. Весной, когда она узнала, что у брата Степана начались трудные экзамены, она зажгла восковую свечу перед образом Николая угодника. Это был ее любимый и чтимый святой. В это время я сидела у нее, и мы беседовали. Она очень любила, когда я к ней заходила. Кто-то постучался в дверь, и вошел доезжачий, малый, ходивший за охотничьими собаками.
– Агафья Михайловна, как нам быть? Беда приключилась!
– А что? – испуганно спросила она.
– Да, вишь, Карай и Побеждай, гончий наши, значит, с утра в лес убегли, и до сих пор их нет. – Ах батюшки! Что ж теперь делать? И граф-то что скажут? – суетилась Агафья Михайловна. – Ты, Ванюшка, вот что, ступай верхом в Заказ – как бы они на скотину не напали, они, наверное, там рыщут. Да рог с собой возьми, потруби им.
– Знаю, знаю, – говорил доезжачий, как бы обижаясь, что его учат.
– Да ты скорей собирайся, не то уж темнеет.
Доезжачий ушел. Агафья Михайловна о чем-то раздумывала. Потом, вижу, она встала, пододвинула стул к образу, влезла на стул, потушила восковую свечу, подождала немного и опять зажгла ее.
– Агафья Михайловна, что это вы делаете, голубушка? – спросила я ее. – Зачем вы потушили и зажгли свечку?
– А это, матушка, она за Степана Андреевича горела, а таперича пускай за собак горит, чтобы нашлись скорее.
VII. Хозяйство
Утро Лев Николаевич проводил в хозяйстве; все, бывало, обойдет или же сидит на пчельнике. Это лето он пристрастился к пчелам. Пчельник находился приблизительно за 2–3 версты от дома, в мелком кустарнике возле Засеки. Там жил старик-пчеловод с длинными седыми волосами и длинной седой бородой, точь-в-точь, как представляют в опере. Весной мы ездили туда на тягу вальдшнепов.
Но не одними пчелами увлекался Лев Николаевич. Его увлечения были самые разнообразные. То он сажал капусту в огромном количестве, то разводил японских свиней и писал отцу, что он не может быть счастлив, если не купят ему японских поросят, какие есть у известного хозяина Шатилова. Отец исполнил его желание. «Что за рожи, что за эксцентричность породы!», – писал Лев Николаевич отцу.
В это же лето он насадил яблочный сад, сажал кофе – цикорий. Посадка еловых лесов очень занимала его.
Сначала я принимала его увлечение как бы за обычное ведение хозяйства и лишь позднее уже поняла, что это было не простое хозяйственное настроение, а творческое увлечение гения, вмещающего в себя не одного человека, а многих разнообразных людей.
Управляющий Томашевский, произведенный в эту должность из учителей, недолго оставался в Ясной Поляне. Очевидно, ему надоело его дело, да он мало что и смыслил в нем и не любил его. Томашевский оставил Льва Николаевича.
Этот уход неприятно повлиял на Льва Николаевича.
После ухода Томашевского Льву Николаевичу пришла мысль, что будет гораздо лучше, если он и Соня, с легкой посторонней помощью, будут справляться с делом одни.
Соня сделалась конторщицей. Она рассчитывала поденных девок, в чем и я помогала ей. На своих легких белых платьях она носила на ременном поясе тяжелую связку ключей.
Лев Николаевич заведовал полевым хозяйством, взяв себе на помощь мальчишку Кирюшку, лет 14-ти, из бывших учеников.
Лев Николаевич писал Фету 15 мая 1863 г.:
«Я сделал важное открытие по юхванству, которое спешу вам сообщить. Приказчики и управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать всё начальство и спать до 10 часов, и всё пойдет, наверное, не хуже. Я сделал этот опыт и остался им вполне доволен».
Но Афанасий Афанасьевич, будучи прекрасным хозяином, не последовал совету Льва Николаевича и лишь посмеялся с соседом Борисовым новому увлечению и оригинальному совету Льва Николаевича.
