Полная версия
Мир, которого не стало
Помнится, как-то раз он пришел домой и сказал матери: мне сегодня было неловко оттого, что ты берешь молоко у неевреев. Мать удивилась и спросила:
– Откуда об этом узнали?
– Я рассказал.
– Почему ты решил рассказать об этом при всех? – поразилась мать.
– Просто в бейт-мидраше{50} стали срамить Давида-учителя за то, что он берет молоко у гаев. Я встал и сказал: «Что вы от него хотите? Мы тоже у них молоко берем!»
Мама не отличалась излишней приверженностью к хасидизму. К тому же она скептически относилась к образу жизни отца, который «ложится спать, когда все встают, и просыпается, когда все давно спят». И многие другие жизненные принципы отца она считала неправильными.
Отец был гораздо более сведущ в Торе, нежели мне казалось. Он почти никогда не проверял мои знания, но после того как я сдал экзамен на раввина, он счел своим долгом задать мне несколько вопросов: похвалы моих экзаменаторов показались ему преувеличенными. И должен сказать, что его экзамен дался мне гораздо тяжелее, чем все экзамены, которые я когда-либо сдавал до этого. Однако он велел мне, чтобы я никому не рассказывал про то испытание, которому он меня подверг.
Мать была родом из Кременчуга. Ее отец, ребе Зеев-Вольф Эскинбайн, был известен в Кременчуге как ребе Велвл из Парича. Он преподавал Гемару{51} старшим детям, сыновьям уважаемых и богатых людей, и был близким другом ребе Зеева Членова (отца д-ра Йехиэля Членова{52}), который тоже был хасидом Хабада. Они жили в одном дворе.
В том дворе в 70-е годы жила целая когорта русских революционеров. Не знаю, как так вышло, но мать в юные годы прониклась духом молодых революционеров и потом рассказывала нам множество историй об этой компании, о причинах их ареста и об их самоотверженности. Мать была очень умной женщиной, замечательно умела рассказывать, и ее рассказы поражали наше детское воображение. Мы считали ее самой умной женщиной в городе. В дни революции 1905 года говорили, что если бы Наоми была чуть помоложе, она бы сама пошла на баррикады, и если революция будет продолжаться, то не исключено, что она туда и в самом деле пойдет.
Мать обладала бунтарской натурой и не признавала свойственного отцу жертвенного отношения к несправедливости; она испытывала сложные чувства к родственникам отца, которые были богатыми и знатными, и считала, что их моральный облик не без изъяна.
Это напряжение, носившее характер более скрытый, нежели открытый, сильно влияло на нашу жизнь и на атмосферу в доме. Родственники считали своим долгом опекать детей, стремясь, чтобы каждый из нас стал незаурядной личностью. Особенно доставалось мне. Они говорили, что такова-де воля прадеда, ребе Авраама Мадиевского. Рассказывали, что примерно за неделю-две до его смерти у одного из его внуков была свадьба. Ребе велел позвать на свадьбу всю семью. Пришли сыновья и дочери, женихи и невесты, внуки и внучки, правнучки и правнуки. Их было больше, чем сыновей Израиля, пришедших в Египет. За праздничным столом прадед посадил меня к себе на колени, и я сидел на его коленях в течение всей трапезы. Родные даже начали ревновать. Тогда прадед поднялся посреди большого свадебного шатра, где собрались все члены семьи и жители города, постучал по столу и сказал: «Я специально держу Бен-Циана на коленях; я убежден, что он станет гордостью нашей семьи, попомните мое слово; вы несете ответственность за него, и я возлагаю на вас обязанность всегда заботиться о нем».
Я рассказываю об этом, потому что это завещание создало мне в жизни много сложностей.
Сложность первая и самая серьезная: все родственники не просто считали себя вправе следить за мной, а даже как бы чувствовали себя обязанными. Каждый считал своим долгом давать мне советы, высказывать мнение о моем воспитании, читать мораль и попросту руководить мной. Этим занимались все мои родичи без исключения: и молодые, и старые… Я пытался протестовать. Но когда кто-нибудь из «воспитателей» обнаруживал во мне признаки неповиновения, он лишь удивлялся и говорил: «Что за писк и визг? Я лишь исполняю волю прадеда, ребе Авраама!»
Эта семейная опека больнее всего задевала мою мать. Она обижалась на каждый совет, на каждое вмешательство, даже в тех случаях, когда эти советы бывали довольно разумными, а вмешательство служило для моего же блага. Но чаще всего ее обида была обоснованной.
