Полная версия
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая
Андриану было беспокойно ощущать вину перед отцом, хотелось умчаться куда-нибудь в ночь… но и на это незначительное ни сил, ни прежнего желания уже не было.
Укористо молчаливое, осуждающее появление родителя все-таки приносило новые силы. Андриан пытался противиться возникающей слабости, искать доказательства, что прожил не зря и сделал немало. С какой-то фатальной обреченностью, нисколько не пугающей, требующей полной осознанности дальнейших действий, может быть, последних в истории старинного сибирского села, он, приглушая гнев и опьяняющую ярость, словно упрямо готовился к самому главному теперь для него: не струсить, не отступить, не удариться в панику.
– Што паниковать-то? – слышался ему иногда задиристый голос Данилки Пашкина. – Нынче я штырь при Савке и пилораме, полно работы, и я как огурчик. И ты гвоздь, Андриан, не падай духом… Чтобы: нужен и нужен – и вся канитель.
Старый Хомутов, растирая поясницу, крякал благодарно:
– Хоть сено мы ноне вязанками не таскаем, хоть сеном снабдил, Андриан, по-вчерашнему вовсе не мало, благодарствуем.
Сено для Хомутова – и все его достижения, мечтавшего обеспечить на зиму кормами каждую мужицкую коровенку и овченчишку.
Умея принимать реальность, какой есть, а не как пытаются преподнести люди, у которых выстраданного за душой ни на грамм, Андриан Изотович отлично понимал, что затеянное им в Маевке нелепейший в современной действительности танец на тонком канате, вот-вот порвется. Не поможет ни новое открытие пекарни, ни школа, ни пилорама. Ничто не поможет. Сила, овладевшая деревенской жизнью, не просто какая-то слепая и глухая, она деспотично безнравственная, продолжая моральное разложение. С каким бы любопытством и снисходительностью ни приглядывались к нему в районе, как бы ни пытался в меру осторожности поддержать Кожилин, сама по себе его нелепая самодеятельность не может стать настоящим искусством нового созидания и генеральной линией поддержки существующей власти. Поэтому и отношение к ней останется, как отношение к обычной самодеятельности, пока окончательно не надоест и не станет пределом.
Снега, сами по себе уплотняясь после каждого бурана, сжимают звездным холодом и долгими ночами любые противоречия и неожиданные брожения мыслей, погружая деревни и села в долгую медвежью спячку. Зима для деревни – время бесчувственного разложения, погружающего в ступор и бездействие. Но Савелий Игнатьевич не поддавался общему правилу, вваливаясь ближе к полудню в контору по дороге с пилорамы, шумно вопрошал в замогильной конторской тиши:
– Новости есть? На проработку, как несознательного, не вызывают к товарищу директору? – Располагался за столом управляющего, известного каждой царапиной, расставлял широко сжатые кулаки. – И сколь еще кувыркаться – сказал бы кто недоумку Грызлову? Ну, до весны – точно, и у них наверху медвежья спячка. Вот и давайте, Савелий Ветлугин, пока время на нашей стороне. Чтоб не смогли… когда вешним ручьем потечет.
– За нами не станет, сам не спасуй. Весны он дожидается! Тут лесовозы скоро пойдут, а у меня конь не валялся с электрической линией…
Наивность Савелия Игнатьевича бесила и успокаивала. В самом деле, на кой черт ломать голову над чем не надо? Что же он раньше не понимал, за что берется и что намерен отстаивать, не щадя живота? Поплыл против течения и волны, так и плыви, гребись. Невмоготу, похнычь маленько – и дальше, и дальше. А как иначе?
– Что у тебя с Варварой? – спрашивал он изредка Савелия Игнатьевича, появляясь на стройке.
– Дак с Варварой как с Варварой, с Варварой склеиватся, – уклончиво бурчал Савелий Игнатьевич. – В другом пока остро.