Конечно, опыт Льва Николаевича иметь помощника на 900 десятин – Кирюшку был пригоден лишь на короткое время. Потому хозяйство в Ясной Поляне всегда шло плохо, и последствия были плачевные. Так, например, не имея управляющего, нанимавшего людей с большим выбором, Лев Николаевич нанял сам к своим любимым поросятам какого-то пьяницу, пожалев его, так как он, бывши старшиной, был прогнан за пьянство. Лев Николаевич думал этой должностью облагодетельствовать его, но вышло наоборот. Этот пьяница обиделся за свою должность. Над ним стали смеяться дворовые, и он переморил голодом почти всех поросят, о чем сам же рассказывал впоследствии.
– Идешь, бывало, к свиньям и даешь им корму понемножку, значит, чтобы слабела. Она и слабеет. Придешь в другой раз – еще какая пищит, ну, опять немного корму задашь, а уж если утихнет, – тут ей и крышка. Так, понемногу, погибали заводские свиньи. Лев Николаевич огорчался, думая, что эпидемическая болезнь переморила их. А правду он узнал лишь много позднее.
Потом как-то Лев Николаевич послал продавать окорока в Москву. Но тут опять неудача. Окорока оказались плохо выделаны и мало просолены. А тут подошел пост и оттепель. Окорока испортились, и их с трудом продали за бесценок.
Отец пишет письмо (25 ноября 1863 г.) Льву Николаевичу о товаре, посланном в Москву на продажу, о поросятах и масле:
«Твой посланный, вероятно, рассказал уже тебе об неудачном его появлении на Смоленском рынке и, позднее, на площадке в Охотном ряду… Товар твой был забракован и давали за него самую ничтожную цену, – в чем я и сам лично убедился, пробывши около часа на площадке. Все знакомые и незнакомые мне покупатели находили, что поросята дурно выделаны, цветом красны и смяты.
Масло же горько, по краям кадок было много зеленой плесени, и внутри оказалось оно также испорченным, так что все покупатели, побывавшие у нас накануне, – отказались от него».
Дальше в письме идет описание, как сбывали товар: масло насилу продали по 6 р. за пуд.
В Ясной лишь яблочный сад и посадки лесов процветали и обессмертили память Льва Николаевича в хозяйстве.
Лев Николаевич затеял постройку винокуренного завода вместе с соседом Александром Николаевичем Бибиковым в имении последнего – Телятинках. Соня была очень против этой затеи, находя ее безнравственной, но Лев Николаевич говорил, что для развода свиней нужна ему барда.
Отец писал Льву Николаевичу:
«И ты будешь уверять меня с своим Бибиковым, что вино полезно? Нет, мой друг, на своей продолжительной практике я видел вред вина и многих вылечивал от запоя».
Отец пишет коротко, не желая распространяться об этом предмете.
А мне эта постройка завода была приятна. Я часто ездила со Львом Николаевичем верхом в Телятинки. Он наблюдал за постройкою, я – просто для развлечения. Я бегала с сыном Бибикова, мальчиком лет 13–14, по всей усадьбе, собирала рыжики, ягоды и беседовала с милой Анной Степановной, его сожительницей, занимавшейся хозяйством.
А. Н. Бибиков был настоящий тип прежнего некрупного помещика. Гостеприимный, ни умный, ни глупый, простой, практичный, среднего роста, плотный и добродушный. Ему было лет сорок с лишним.
Помню, как мы всей нашей молодой компанией приехали раз в Телятинки и как милая Анна Степановна, вроде экономки и жены его, суетилась угостить всех нас простоквашей, варенцом, пастилой разных сортов и чаем. А Александр Николаевич, добродушно улыбаясь, говорил: «Ужасно люблю молодежь».
Анатоль, не бывши совсем знаком с деревней и ее коренными жителями, говорил мне: «Mais ce couple est charmant. Et surtout ее butor me plait beaucoup»[58].
На пикниках, в обществе, Анатоль бывал блестящ, остроумен и оживлен. Он находил всегда какой-нибудь подходящий рассказ или, как говорится, un mot pour rire[59].
Но он умел и слушать. Когда, например, говорил Лев Николаевич, он запоминал каждое слово и нередко после обсуждал его.