Наше материальное положение было не на высоте, если сравнивать с финансовым состоянием всего семейства. Вся семья становилась богаче, а наш дом беднел день ото дня. Мой дядя был единственным человеком в городе, у которого был дом в два этажа. Это был самый высокий и красивый дом во всем городе; при нем имелся большой двор и сад. Правда, верхний этаж здания не был отделан изнутри и служил мне местом для игры с дядиными детьми. Возле дома был большой двор, а во дворе сад. У дяди была самая большая в городе платяная лавка. Другие мои родственники тоже были состоятельными людьми: один был совладельцем маслобойни, другой работал в банке, третий – на большой мельнице, у четвертого было свое предприятие. Короче, были зажиточными людьми и жили небедно, что являло собой полную противоположность нашему образу жизни.
Отец долгое время работал агентом у своего старшего брата, который жил в Москве и занимался поставками промышленных товаров из Москвы на Украину. Но отец имел обыкновение продавать лавочникам товары в кредит, а мало кто из них возвращал кредиты. У нас дома хранились немые свидетели торговых «успехов» отца: неоплаченные векселя на имя крупнейших городских торговцев. Отец, который из принципа не желал идти к судье-гою, хранил коллекцию из этих векселей; если ему улыбалась удача, то должник «закрывал» долг, выплачивая ему 20–30 процентов своего долга, чтобы отец мог частично погасить долг своему брату. У него еще была лавка, в которой торговала обычно мама. После выселения евреев из Москвы в 1891 году{53} мой дядя был вынужден покинуть Москву, и этот источник дохода прекратил свое существование. Лавка принадлежала христианину, и тот отдал ее в аренду другому еврею, который заплатил большую цену. В лавке был широкий ассортимент, и, чтобы сделать предприятие более надежным, отец разделил ее на две части, но доход, который приносили совокупно обе части, был меньше, чем доход от одной лавки. Так мы постепенно нищали. В конце концов отец занялся продажей книг и лотерейных билетов; доход от всех этих предприятий был очень невелик.
Нас было восемь детей, целая орава, и в доме обычно царили радость и веселье. Большим утешением для отца было то, что он почти не платил за наше обучение. Наше имя сослужило нам добрую службу, учителя предлагали нам учиться бесплатно или почти бесплатно, потому что где бы мы с братом ни учились, туда сразу приходили самые лучшие ученики из состоятельных городских слоев.
Два случая врезались в мою память напоминанием о тех трудных днях. Первое воспоминание: это был тот день, когда отец разделил большую лавку на две маленьких, мне тогда было семь лет. Я пришел из хедера и увидел, что матери очень грустно. Я решил пожалеть ее и сказал:
«Чем хуже нам сейчас, тем лучше будет на том свете». Мать ответила шепотом, как бы говоря сама с собой: «Это все выдумали богачи, чтобы бедняки не подняли бунт».
Второй случай был во время праздника Шавуот{54}. Я вспоминаю: мы в гостях у нашего дяди-раввина; я вижу, как мать выходит из комнаты со слезами на глазах. Как я потом узнал, нам тогда нужны были деньги взаймы, десять рублей, и мама дала тете Маше, дядиной жене, в залог свое жемчужное ожерелье. Перед праздником Шавуот та вернула матери ожерелье, хотя мать еще не успела заплатить долг. Но это жемчужное ожерелье было не мамино. «Мои жемчужины, – сказала мама, – были большие и красивые», – а жена дяди вернула ей крохотную нитку жемчуга с мелкими жемчужинами. Когда же в Шавуот мы собрались в гостях у дяди, мама не удержалась и сказала ей: «Я не возьму это ожерелье, оно не мое». Дядина жена рассердилась и заявила: «Ты на меня наговариваешь и этим обижаешь меня!» В итоге мамино жемчужное ожерелье осталось у тети Маши, и к тому же отец потребовал, чтобы мать вернула ей еще и это крошечное ожерелье с мелким жемчугом: «Оно принадлежит кому-то другому, оно не твое…»