– Со старшим? – спрашивал Андриан Изотович, будто не понимая на самом деле, в чем главная трудность новой семьи.
– С ним. Весь торчком, как шило. Вот каникулы опеть скоро, прям теряюсь.
3
В разгар крещенских морозов, средь недели, качнулись разом снега, встали до неба. Мела степь седая лохматая завихрень, тянул заунывную волчью песнь озлобленный ветер. У сонных изб, сараев, пригонов, стогов сена вспухали новые суметы. Ломалось забытое на веревках перемерзшее белье, напряженнее гудели на столбах высоковольтные и телеграфные провод, а поверх – разухабистые голоса праздных, развеселых опять маевцев.
– Хо-хо-хо, люди добрые, светопреставление! – томненько пристанывал Паршук, раскланиваясь с прохожими и задорно раздергивая мехи тальяночки. – Прям в самый раз для беленья холстов снежок! Хоть трещи, хоть не трещи, а миновали водокрещи! Дуй, не дуй, а к рождеству сверкануло, че же лежмя валяться. К великодню и равновесию светлово с темным! Ух, едрена мить, раздайся, грязь, не путайся под ногами!
Семенил, семенил почти вприпрыжечку, оберегаемый Василием Симаковым, чтоб не сверзился и гармонику не ухайдакал. А куда понесло, знает ли кто – на выход душа сорвалась, не мешайся и не сдерживай!
Данилка вывернулся из белой канители:
– Дедко, дедуля, пуп соленый! Куда тя лешак понес! Ить упрет ветром, не найтить будет со всем профсоюзом… Да гармошку, гармошку, говорю, не найти, ха-ха! Не тебя, пуп соленый!
– Васюха со мной, никуды не упрет! Рядом Васю-юха-стервец!
– Дак Васька по виду не лучше, набздыкался, только што не на бровях… Вровень, один к одному в спотыкачку играетесь. Самому, што ли, пристроиться сзади, глядишь, в чью-нибудь подворотню заволокут.
Несмотря на мороз, на Данилке сапожки-хромята, длиннополое пальто с каракулем, шапка в масть воротнику, на бочок. Под ручку с женой, похожей на вместительный бочонок, у которого ширина больше высоты. Веселые, из гостей плетутся.
– Свищет-то, робяты! Ой-ее-е! – Закатил дедка глазенки, рванул гармонику: – Уж ты доля, моя доля, доля горькая моя! То ли немочь приключилась, с ног свалила старика.
Поскользнулся или ветром поддело излишне, сорвав дедку с мелкого шага, но Василий начеку, ухватил на шубейку времен Гражданской войны, с крупной латкой по низу, словно собака оторвала.
– Куды, бедовая головень! Стой, не пущу одново!
– Не пущай, Вася-остолоп. Вместе давай до последнево!
Данилкина грудь переполнена восторгом – под надежным надзором по гулянке погода.
– Айда ко мне, растоптанная ты калоша! А ну, хватайся с левой руки, за што схватишься! Васька, хватайся и ты, как вас разделишь? – тянет куда-то в свою сторону Данилка, но не перебарывает старика и Данилка, отпускает вслед ветру.
Рваные звуки тальяночки уносятся ветром, а из-под новых липких ударов в лицо, в грудь – парни во главе с Колькой Евстафьевым голодным вороньем:
– С нами, с нами, дедка! Айда в клуб! Давай ей жару, не жалей!
Подхватив под руки, с Василием в придачу, поволокли важную добычу-Паршука в ближнюю подворотню, раскачивающуюся хлестко. Втолкнули в избу, ввалились гурьбой.
– Хлеб да соль, добрые люди!
– Едим, да свой.
– А мы не за хлебом. Вам – песню из репертуара Гражданской известного Маевского музыканта деда Паршука, нам – бражечки на карамельках. С Новым годом, хозяин да хозяюшка!
