Полная версия
Юморские рассказы
Закончился первый тайм. Счёт два-два. Команда «Поволжья», получив новые ворота, веером упала в куцую тень маячного фундамента и дышала, как один мощный кузнечный мех. Команда «Кабо сан Висенте», напротив, резвилась с мячом, и Рея, приподнявшись на локте, заметил:
– Ребята, да они, похоже, греются! Замёрзли, с нами прохлаждаясь.
Добрую половину тайм-аута проплясали испанцы, пока мы дыхалки свои налаживали. Тигр подошёл к нам и, улыбаясь во все тридцать два, похлопал по квадратному плечу Гаврюху. «Ты тожеть молодчага», приветливо прорычал наш Горилла и в долгу не остался – завёз эдак дружески своей «граблей» Тигру по спине и усадил рядом – мол, погутарим про жизнь нашу моряцкую. Тут и остальные испанцы подгребли. Наладилось, как водится, толковище на пальцах да на обычном морском эсперанто – два слова английских, потом три нижегородских, ну и для связки что-нибудь из музыки или медицины вроде форте-модерато-спирито-микстуро. Да много ли надо, чтоб узнать, куда и откуда держит путь моряк, как долго в море болтается да сколько у него дома «короедов». Кто-то из наших спросил: а на Кубу, мол, к «родственникам», так сказать, не заходите? А ведь это Франко у них ещё правил, ну я и подумал: вот ляпнули мочалкой по больному. Но нет, ничего, они даже развеселились: О, но, но! Куба – территорий либре, Эспанол – территорио но либре». То есть – Куба свободна, Испания нет, ну и значит, Франко не пускает на Кубу. Тигр смеётся: «Фидель Кастро Рус!» И повторяет с напором: «Рус! Кубано комунисто – русо комунисто. О-о-о!» И ржёт по-цыгански.
Судья-испанец нам кричит: время вышло, игру, мол, пора начинать. А Тигр ему: Санчо-Панчо, погоди, дай договорить, интересно! Но тут один за другим наши стали подниматься, разминать ноги. И пошло опять дело.
Жара, я вам скажу, была… Помню, во втором тайме мне все время казалось, что она растёт, как на градуснике, опущенном в закипающий чайник. Счёт изменился на первой же минуте, и не в нашу пользу. После перекура мы еле ноги переставляли. Как будто кто надел нам водолазные ботинки со свинцом. Но первая «штука» нас разбудила. Взяли мяч, молодецки, чуть не с гиканьем, повели, довели к воротам, обманули Тигра (точь-в-точь, как они Гаврюху в первом тайме), и – порядок, сравняли счёт…
Что удивительно, испанцы радовались, похоже, одинаково – своим и нашим успехам. Гол – ура! Главное, что гол, что шарик летает, а куда влетает, это уже не так важно. Нет, мы не умеем так игре отдаваться. Для нас всё серьёзно – футбол, война, любовь, водка. А для них, наоборот, все – игра. Счастливая натура…
Ну, что ж, у них – субтропики, вечный Ташкент. А у нас три месяца пляж, потом осень. Она-то и научила нас думать о зиме, о будущем. А они и на войну поначалу идут, как на праздник. Для нас же одно это слово означает горе. Дети, игра… Взрослеть все равно придётся…
Когда счёт стал четыре-четыре, мыло из нас можно было добывать уже без всякого труда – оно само с нас капало. Мяч улетел в далёкий аут, и Рея наш последним стащил с себя майку. Она была уже не красной, а чёрной, вроде он продраил ей всю палубу «Поволжья», макнул в ведро и забыл отжать. Рея в гневе отшвырнул её, она, как швабра, шлёпнулась об землю, а испанцы начали кататься от смеха, тыча пальцами то в Рею, то на его майку. Один усатый, с залысинами в полбашки, до слез ржал. Наш радист показал ему на его плешь, где тоже сверкала изрядная роса: гляди, мол, кореш, ты также из мыла сделан. Усатый росу смахнул и – сухой, плечи только чуть поблёскивают. А мы заливаемся.