Наша пища была очень скудна, но мать отличалась изобретательностью: ей удавалось экономно вести хозяйство и готовить нам каждый раз новые деликатесы на завтрак из того, что было под рукой. Но больше всего нас восхищало ее умение сочетать постоянство и стабильность нашего меню с непрерывным его разнообразием, которое усиливало и без того недурной аппетит. Мать говорила, что здоровье детей зависит в большей мере не от собственно еды, а от того, насколько еда желанна. И потому она следила за нашим аппетитом. В будние дни, и уж тем более в субботы и в праздники, она творила нам субботнюю трапезу, на свой манер. Особенно важны для нас были вечер субботы после праздничной трапезы и субботние часы перед хавдалой{55} – после предвечерней молитвы и перед появлением звезд. Субботними вечерами, после того как убирали стол после праздничной трапезы, мы все собирались возле матери, садились вокруг, и она рассказывала сказки. Отец тоже сидел рядом, глядел в книгу – чаще всего это были «Ялкут Шимони» или «Мидраш Раба» на недельную главу{56} – и тоже слушал. Мамины сказки и притчи глубоко запечатлелись в наших душах на всю жизнь. На исходе субботы, когда наступали сумерки и мы глядели вверх, пытаясь различить загоревшиеся на небе три звезды, мать обыкновенно сидела возле окна, молясь вполголоса, и каждое слово выходило из ее уст нежно и печально: «Бог мой, Бог Авраама, Ицхака и Яакова…» Мать просила отца читать застольную молитву вслух, слово в слово, чтобы учить детей этой молитве. Но отец противился и говорил, что для того, чтобы все было как положено, каждый должен читать благословение самостоятельно… И мать жаловалась, что отец, видимо, не следит за воспитанием детей, а заботится только о собственной праведности, но скрывает ее от окружающих, даже от собственных детей.
Глава 3. Меламеды и учителя
Первым моим меламедом был старый ребе Эли Богорад. Этот меламед был еще учителем отца, и у него были превосходные педагогические способности. Он никогда не делал замечания ученикам и завоевывал их любовь своим необычайным дружелюбием. Каждому из нас он обещал подарить что-то удивительное: «дойного козлика», «летние санки» и другие, не менее странные вещи. Нас было в хедере двенадцать детей. Он учил нас по такой системе: трое на трое, двое на двое и один на один. После того как он давал ребенку какое-нибудь задание, требующее размышлений, он посылал его во двор играть. Дом ребе стоял на пригорке, покрытом травой, а поодаль высилось раскидистое дерево. Нам разрешалось тихо играть, не поднимая шума, лежать на траве и сидеть под деревом. Ребе выходил к нам время от времени – посмотреть, все ли идет как следует. Часы учебы в хедере были самыми приятными часами. И эти часы, проведенные на пригорке, стали для меня первыми часами раздумий наедине с самим собой. Но одна вещь заставила меня задуматься всерьез.
Память услужливо воскрешает и воссоздает передо мной образы моих друзей детства, различные их хитрости и забавы. Среди прочих забав была и такая: закрыть правый глаз и глядеть левым, а потом – закрыть левый глаз и глядеть правым. Я же, когда закрывал правый глаз, все прекрасно видел левым глазом; когда же я закрывал левый глаз, то правым не видел ничего. Дети говорили мне: «Ты косой, ты ничего не видишь, а когда ты смотришь – у тебя глаза повернуты не в ту сторону!» Это обстоятельство заставило меня задать себе вопрос: «Значит, глаза не всегда одинаковы? И не все люди одинаковы?» В тот день я впервые задумался о человеке, о его облике и судьбе. Придя домой, я обрушился на родных с вопросами, возникшими в итоге этих непростых размышлений. Мама сказала: «Это хорошо, что ты косишь и не видишь правым глазом». Я спросил: «Что в этом хорошего?» Мама ответила: «Благодаря этому мы тебя нашли». И рассказала мне очень интересную историю, которая произвела на меня большое впечатление. «Когда тебе было полтора года, мы поехали в Кременчуг на свадьбу тети Рейзл (маминой младшей сестры), начался пожар и в возникшей суматохе тебя украли. Только через два дня тебя нашли – под Кременчугом, в деревне около поселка Крюкова, с другой стороны Днепра, у одной крестьянки». Я спросил: «А откуда вы узнали, что я – это я? Вдруг меня подменили?!» Мама с папой засмеялись и сказали: «Мы тебя сразу узнали, как только увидели самую главную примету-твой правый глаз». Папа замолчал и улыбнулся и только в конце разговора обернулся ко мне и сказал: «Сынок, я благословляю тебя, чтобы ты всегда желал быть самим собой. Человек может измениться сам гораздо сильнее, чем под влиянием других людей».