VIII. Разговор с сестрой
К нашей молодой компании присоединилась еще Ольга Исленьева. День до обеда (пяти часов) молодежь была предоставлена самой себе. А после обеда затевалась какая-либо общая прогулка, в которой обыкновенно принимали участие и сестра со Львом Николаевичем и часто Сергей Николаевич с сыном Гришей, мальчиком лет 10-ти. Мне на этих пикниках было особенно весело. Я любила верховую езду и это общее приподнятое настроение. Все, что говорилось, казалось кстати, добродушно и придавало оживление, в особенности от присутствия Льва Николаевича, хотя минутами я угадывала, по выражению его лица, что он чем-то бывал недоволен, и я боялась, что это относилось к Анатолю. «Но на днях он говорил, – утешала я себя, – что Анатоль – умный малый и далеко пойдет».
Как-то, на одной из прогулок, когда я была особенно оживлена, Лев Николаевич сказал мне полушутя, полусерьезно:
– Таня, ты что же это опять в большую играешь?
Он, очевидно, не мог отрешиться от мысли, что девочка, катающаяся у него на спине, уже выросла – объяснил он мне впоследствии, когда мы с ним говорили об Анатоле.
Не помню, что я ответила ему, но прекрасно поняла, что он хотел сказать мне этим. Когда он был женихом, как-то вечером у нас были гости, и я, оставшись в гостиной с Сергеем Николаевичем и Тимирязевым, сочла своим долгом занимать их разговором.
Соня пишет про это в своих воспоминаниях: «Естественно, что та неуловимая симпатия, которая соединила меня с Львом Николаевичем, сблизила и наших – сестру мою с его братом.
Симпатия эта проявилась впервые, когда Лев Николаевич был моим женихом и приехал с Сергеем Николаевичем в Москву. Сестре моей не было еще 16-ти лет. Смелая, быстрая, с прекрасным голосом, кокетка и ребенок в то же время, она прельщала всех и в том числе и Сергея Николаевича. Раз вечером, сидя на маленьком диванчике с Сергеем Николаевичем, она безумствовала так грациозно, обмахиваясь веером, как большая, так была мило оживлена, что Сергей Николаевич удивился, почему Лев Николаевич не женится на такой обворожительной девочке, а на мне.
Через пять минут Таня-сестра, свернувшись на этом диванчике, прихрапывая, спала крепким сном, по-детски открыв рот.
„Посмотрите, какая прелесть!“ – говорил Сергей Николаевич».
Лев Николаевич, подойдя ко мне, когда я проснулась, сказал:
– Таня, ты что же это? В большую играла, а потом вдруг стала маленькой с открытым ртом!
– А что лучше, быть большой или маленькой? – спросила я.
– Маленькой лучше, – подумав, ответил он. Ухаживание Анатоля, как и мое увлечение, стало всем заметно. Я никогда не умела скрывать своего чувства. Да и не старалась. Я шла в сад, потому что знала, что он пойдет за мной. Когда мне подавали оседланную лошадь, я знала, что именно его сильная рука подсадит меня на седло. Я слушала его льстивые, любовные речи, я верила им, и мне казалось, что только он один, этот блестящий, умный человек, оценил и понял меня. Кроме того, мне льстило то, что он считал меня за большую.
«А. Шостак был один из тех людей, которых часто встречаешь в свете. Он был самоуверен, прост и чужд застенчивости». Он любил женщин и нравился им. Он умел подойти к ним просто, ласково и смело. Он умел внушить им, что сила любви дает права, что любовь есть высшее наслаждение. «Преград для него не существовало. Не бывши добрым, он был добродушен. В денежных делах честен и даже щедр. В обществе он бывал остроумен и блестящ, прекрасно владел языками и слыл за умного малого».
Соня говорила мне:
– Таня, что с тобою? Твое увлечение Анатолем всем заметно. Левочка намедни говорил: «Ах как жаль ее! Он не стоит ее, он опасен для таких девочек».
– Да, да, вы все против него, вы его не любите, я вижу это, – обиженно говорила я. – Он хороший, он любит меня, а вы нападаете на него! – кричала я, чуть не плача.