Ага, посмеялись мы, значит, друг над дружкой и – опять в бой. Испанцы, видно, почуяли наконец в солнышке своего союзника и устроили нам гонки. Вот где экзамен был по ГТО! Раза три-четыре прогнали нас к своим воротам и, не отдавая мяча Тигру, на пасовках – к нашим. Трижды били, Гаврюха отбился, а на четвёртый все-таки вкатили «штуку». Гаврюха мячик принёс, но не бьёт, ждёт, когда мы оттянемся, и спрашивает у судьи, сколько мол, осталось. Тот растопырил обе пятерни, показывает – десять. «Восемь минут до конца, братишки, – переводит нам Гаврюха, – наддайте!» Да как фуганёт. Чуть не Тигру в лапы. Я рванул, но чувствую – не успею. Ёкаю, как конь, селезёнкой, во рту уже не кисло даже, а сладко. Вроде как собственную кровь сосёшь. В глотке свистит. Мой обошёл меня и взял мяч. Повёл от ворот. Всё, думаю, если сейчас не отберём – шабаш, продули. Как во сне, без ног лечу над землёй, догоняю и – бух под него. Он через меня перескочил, а я глядь – мячик-то в ногах моих бесчувственных застрял. И откуда силы взялись! Вскочил я и сразу Рею увидел: недалеко, по прямой и – один. Столкнул я ему мяч, а сам чуть не рухнул тут же. И вот плетусь, качаясь, и вижу – бьют наши по воротам. Свалка. Мяч откатился, и к нему двое крайних летят, испанец и наш. Мне далеко да и не бегун уж я. Скорее ветряная мельница: крыльями машу, а ни с места. Вознёс молитву нашему русскому Богу. И услыхал Он, видать, меня даже из Генуи. Оба крайних вроде одновременно ударили. Мячик петлями, петлями – и в ворота. Медленно, неверно, но вкатился. Пять-пять!
Сил на «ура» у нас уже не было. Да и матч ещё не кончился, пытка-то наша добровольная.
За пять минут, что оставались, раза два они ещё били по нашему вратарю. Но Гаврила не посрамил ужо Россию-мать. И когда судья засвистал, что Соловей-разбойник с дуба, Тигр, первым примчался: «Компаньеро! Амиго! Вива! Вива Габриэль!» И давай они качать нашего Гаврюху.
Потом знакомиться начали. Анхел стал Женей, Хуан Ваней, Санчо, конечно, Санькой. И пошло-поехало. Идём по пирсу, обнявшись, болтаем. Да бойко так, будто всю жизнь только тем и занимались, что вырабатывали всемирный язык дружбы.
У нашего трапа остановились. И тут кто-то из наших же запел «Бэсамэ мучо». Испанцы заулыбались, подхватили песню и как-то незаметно, сплетя руки друг у друга на плечах, образовали тесный круг, сомкнулись с нами и стали раскачиваться в такт песне. Они, правда, поют ее немного не так, как мы, – медленнее, суровее, как балладу. И вот что я понял: полная гармония, чтоб никакого разнобоя, идеальная слаженность в песне возможны только так – руки на плечи…
Мы пригласили парней с «Кабо сан Висенте» вечером в гости, кино посмотреть. Ну, те конечно пришли да принесли с собой аккуратненький бурдючок белого сухого вина. Литров на пять кожаный бурдюк с бамбуковой трубочкой-мундштуком. И пустили его по большому кругу. В знак дружбы, значит.