У меламеда ребе Эли я учился читать и писать и начал учить Пятикнижие{57}. У него я учился целый год, лето 5649 (1889) года и зиму 5650 (1890) года.
А на следующий год мой дядя раввин провел широкую реформу образования в своем городе. Он объединил большинство хедеров, устроил общую кассу для всех меламедов и создал специальный комитет. Этот комитет разместился в одном из самых красивых домов города, с большим садом, и туда пригласили новых меламедов и учителей. Ввели новую систему обучения и стали заниматься по учебнику Шнайдера, который назывался «Школа»{58}. Это была самая важная часть реформы. Мы теперь называли учителей не «ребе Шимон», а «господин ребе Шимон», «господин ребе Моше», «господин ребе Нахум». Еще учили грамматику и русский язык. А еще там были линейки: учеников уже не пороли плеткой, а били линейкой по пальцам… В Лаг ба-Омер{59} устраивали праздничный вечер и организовывали длительные прогулки в город и к источнику. В этом хедере у меня впервые проснулся интерес к хроникам поколений, и я приобрел в городе некоторую известность, которая, помимо всего прочего, причинила мне немалые неприятности.
Объединенные хедеры просуществовали в новом здании только полтора года, еще один год они располагались в доме поменьше. Новая система образования вызвала интерес еврейских газет, выходивших на идише и на русском языке; кроме того, реформа упоминалась также в одной из статей третьей книги сборника «Ган прахим»{60} («Сад цветов»), там про нее писал один из учителей-меламедов тех самых объединенных хедеров, ребе Моше-Давид Аснер. Когда по прошествии многих лет я читал эту статью, мне показалось, что ребе Моше-Давид Аснер, бывший одной из центральных фигур реформы, все же не сумел в полной мере оценить ее осмысленность и смелость.
Ребе Маше-Давида Аснера я запомнил особенно хорошо. Я учил с ним Тору и ранних пророков{61}. Он никогда не повышал на нас голос, разговаривал спокойно, задавал вопросы по каждой главе, вопросы на понимание слов и на понимание смысла прочитанного. Он требовал, чтобы мы писали ответы на вопросы, и в наших ответах мы должны были вкратце излагать содержание главы.
Из всей учебы мне больше всего нравилось изучение Танаха{62}, что только добавляло мне популярности в городе. Как я уже говорил, мои родственники видели свою задачу в том, чтобы меня опекать, и все они считали своим почетным долгом испытывать мои знания; мои ответы становились всем известны, отчасти потому, что у меня действительно была хорошая память и я быстро схватывал материал, а отчасти из-за того, что благодаря постоянным вопросам у меня быстро развивалось умение формулировать ответ, улучшалось внимание, и я начинал более усердно заниматься. Я помню, что когда я только начинал изучать Пятикнижие, кто-то – не то дядя, не то кто-то из кузенов – спросил меня, сколько раз упоминается Эфрон{63} в первой части главы «Хаей Сара»{64}. Я ответил: четыре раза. Взяли книгу и нашли семь упоминаний. Я сказал: слово «Эфрон» упоминается только четыре раза, а три оставшиеся раза написано: «Эфрону» или «Эфрона». И действительно, так оно и было. Но, надо сказать, сейчас я уже не уверен в том, что когда я отвечал на этот вопрос, я действительно знал на него ответ, а не просто угадал…
Во время учебы у меня появлялись очень непростые вопросы по поводу хроники поколений. Как-то я даже накинулся на дядю с вопросами про сыновей Йоктана: в десятой главе «Брейшит»{65} упоминается Шва – один из тринадцати сыновей Йоктана. Однако в той же главе, чуть выше, упоминаются Шва и Дедан, и они там – сыновья Раамы, сына Куша, одного из сыновей Хама, а в 25-й главе «Брейшит» Шва и Дедан – сыны Йоктана, одного из сыновей Авраама, которых родила ему К тура… После всех этих вопросов мне дали прозвище «Йоктан». Прозвал меня так один торговец, хасид Хабада, житель Кенигсберга – ребе Аба Персон. Он был другом нашей семьи, особенно дружил с дядей, и почти каждый год во время своих визитов в Россию приезжал его навестить (он, кажется, занимался экспортом селедки, что-то в этом роде). Я тоже дружил с ним, и еще много лет он присылал мне письма и праздничные открытки; письма он озаглавливал: «Моему маленькому другу».