– Почему же никто не нападал на тебя и на Сашу? Скажи, пожалуйста?
– Потому что… потому что… Я не знаю, почему. Потому что мы не сидели в саду… а вы этого не любите, – торопясь говорила я.
– Да, ты постоянно с ним удаляешься, это все заметили. Намедни Левочка спросил: «А где же Таня?» И ни тебя, ни Анатоля не было с нами, и он покачал только головой и проговорил: «Ах-ай, ай, ай!». Ты посмотри, как Саша изменился с тобой. Он совершенно удалился от тебя, – продолжала Соня.
– Да, это правда. Мне это жаль. Я его очень люблю.
– Что же у вас объяснение с ним было? – спросила Соня.
– Нет, он ни слова не говорил мне и ни в чем не упрекал, и я молчу.
– Да, потому, что он благородный. Он молча удалился от тебя. Он скоро уезжает к матери, а потом к себе в имение.
Я заплакала. Этот разговор расстроил меня. Мне стало жаль этого прошлого, жаль любви, полной поэзии, чистой, бессознательной. Я пошла в тетенькину комнату, взяла свой дневник и написала несколько строк:
«Почему он так завладел мной? Когда я с ним, мне и хорошо и страшно. Я боюсь его и не имею сил уйти от него. Он мне ближе всех! Господи, помилуй и спаси меня и спаси их двух!».
Но от чего спасти, и что я хотела бы, я не отдавала себе отчета. Я только чувствовала, что я хоронила свою чистую первую любовь и была одержима чем-то властным, сильным и непонятным мне.
Вошла тетенька Татьяна Александровна и, увидя меня в слезах, с удивлением спросила меня:
– Pourquoi pleurez vous, ma chere enfant?[60]
– Je ne sais pas pourquoi[61]. Мне так тяжело, тетенька, – отвечала я.
И действительно, я не умела ответить, о чем я плакала. Она погладила меня по голове и молча поцеловала меня. Эта ласка благотворно подействовала на меня.
IX. Пикник
Приближалась развязка моего краткого увлечения. Было это в воскресенье. Погода была хорошая, вечера длинные, светлые, и жаль было проводить их дома. За обедом решено было ехать с чаем куда-нибудь в лес. После совещаний, куда ехать, решили отправиться в Бабурине, деревню за три-четыре версты от Ясной. Соня, боясь тряски экипажа, решила остаться дома, Лев Николаевич тоже. Он просил Сергея Николаевича ехать с нами, боясь отпустить с лошадьми одну молодежь.
Когда линейка и две верховые лошади были поданы к крыльцу, Лев Николаевич вышел посмотреть наши сборы.
– Сережа, – сказал он брату, – вы поедете через Кабацкую гору. Советую вам слезть с линейки и пройти гору пешком, боюсь, лошади не поднимут вас.
Я сидела уже на лошади и стояла в стороне, когда подошел ко мне Лев Николаевич. Он внимательно своим проницательным взглядом посмотрел на меня и сказал:
– Таня, смотри же, не будь «большой».
– Постараюсь, но это трудно, – усмехнувшись, ответила я.
В линейке ехали Сергей Николаевич с сыном, Ольга, Кузминский и брат Саша. Анатоль и я ехали верхом.
На горе мы обогнали линейку. Лошади шли полной рысью. Мы ехали полем. Над нашими головами, заливаясь, вились мои любимые жаворонки. Ни одна птица не умеет и не может так петь на лету, как поет жаворонок. За то я и люблю его.
Быстрая езда, открытый вид поля и сама молодость привели меня в хорошее, веселое настроение. Вчерашний разговор с Соней был не то, чтобы забыт, но он нашел себе утешительный уголок в моем сердце, как это часто бывает, когда мы всячески заглушаем то, чего не хотим признать плохим. Так было и со мною. Мне было утешительно думать, что вчерашним разговором с Соней я как бы отдала дань своему прошедшему, молясь и оплакивая его. А сейчас, проезжая мимо линейки, я видела, как весело болтал Кузминский с Ольгой, сидя с ней рядом, и я успокоилась.
Мы снова пропустили линейку вперед и ехали шагом, порядочно отстав от них.