– Годится! В самый час! А ну, дед, вдарь жарче, в самом деле, холодновато чегось…
Нашла выход буйная мужицкая силушка: шумно отмечала деревня и Новый год, и старый, и прочие попутные ветхозаветного толка праздники. Когда под вечер в избу ввалилась распанаханная по привычке Нюрка и сообщила, что в конторе объявились директор Кожилин и управляющий первого отделения Силантий Чернуха, до этого съездившие на сеновал, Андриан Изотович поверил не сразу. Со дня перевода деревни в бригаду и более важными делами в государственном плане, о нем словно забыли. Власть настораживала, принимая непривычные формы разделения на партийную и государственную, с уклоном отказа от упрямого единоначалия. Об это спорили, но толком пока не понимали, утверждая, что волюнтаризму конец. Ну ладно, культ пережили, волюнтаризмом не подавились, дальше куда и под какую музыку небо коптить?
– К дому дорогу не помнят? – буркнул он недовольно, приблизительно не предполагая за чем понадобился директору, да еще на пару с управляющим первого отделения. – Привела бы.
– Я сказала, что вы дома, на обеде, а они посмеялись насчет вашего аппетита и – в кабинет. Ворчат, что январь завершается, а гулянки не стихают.
– На то и январь, штоб гульнуть за живых и за мертвых… У них зато тишь с благодатью.
Силантий в самокатных толстых пимах с широкими заворотами стоял у окна, Кожилин, в белых чесанках, обшитых коричневыми полосками кожи, длинном драповом пальто с мерлушковым воротником, прохаживался у печи, растирал озябшие руки.
– Ну, бригадир, чем порадуешь? – с нажимом на «бригадир», напористо встретил его директор.
Это было то новое пока, непривычное, что необходимо было когда-то преодолеть, и Андриан Изотович, поняв директорский маневр как желание сразу расставить все по законным углам, не спотыкаясь больше на неловких моментах, прочно завладеть инициативой, хмуро повел плечами.
– Я, грешным делом, подумал, что это вы нас решили чем-то порадовать. Даже стопку обедешную не допил, заторопился. – Несмотря на плохо скрытую насмешку, голос его был сух и сдержан. – Шумим, гуляем, а кое-кому обычное наше веселье не по нутру, так уж хоть в звено сразу переводите? Давайте, примем и такую команду. Да только с чего наша загульщина, товарищ директор, неужто трудно допетрить? У кого ее нет сейчас по совхозу? Нет мужику работы – будем гулять, бражки настоять – труд не велик… А порядка не наведем, не сумеем заполнить пустоту делом, еще хуже будет. Хуже, хуже, Николай Федорыч, не крути головешкой.
Кожилин качнулся на каблуках модных сапожек, решительно уставился Грызлову в глаза:
– Давай в открытую, что больше всего разобидело?
– Обижаются на неверную жену, и только безмозглые, на государство – не приучены, – глухо и насуплено пробурчал Андриан Изотович.
– Обиделся, не крути, будто не видно. Сильно в печенках кипит? Но голову, надеюсь, не потерял, на месте?
– Вам виднее, смотрите, как она у меня и в какую сторону, – оставаясь колючим, холодным, подчеркнуто не шел на сближение Андриан Изотович.
– Андриан! – обернулся резко у окна Силантий. – Мы с тобой знаем друг друга не понаслышке, нам нет нужды объясняться. Ты сам поддерживал мою кандидатуру в управляющие первого отделения, и не моя вина…
– И не твоя вина, товарищ Чернуха, что Маевка теперь – лишь бригада твоего отделения? – усмехнулся Андриан Изотович. – Ну, а дальше? Дальше давайте! Уверен, что ты приехал не ради выяснения этих фактов.
– Не ради, – Силантий смутился. – Дальше нам с тобой и плясать соответственно.
– А сколь слупишь? – откровенно издевался над ним Андриан Изотович.
– За что? – притворно спросил Чернуха.