Испытания моих знаний, когда каждый считал себя вправе меня оценивать, рождали во мне протест, и нередко я отвечал довольно нахально. Так, я помню, что как-то раз нас пришла навестить бабушка Хана, папина мама, и обратилась ко мне с вопросом:
– Говорят, что у тебя хорошая память… а ты сможешь прочесть мне наизусть всю молитву «За грехи»{66}?
Дело было в первой декаде месяца. Я ответил ей:
– Я еще ребенок, у меня нет грехов. Вот у вас, стариков, говорят, полно грехов – это вам нужно помнить грехи наизусть. А у меня еще есть время.
В другой раз в бейт-мидраше, между дневной и вечерней молитвой, ко мне обратился один из самых «видных» евреев города, ребе Моше Штейнхардт, очень зажиточный, неторопливый, но решительный господин, носивший роскошную длинную бороду. Он ущипнул меня за щеку и спросил:
– Какую главу читают на этой неделе?
– «Ваеце»{67}(«И вышел…»).
– «Ваеце» – это мужской род или женский?
– «Ваеце» – это глагол.
– Ага! Ты уже знаешь грамматику! И куда же вышел Яаков?
– В Харан.
– Кто там у него был?
– Дядя Лаван.
– А кем приходилась Рахель Яакову?
– Двоюродной сестрой.
– Так же, как Юдифь (Даша), твоя двоюродная сестра, – тебе?
– Да.
Тут он еще раз потрепал меня за щеку и спросил:
– А скажи мне, пожалуйста, вежливым ли является поведение Яакова? Вот он набрасывается на Рахель прямо на улице и целует ее! Ты бы повел так себя с Дашей?
Все вокруг начинают смеяться. Я отвечаю:
– Согласно комментарию Раши, Яакову было 64 года, как ребе Моше, а ребе Моше мэг шойн киши[1].
Я честно отвечал на вопрос, и у меня не было дурных намерений, и я даже не подозревал, что в идише это выражение имеет специфический смысл… Я уверял их, что имел в виду: «еврею в летах уже разрешено прикасаться к женщине», но никто не поверил, что мой ответ был наивен, и все решили, что он был дерзким. Так или иначе, это принесло определенную пользу: мне начали остерегаться задавать чересчур «умные» вопросы.
За свои успешные ответы я получал «зарплату», которую мне давали родственники: отчасти потому, что чувствовали, что все эти вопросы и публичное испытание моих знаний доставляют мне неприятные переживания, и поэтому хотели их как-то мне возместить; а отчасти это был знак уважения с их стороны, поскольку эти испытания были публичными. Половину «доходов» я передавал маме, а на вторую половину покупал себе книги.
Из моих меламедов я помню еще нескольких. С одним из них, ребе Авраамом из Орши, я учил трактат «Псахим»{68}. Я помню, как мы учили сугию рабби Ханины Сган ха-коханим{69} (Псахим 14:21), в которой разбирались темы ритуальной нечистоты: «основная нечистота», «вторичная нечистота», «нечистота шрацим (мертвых гадов)», «нечистота питья» и «нечистота мертвого», которая и есть «главный источник нечистоты», и все в таком духе. Эта тема не интересовала меня совершенно, но тем не менее во мне проснулся интерес к имени Ханины Сган ха-коханим. К тому моменту, а мне было восемь лет, я уже читал «Апокрифы», читал «Иосиппон»{70} и даже «Иудейскую войну»{71} в переводе Шульмана{72}. Эти книги произвели на меня неизгладимое впечатление. Рабби Ханина Сган ха-коханим казался мне одним из тех, кто стоял во главе легионов, сражавшихся с римлянами. Во время урока я брал начальные буквы строк, складывал их цифровые значения и вычислял таким образом, сколько солдат было в легионах рабби Ханины Сган ха-коханим (я считал, что численное значение каждой буквы – это количество солдат в одном легионе); а последние буквы строк обозначали количество солдат в римских легионах. Нужно было посчитать буквы, потом сложить, вычесть и посмотреть, из каких букв получится большее число, потому что тот, у которого число больше, – победитель… Но при этом нельзя было также забывать и о том, что я нахожусь на уроке и мы осваиваем новую тему. Учитель, по-видимому, обратил внимание на то, что я занят чем-то посторонним, и вдруг спросил меня: «Ну, и каков общий итог?» Я ответил ему: 832. Кажется, это был трактат «Псахим», 16-я страница. Ученики буквально взорвались радостным смехом, а учитель огрел меня пощечиной, одной из очень немногих пощечин, полученных мною в хедере.