– Как хорошо в деревне после Петербурга и как красиво поле, – сказал Анатоль.
– Как, и вы замечаете природу и любуетесь ею? – спросила я с удивлением, не зная его с этой стороны.
– Постольку замечаю ее, поскольку она дает мне наслаждения. Вот теперь я еду с вами, то есть с тобой (ведь мы условились быть на «ты»), и природа дает мне наслаждение.
– Вы знаете, я никак не могу перейти на «ты», – сказала я. – Мне кажется это каким-то банальным, пошлым. Нет, я не хочу быть на «ты», – прибавила я. – Если хотите, говорите вы мне «ты», вы старше меня.
– Таня, ваше седло ослабло, ремень от подпруги висит, – сказал он, как бы не слушая меня.
– Как же быть теперь? – спросила я.
– Я вижу впереди нас лесок. Мы остановимся там, и я поправлю подпругу.
Мы ехали шагом. Лошади дружно отбивали такт своими копытами по твердой, торной между ржи дороге. Вдали виднелась наша линейка. Анатоль близко подъехал ко мне так, что его рука касалась моего плеча. Лошади шли тесно рядом. Я не отъехала от него, что меня впоследствии мучило.
– Как хорошо ты сидишь на лошади, и как тебе идет амазонка! Ты училась в манеже? – спросил он.
– Нет, мой учитель Лев Николаевич.
– А я так брал уроки в манеже, – сказал он.
Мы въезжали в молодой лес с старыми пнями. Солнце стояло высоко; лесок еще не затих, и в нем шла жизнь.
Я не могла оставаться равнодушной к прелестям этого вечера, но ни слова не говорила Анатолю и не указала на то, что трогало меня. Он не понял бы меня, я это чувствовала.
Мы остановились у большого пня. Он слез с лошади и привязал ее к дереву. Его движения были медлительны и как-то неопределенны. Он о чем-то думал или был чем-то недоволен. Я не понимала.
– Вы подтянете мою подпругу? – спросила я, чтобы что-нибудь сказать.
– Да, непременно и сейчас.
– А мне слезать не надо?
– Нет надо, я сейчас сниму вас.
При этих словах я живо спрыгнула сама. Он повел мою лошадь к дереву и тоже привязал ее. «Зачем он привязывает ее, подпругу и так можно подтянуть», – подумала я. Я вскочила на большой широкий пень, путаясь в длинной амазонке, и сама хотела сесть на лошадь.
– Ведите мою Белогубку к пню, я сяду. Как мы отстали! Вы поправили седло?
Он не отвечал мне и шел ко мне без лошади.
– Какая тишина, как хорошо здесь, и мы одни, а ты так спешишь к ним! Мы никогда не бываем одни в Ясной. Мне даже часто кажется, что за нами следят, как это неприятно.
Я не знала, что отвечать. Разговор с Соней сказал мне многое. Мы замолчали. Он пристально глядел на меня.
– Как красиво ты стоишь в зелени, – сказал он и, подойдя ближе ко мне, взял мою руку и стал медленно снимать перчатку с крагой, которую я носила три верховой езде. Он поднес мою руку к губам и стал целовать ладонь.
Я молчала и не отнимала руки. «Что я делаю? Это ужасно!» – мелькнуло у меня в голове.
– Таня, ты не хочешь понять, как я люблю тебя, как я давно хочу сказать тебе это и не могу, – говорил он, бережно снимая меня с высокого пня и осыпая меня поцелуями.
– Tout m'attire vers toi, tu es charmante, adorable, le t'aime, depuis que je t'ai vu a Petersburg…[62]
Его лесть кружила мне голову. Его волнение передалось и мне. Я чувствовала полное бессилие уйти, убежать, зажать уши, не слушая его признаний, столь новых, непривычных мне.
– Si j'avais seulement des moyens, j'aurais ete heureux de t'epouser, si tu m'aimais, ne fut ce qu'un peu![63] – продолжал он, держа меня в своих объятьях.