Фильмы на «Поволжье» крутили прямо на открытом воздухе, на спардеке: летний кинотеатр, так сказать. Пока смотрели киножурнал – о стройках пятилетки, о новостях науки и культуры, – все шло прекрасно: испанцы восторгались размахом строек наших ГЭС и заводов (гигантов, конечно), ребята объясняли им смысл событий на экране. Но вот закончился журнал, врубили свет, появился на спардеке помполит. У меня чуть не выпал из рук бурдючок. Я его по-быстрому сбагрил соседу-испанцу, а Пронин, гляжу, прямо ко мне пробирается меж рядов. «Что это у них?» – спрашивает на ухо. Бурдюк, говорю, сухое вино, тропическое. Нам-то ведь тоже вино давали, когда тропик пересекаешь. Попробуйте, говорю, винцо в порядке. Он в затылке почесал, в небо этак сосредоточенно поглядел и снова склонился ко мне: «Больше не пейте. Я сейчас возьму его на анализ». Я обалдел, а он пошёл по рядам и каждому из наших шепчет: «Не пейте… не пейте… на анализ». Мать его баба!.. Ну, тут кино, слава Богу, началось, свет вырубили, не видно стало, как наши уши в розы превратились. А он снова тут как тут, стакан припёр, да здоровенный такой, чуть не пол-литровый. Взял бурдючок, нацедил полный стакан и отвалил в каюту. «Кто это?» – испанцы спрашивают. Что им ответить? Повар, говорю, кок наш, жрачку нам, показываю на рот, готовит. Толпа, слышу, ржёт потихоньку, а Гаврюха матерится: «Ну и дуб, туды его – растуды, ну и позоруха!» Не обращайте, говорю, внимания, кок у нас пьяница-одиночка, алкаш, мы уже привыкли…
Ну вот, все бы оно ничего, но Пронин наутро закатил собрание и давай «зачинщиков» искать – кто, дескать, игру с испанцами затеял, кто франкистов на судно привёл?.. Гаврила возьми тут и брякни на всю кают-компанию: «Да вы и правда – майор Пронин, сто процентов!» Помпа поначалу челюсть отвесил, а потом как возопит: «Вы слышали, товарищ капитан? Вы слышали?!» И преданно, как болонка, капитану в лицо заглядывает. А тот отвернулся и ворчит: «Да слышал, слышал. Гнать надо таких с флота». И в зал смотрит, а мы по глазам его видим, что он это – о Пронине, не о Гаврюхе. Без кочегара пароход и с места не сойдёт. Собрание, короче, закрыли, и шабаш. Ну а по приходу домой Гаврюха все равно списывался с «Поволжья». Так что опять, считай, пять-пять в нашу пользу.
Вот такое, скажу я вам, было у нас Бэсамэ мучо лет эдак тридцать с лишком назад…
1965Мои года – моё богатство, или Спасибо Шаламову
Мясо дружит с картошкой, картошка – с мясом. Похлебай с мое – тридцать лет – флотские борщи, и ты тоже уверуешь в эту истину так, что никакой ученый тебя не своротит: мол, крахмал с белком – это плохо, нездорово, неграмотно и прочее.
На берегу я открыл эту истину заново. В родном Владивостоке зашел в овощной магазин, а там из подсобки мясом пахнет, вареным и жареным, – вкусно, во рту и в носу лепота.
– Люд, – кричат оттуда женским басом, – иди, готово!
– Щас! – Без румян румяная, гладкая Люда, которой не мешало бы и пост соблюсти (крестик-то на дорической шее вон торчит, цепочки едва хватило), смотрит сквозь меня: уматывай, мол, чё глазеть на гнилушки, все равно же не возьмешь.
Она права: такой картошки надо брать из расчета один к десяти, то есть из десяти кэгэ начистится один. Мне нужно пять, что в переводе на ишачий означает пятьдесят. Но я не Ходжа Насреддин, ишака у меня нет.
Тридцать лет оттрубив в морях механиком, не иметь даже ишака, не говоря уже о «тойоте»? Это дураком надо быть, скажете вы. И я соглашусь. Только чуть подправлю: моряком, сдуру, без памяти влюбленным в свою семью. Да, есть и «тойота» – у сына, и сберкнижка – у жены. А у меня зато есть твердый пенсион. В полста пять не каждый и это имеет.
…У моряка всегда в запасе развод к пенсии. Имейте это ввиду, братья водоплавающие. Тут всё закономерно. Вы же не притерлись, жили-то врозь, вот и упали друг другу в объятия под старость. А двадцати-тридцатилетние привычки запросто не сломаешь. У жены – свои, береговые, у тебя – свои, флотские. К тому же оба с характером. Притом у обоих в характеристиках: «Характеризуется положительно». А плюс с плюсом, известно же, резко отталкиваются. Вот и мы…
Короче, размен, разъезд, гостинка. Успокоился, книгочеем стал. Потом – знакомство в библиотеке, родство душ, свадьба, съезд. Депутатские съезды как раз в большую моду входили, раньше ночами одни футболельщики телик смотрели, а тут всех дальневосточников покорили ночные (для москвичей-то они вечерние) телесъезды. А у нас с Надей вообще кайф – два телевизора съехались. Я, к примеру, московский съезд по первой смотрю, она – краевую сессию по второй. Лад в доме, тишина политучёбная, прямо как в кают-компании. Лепота.