– За эту дружную народную пляску ансамбля Моисеева. – И словно с цепи сорвался: – Интересный коленкор получается! Приехали, дипломатию разводят с девятого пришествия, мол, не горюй, Андриан, вывернемся, не из такого выворачивались, а сами на сеновал облизываются. Не замечу, думали, что вы сначала на сеновал завернули, потом в контору?
– Перераспределение и раньше было, Андриан, – смутился Чернуха.
– Было, да сплыло, с этого года не будет. Я вас, Николай Федорыч, предупреждал заранее, не дам, – уже не сдерживаясь, кричал Андриан Изотович и метался по кабинету, мужицкой интуицией чувствуя, чем кончится. – И отступать не собираюсь, хватит лямку тянуть за дядю бестолкового.
– А мы не собираемся тебя уговаривать, не замуж выдаем, – властно заговорил Кожилин. – В конце концов, ты не сам по себе и не в колхозе работаешь, а в совхозе. На первом отделении, с учетом вновь принятого, вдвое больше скота, а кормов меньше вдвое. Это тебе не ясно?
– Вот! Вот! – возликовал Андриан Изотович. – Пришло время ответ держать за собственную глупость! Пришло-оо! Только цветочки пока! Лютики-васильки – пока уговаривают бестолкового инициатора по кормовой базе! А будут розы с шипами. Разве не говорил я вам, исполнителям, чем закончится ваше поспешное укрупнение в животноводстве? Почему не приняли мер? Почему подписались под явной авантюрой? Торопились поскорее отчитаться, какие вы послушные да усердные? Ха-ха! Жаль, веников не заготовил! Венички я сбагрил бы вам без всяких. Пользуйтесь на здоровье. Ха-ха! Каждому начальнику-головотяпу по персональному маевскому веничку из бодыльев! Ха-ха! Придется подумать на будущее, от вас, захребетников, так просто не избавишься, вы еще долго будете зариться на чужое, пока и ему крылышки не опалите. На это вы мастера.
– Хватит истерик!.. Андриан Изотович, ты переходишь границы, подобным не шутят, – Чернуха заметно побагровел. – Раньше я был на твоей стороне, и мне все другие бездельниками казались, но сейчас, когда я там… Ты страшный человек, Андриан, я не узнаю тебя.
– А себя узнаешь, очередной наш нахлебничек? Та-а-ак! Еще одного деятеля вырастили на чужой загривок зариться. Ну, хватит страшным человеком ходить! Хватайте, гребите, волоките! Катись оно к растакой матери в клеточку.
– Но… Андриан, не горячись! Выхода-то нет все одно, ты понимаешь не хуже! Они там и меня скоро сожрут – ведь скот же, коровы-телята!
– Нет для безмозглых, уж не обижайтесь. А если я найду? Самый простой, как сама жизнь подсказывает? Будете слушать хотя бы?
Андриан Изотович прижался к печи раскинутыми руками, лицом, будто ему было невероятно холодно, потом резко повернулся, откинулся на горячий печной бок затылком:
– У меня два старых коровника пустуют – вы же с моих коров начали укрупнение поголовья первого отделения. В действующих уплотнимся… С марта-апреля бычков можно на открытом воздухе. Гоните: скот, людей, технику! Сколько хотите, ывсе примем! Не из Маевки, Николай Федорыч! Не из Маевки, а в Маевку, где корма были и будут, как я вам весной еще обещал, начиная распашку заречной поймы. – Вскинул руки, не давая перебить себя. – Николай Федорыч! Это же старая история и старая наша болезнь. Иначе мы только заострим беду, а я разумное предлагаю, сам Бог велел нам животноводством заниматься в крупных масштабах не только на центральной усадьбе и первом отделении… Ну, на зиму, на зиму пока! Так и объясните в районе в два голоса: в связи с крайними трудностями. Чем корма возить день и ночь за двадцать верст… А весна грохнет, распутица?.. Ну, не передумаете к лету, не увидите чистых выгод, забирайте снова.