Вторым учителем по Гемаре, значительно более строгим, был меламед Шауль Левертов. Я учил с ним трактат «Хулин»{73}, мне тогда было восемь с половиной лет. В то время к нему как раз приехал сын из йешивы{74}, по имени Файвл, и учитель отдал нас ему, чтобы мы с ним изучали Танах. Файвл учил нас книге Иова. Мы не любили ребе Шауля, который привык наказывать учеников и порол их, когда они чего-то не знали и даже когда они что-то знали. Чувствовалось, что он получает большое удовольствие от самого процесса наказания. Ему было очень досадно от того, что он никак не мог уличить меня в незнании и выпороть. Не знаю, была ли такая ситуация невозможна в принципе, но на практике у него руки были коротки до меня добраться; он изливал всю свою злобу на моего брата и порол его за нас двоих. Однако Файвла мы полюбили за то, что он доступно и понятно объяснял нам Иова и очень красиво, нараспев, читал главы Танаха. Позже до меня дошел слух, что Файвл покинул дом своего отца, стал выкрестом, и теперь он – тот самый известный миссионер Пауль Левертов{75}, который перевел на иврит «Исповедь» Блаженного Августина{76}.
В одну из зим нас учил ребе Шмуэль-Гронем (Остерман, кажется), убежденный хасид, один из крупнейших знатоков хасидизма Хабада, человек молчаливый и решительный. Он часто гостил у нас дома. Помню, как-то раз мы ушли из дома, а он пришел и увидел, что дверь закрыта (дело было зимой). Тогда ребе Шмуэль-Гронем взломал ставни, открыл окно и залез внутрь дома… Он говорил: «Мое право – приходить, когда угодно. Я не мог зайти через дверь – пришлось через окно».
С первого взгляда он казался хладнокровным и флегматичным. Я встретил его через восемь лет, в Любавичах, он там был одним из столпов хасидизма. Темперамент его ничуть не изменился, но в Любавичах его рассказы про хасидизм мне понравились гораздо больше, чем то, как он преподавал Талмуд в доме моего отца.
Из учителей Талмуда сильнее всего на меня повлиял Хаим Шленский. Мне тогда было уже девять лет. Он преподавал нам трактат «Шаббат»{77}. Мы учили весь трактат, комментарии Раши и комментарии к Талмуду. Он объяснял материал подробно и доходчиво. Будучи близоруким, он вплотную приближал лицо к Гемаре и буквально водил носом по строчкам. Но его объяснения были самыми точными, и он заставлял учеников (не исключено, что это было как-то связано с дефектом зрения) возвращаться к уроку, читать его перед всем классом, а потом объяснять. По сути, на уроках Шленского я не столько учил трактат «Шаббат», сколько объяснял его своим соученикам в присутствии учителя. Мои познания в этом трактате были действительно превосходны. Меня проверяли «на иглу»: в одну из страниц втыкали иглу и я говорил, о чем написано в том месте, куда воткнулась игла, через десять и даже через двадцать страниц, и о чем повествуют все страницы, сквозь которые прошла игла.
Преподавать я начал в очень раннем возрасте. Еще в «объединенных хедерах», когда мне было семь лет, кто-то из богатых евреев попросил моего отца, чтобы я дружил с его сыном и каждый день учил с ним уроки. Я согласился и попросил, чтобы в конце года мне купили велосипед. Мне действительно купили велосипед, но трехколесный. Я плакал и не хотел брать его. Тогда взамен велосипеда мне купили ткань на костюм, но она была оранжевого цвета и мне не понравилась. Увы, я был вынужден взять ее и уже тогда познал, как горько быть учителем, которого не ценят.
Моя «известность» доставляла большое беспокойство моим родителям. Тому было несколько причин. Мама, которая сама находилась в оппозиции к семье, ощущала мою «популярность» как тактический маневр, призванный увеличить влияние семьи на меня. И действительно, меня пытались поселить у дяди не раз и не два! Один раз я даже переехал на два месяца в дом ребе Элиэзера-Моше Мадиевского, который заявил, что хочет женить меня на своей дочери Юдифи (Даше); однажды меня даже заставили во время обеда «публично» ее поцеловать, и я сделал это, горько рыдая, под громкий смех всех членов семьи. Второй раз меня взяли в дом моего дяди, ребе Яакова Кальмана, казенного раввина, но мать считала, что когда ребенка публично хвалят, это его портит; не только из-за того, что можно сглазить, а просто потому, что это влияет на характер.