Прошло минут десять, пятнадцать, не знаю сколько. Солнце уже заходило за деревья. На небе слева я увидела молодой серп луны. «К слезам!» – подумала я и вспомнила сказанные Львом Николаевичем слова при прощаньи: «Таня, смотри не будь „большой“!». Эти слова сразу отрезвили меня. Я вырвалась из его объятий и подбежала к лошади.
– Поедемте, Боже мой! Что подумают о нас? – говорила я.
Мне казалось, что все, все должны узнать, что я слушала его признания. В глазах моих прочтут его преступные поцелуи. А Левочка? От него ничего не скроешь… Мы молча скакали до Бабурина.
– Отчего вы так долго не ехали? Что с вами было? Мы так беспокоились, – закидали нас вопросами.
Мы объяснили, что останавливались переседлать лошадь. Я видела по лицу Сергея Николаевича и Кузминского, что ни тот, ни другой не поверили нам. Сергей Николаевич, как мне показалось, пытливо устремил на меня свои выразительные серовато-голубые глаза и неодобрительно глядел на меня. Кузминский, напротив, избегал моего взгляда, разговаривая с братом.
Около избы был вынесен стол и самовар. Ольга хлопотала с чаем. Немного дальше стояли девки и бабы, глазея на нас.
– Я заставлю их петь и плясать! – сказала я. Мне хотелось, чтобы было оживленно и весело. Хотелось забыться, стряхнуть с себя эту «большую».
– Гриша, пойдем со мной просить их плясать.
Гриша был рад какой-нибудь перемене, и мы побежали к бабам. Через пять минут послышалось пение, а затем началась и пляска. Бабы лет сорока так лихо плясали, что каждый взмах руки говорил сердцу. Сергей Николаевич, любивший пение, называл песни, какие они должны петь. Чай был готов, и колесо оживления было пущено.
Вечером, когда мы приехали домой и сидели за чайным столом, нас расспрашивали, как прошел пикник, и весело ли нам было. Льва Николаевича не было за столом, и мне казалось, что Сергей Николаевич рассказывает ему обо мне. Через несколько минут они пришли к чаю. Меня заставили петь, и вечер прошел незаметно.
Уже поздно. Все разошлись, и я иду к себе.
– Таня, постой, куда ты спешишь? – окликнул меня Лев Николаевич, идя в кабинет.
– Я не спешу, а что?
– Зачем вы отстали с Анатолем и слезали с лошади? – прямо, как и всегда без всяких подходов, спросил меня Лев Николаевич.
Я молчала. «Все, что я скажу – будет ложь», – думала я.
– У меня подпруга ослабла, – сказала я наконец. Он пристально глядел на меня, и мне казалось, что его глаза насквозь пронизывают меня и читают все мои сокровенные мысли без всяких препятствий.
– Почем ты знаешь, что мы отстали? – спросила я.
– Мне сказал Сережа.
– Я так и думала, что он скажет тебе.
– Таня, ты молода и не знаешь людей, береги себя, – не обращая внимания на мое возражение, продолжал он, – тебе в твоей жизни придется еще много бороться против соблазна; не попускай себя. Это попущение кладет неизгладимые следы на душу и сердце.
– А что я сделала дурного? – вдруг спросила я.
– Дурного? – повторил он, и снова его пытливый взгляд устремился на меня. – Ты должна это сама знать.
– Он любит меня так, как никто еще меня не любил, – чуть не плача говорила я. – Вы… вы все ненавидите его за это…
– А почему он не женится на тебе, если он тебя так любит?
– У него нет состояния, – повторила я слова Анатоля.
– Это не причина, чтобы не жениться. Многие женятся без состояния и прекрасно живут.
– Он мне говорил, что этого никак нельзя.
– Ах, Боже мой, – как бы простонал Лев Николаевич.
Он имел эту привычку, когда что-либо удивляло или огорчало его.
– И говорить тебе это! и вести себя так!
Слово «так» сказало мне, что я не ошиблась – он подозревал правду. «Сказать ему все, все, – думала я. – Нет, не могу». И я молча стояла перед ним.
– Таня, иди спать, прощай, ты устала, – сказал он тихим голосом, как бы успокаивая меня.
Он, конечно, видел мое смущение и понял меня лучше моих слов.