Задыхаясь, не ожидая, когда дыхание выровняется, он выдавил через великое преодоление, вперемежку с кашлем:
– Но и я тогда брошу все к чертям. Над чем биться-то? Ради какой такой светлой цели, если, кроме десятка моих охламонов деревенских, все против!.. Кстати, мы решим когда-нибудь вопрос о пекарне, или мне опять прибегать к помощи печатных органов, как со школой? Как буран, так неделю сидим без хлеба, как распутица – грызи сухари да сухую корку. Да что за жизнь! Нам шиш, а про сеновалы да сусеки наши не забываете.
Что-то вдруг изменилось в строгом, требовательном лице Кожилина. Весело взглянув на Чернуху, он произнес:
– Нет, Силантий Андреевич! Такого коренника сбоку не пристегнуть. Грызлов, всегда Грызлов!
– Конечно, он прав, – согласился Чернуха неохотно. – Пекарня нужна.
– Да разве это такой неподъемный вопрос, Николай Федорыч, чтобы столько мусолить! – обрадовался поддержке Андриан Изотович. – Помещение стоит, как прежде стояло, Настя Симакова сходит с ума от безделья, титьки танго – вразлет! Оборудование кое-какое сохранилось, ржавеет, у меня эти… формы где-то на чердаке стопкой уложены. Муки в рабкоопе не хватает? Хватает муки, свою не хуже, знаем, где брать. Не-ет, если уж решено под корень, расшибемся, но под корень снесем. Как зараза какая-то в нашей крови, умом свихнешься, честное слово, уже во всем сомнения берут…
Стемнело. Собеседники плохо различали друг друга, и никто из них сейчас этим не тяготился.
Глава пятая
1
В праздники Савелий Игнатьевич из дому вылезал редко. Приглашений в гости было много, но Варвара отнекивалась вежливо: «Куды нам! Спасибо, спасибо! В другой раз. Да Савелию вредно, болеет он сильно с гулянок-то ваших».
Каникулы продолжались, и Ленька днями пропадал в лесу, проверял старые охотничьи снасти, ставил новые, вязанками на спине развозил по укромным местам свежую птичью подкормку. Возвращался в сумерках, обвешенный тушками зайцев и мерзлыми куропатками.
Савелий Игнатьевич хмыкал всякий раз:
– Сколь на свете живу, петлями не лавливал. Навострился, ловко выходит.
Он словно выражал желание побродить с ним по лесу, но сомневаясь, правильно ли понимает намеки отчима, Ленька отмалчивался. Январские морозы набирали и набирали злость. Держалось неделю под сорок и больше, перевалив на февраль. Силосная масса в ямах зацементировалась, рубили лопатами, топорами, ковыряли, чем падало на ум.
В ночь на субботу перехватило водопровод в коровники. Поднимаемые Нюркиным зыком, мужики подхватывались дружно, потянулись мимо конторы на водокачку. Застучали ломы, костры вспыхнули.
Савелий Игнатьевич потеснил Андриана Изотовича у траншеи:
– Копанья будет не на час, если седне управимся, давай-ка лучше водовозку организуй, коровки скоро запросят свое.
Андриан Изотович сдвинул шапку на затылок – с крутого лба повалил пар – обернувшись, заметив ковыряющегося в двух шагах за Трофимом Леньку Брыкина, отдал команду:
– Дуй за Евстафьевым, Ленька, придется на его машину цистерну ставить.
Мело, сыпало, завывало. Ветер налегал на комья вывернутой земли, крошил, швырялся крошками, мелкой твердой пыльцой.
Колька чистил у коровы в пригоне, вилы поставил неохотно:
– Фокусник я им? Ее утеплять еще надо, цистерну.
Вытер не спеша о соломенную подстилку сапоги и, отворив дверь в сенцы, похвастался:
– Я самопалку новенькую отхватил. Ижевка, заходи, покажу.
О ружье Колька мечтал еще до армии, приставал к отцу, но тогда у него не вышло, и Ленька сильно ему сочувствовал. Но и сейчас было не до ружья.
– Потом, в другой раз, там коровы с вечера не поены.
Машина стояла под навесом на ферме. Они принесли горячей воды из тепляка, Колька разжег паяльную лампу и, подогрев картер, включил зажигание. Аккумулятор не проявлял признаков жизни.
– Ну, гробина, довел до ручки, водило? – ворчал Ленька, помогая стартеру рукояткой.
Он скоро взмок, скинул рукавицы, полупальто, но машина не заводилась. А завелась неожиданно, когда они, кажется, полностью отчаялись, и Ленька крутанул всего лишь в полсилы.
До одного из порывов трубы, кажется, докопались: в траншее взблескивало синее зарево электросварки. Из-под ломов летело крепкое, как чугун, крошево. Тянуло смрадом горящей резины. Но более всего удивило, что на правах старшего и опытного распоряжался Савелий Игнатьевич, и мужики, включая Андриана Изотовича, его слушались.
Андриан Изотович наказывал прыгающим в кузов:
– На растяжки поставьте. На растяжки – обязательно, то на раскате перевернется, угробите Кольку… Шланги, шланги не забудьте.
Ржавая и мятая цистерна – ею пользовались только летом для снабжения водой полеводов на сенокосе – лежала у кузни. Ее откопали, зацепили тросом за горловину, выдернули к дороге. На машину накатывали по бревешкам-покатам.
Ленька тоже толкал. С одной стороны от него кожилился до красноты Тарзанка-электрик, с другой неожиданно оказался Симаков, старающийся не замечать его. Зато Ленька не мог отвести глаз – отец же, одной деревне живут и почти не встречаются даже походя…
Данилка Пашкин подпрыгивал, пытаясь дотянуться и подтолкнуть цистерну, покрикивал:
– Разом! Разом! Еще!
Цистерна удачно соскочила с бревешек, но давнула на противоположный борт. За нее ухватились, придержали. Бревешки вскинулись нижними концами и сбили кого-то нерасторопного с ног. Мужика поднимали, отряхивали от снега, радуясь, что обошлось без серьезных последствий.
Воду решили брать из трубы, по которой заливали огромный куб льда для летних нужд фермы и охлаждения молока, укрывая соломой. Искусственный айсберг длиной метров на двадцать уже поднялся над землей выше человеческого роста. Вода на нем курилась белой дымкой.
Зимний день закончился, едва они сделали две ходки. Костры в траншее проступили ярче. Полосой стлался густой черный дым.
Савелий Игнатьевич показался таким же черным, взлохмаченным, как дым горящей резины и солярки, расхаживал среди вспышек синих огней. Нервничая, Андриан Изотович посматривал часто на часы.
На край траншеи вскочил Курдюмчик:
– И другой порыв заварили! Спробуем, Изотыч! Скомандуй!
Он тут же исчез в дыму, и послышалось его ругательство, перекрытое дружным мужским смехом.
– Язви тя, я мальчик тебе, кто же так дергает! – гневался Никодим, растирая ушибленный бок.
– Не наступай на чужую куфайку, не слепой вроде, – пряча ухмылку, беззлобно ворчал Данилка, устроивший очередной переполох.
– Сатана неумытая, куфайку ему жалко.
– Не топчись на чужой вещи, – как ни в чем небывало хмыкал Данилка. – Забрался на чужую куфайку и выступает, артист ряженный.
– Ты это, Данила, пока с тобой по-хорошему. Не разбрасывайся словами, а то по зубам схлопочешь, – не унимался Никодим, растирая ушибленный бок.
На водокачке открыли кран, упредив криком. Мужики склонились над траншеей, щупали свежий шов труб.
– Подтекает? – спрашивал Андриан Изотович, бегая по бугру. – Подтекает где?
Вроде бы не подтекало. Задрали мужики головы в сторону коровников, замерли в ожидании.
– Есть! Идет, Андриан Изотович! – радостно закричали наконец бабы из коровника. – Хлещет во всю ивановскую, мужики! Эй, эй, кран закрывайте – открыли на полную!
Андриан Изотович скинул шапку, облегченно утерся изнанкой.
Савелий Игнатьевич лез из траншеи к нему на бугор:
– Утеплять сразу, Изотыч… Это в перву очередь – укрыть хорошо, не укрытой оставлять нельзя.
– У-ух, жисть наша навозная, отчебучили седне! – заливался дробненьким смехом Данилка. – Магарыч выставляй, управляющий, не финти.
Утеплять было нечем, забили траншею мелкой сечкой-соломой вперемежку с мякиной, засыпали стылыми земляными комьями, утрамбовав снегом, дружно закурили.
Курдюмчик взял крепко под руку Андриана Изотовича и Савелия Игнатьевича:
– Это, гвардейцы, Данилка в дугу буркотел… Не грех со всеми в моей избе посидеть. Без обеда, без перекуров… Приглашаю.
Не часто Савелию Игнатьевичу выпадала настолько напряженная и заполошная работа: с людьми, в самой гуще, когда с первой властной команды поверив тебе, все ловят каждое слово, не подвергая малейшему сомнению, дружно спешат исполнить. Все второстепенное разом отодвигается, мысли работают четко, лишь на узком и самом важном пятачке сознания, решения приходят как сами собой разумеющиеся и вовремя. Он радовался, что решение принято, и принято с полной уверенностью в его правильности; ощущая озноб, точно готовился шагнуть в неприятно холодную воду, переключался на новые возникающие и возникающие задачи. И снова мысль бывала легкой, стремительной, не знающей устали. Усталость приходила позже, и, почувствовав ее – поволновался изрядно – он почувствовал и разочарование. Идти домой будто бы хотелось и не хотелось. С Варварой ему было легко, а громыхание посудой, шлепанье Варвариных галош, едва уловимое шуршание платья стали просто необходимы.
И с Надеждой было легко. Надежда приняла его скоро, но любила донимать вопросами, в которых всегда таился скрытый смысл. Ей нравилось переваривать вслух обильные впечатления дня, затрагивающие больше взрослую жизнь деревни, чем серенькую повседневность сверстников, с визгливым катаньем с ледяной горки. И ему было страшновато познавать этот непростой ее мир, в который она никого, пожалуй, еще не впускала так глубоко. Он старался быть осмотрительным в разговорах с ней, а Варвара смеялась счастливыми глазами:
– Секреты у них завелись! О чем шептаться постольку?
На радость ему, сближение с девочкой продолжалось стремительно, и чем глубже он узнавал Наденьку, тем сильнее крепло убеждение, что к матери у смышленой девчушки больше недоверия, чем к нему. Исподволь стараясь переубедить девчушку, заставить думать о матери лучше, чем она думала, но Надежда убежденно и выстрадано не понимала его и говорила:
– Ага, ты волосатый и черный, но я тебя не боюсь, а мамка…
– Ну, што мамка, ну што? – допытывался он, искренне переживая за Варвару.
– Она водку сильно пила, прям стаканами, ее я боюсь.
– Я тоже когда-то сильно пил, – решался на крайность Савелий, – и щас не святоша.
Надька упрямо трясла головенкой:
– Не-е, я видела, ты так все одно не умеешь.
– Дак и мамка больше не пьет!
– Не пьет, когда ты рядом, – соглашалась девочка.
– Одна, што ли, пьет? – хмыкал Савелий Игнатьевич.
– Нет, совсем перестала.
– Чем же плохо?
– Ничем. Если так будет всегда, то – хорошо.
– Так и я об этом, что у нас теперь пойдет к лучшему, с братом твоим токо подружиться бы.