На пятнадцать годов моложе взял, сорокалеточку. С ребенком, само собой. И все бы славно. Надя в своей библиотеке зарплату получает, у меня пенсион такой же («за чертой», как говорится), но вот опять привычки подводят. Нет у моряка привычки копейку жать. В море, на казенных харчах, капает она в карман беззвучно, как масло в подшипник, а на берегу, в отпуске, моряк спешит наверстать, тут уж он – реваншист и транжира. Не надо и красных дней в календаре, каждый день отпуска – сам по себе праздник. Нет, не обязательно с водкой, но музыка, цветы и фрукты – даже зимой – это, как говорится, закон.
Развод, разъезд, съезд и свадьба в четыре жернова перемололи все заначки. Пошел продаваться в портофлот, на буксирчик там, на плавкранчик, где сутки через трое вахтят, а мне: погоди, мол, дядя, сильно не спеши, места-то все забиты. Это только с моря так кажется, что в портах тьма «жучков» да баржишек всяких самоходных копошится. Сколько бы ни копошилось, а вашего брата, выброшенного на берег волной после тридцати ли морских годов, после первого ли рейса (это когда молодая жена: «Или я – или море»), все одно больше. А сколь годить-то, спрашиваю. Да пока кто-нибудь не загнется, отвечают. Ну ясно.
Надин Тошка, славный такой парень тринадцати годков, пришелся мне как раз вместо сына. Ведь сын без меня вырос, я только помогал ему при пересадках: из люльки за парту, оттуда – на студенческую скамью, затем – в кабину «тойоты». Как там Чехов сказал? Каждый человек должен построить дом, вырастить дерево и посадить сына. Или наоборот? Ну, в общем, довести до ума.
Так вот сермяга в том, что коли моряк чего упустил по причине дальних заплывов, то суждено ему все равно наверстать. А Тошка полюбился мне. Смешной такой, конопатый, задумчивый. За столом особенно. Бывало, задумается, полкило колбасы умнет и не заметит. Растет.
Ох, насчет колбасы придется подробнее. В море мы как-то, честно говоря, приборзели малость. От столовой колбасы за завтраком нос воротим, подай нам копченую-полукопченую, сервелат-салями. Да на берегу, проснитесь, братцы, и слов-то таких у народа давно уже нет. Пользуясь случаем и предоставленным мне словом, как говорят невесты и жены, поздравляя мужей —моряков в радиопередаче «Тихий океан», хочу обратиться прямо: товарищи журналисты-международники, уважаемые писатели и все прочие бывшие диссиденты, пожалуйста, Бога ради, перестаньте дразнить соотечественников ваших байками про триста сортов колбасы в магазинах ФРГ или где там еще, в каких австралиях да палестинах, куда вас стали пускать без намордников. Поймите же, что черной зависти у нас и так хватает. Мне-то еще ничего, я и сам повидал не меньше, у меня иммунитет, но окружающих жалко.
Да, я сам в свое время попижонил в фирме, поражая прямо в сердце наивных соотечественниц и понуждая фарцовщиков делать стойку. Но вот приземлился, маленько разглядел изнутри земную нашу расейскую жизнь и кое-что понял.
До слез, до нищеты, до голодной смерти, наконец, довести народ, живущий на тучных полях и пастбищах, покрывающих богатейшие в мире недра, это, конечно, надо суметь, за это, как говорится, спасибо партии родной. Но ведь и мы с вами, братья водоплавающие, тоже хороши! Зачем мы так бездумно дразним родную нищету всякой чужеродной роскошью? Вон они, бедняги, бьются на своем заводе, колотятся посменно, побригадно, а что получают за то? Да нашему работяге чудом природы кажется спецовка японская, не говоря уже о «тойоте». Твоя работа, надо признаться, легче его (оставим тайфуны, цунами и прочие там страсти-мордасти маринистам), а лимузин и тряпки, удобные да красивые, урвал ты, если взглянуть с его точки зрения, дуриком, на шару.
Зависть черную – вот что породил ты в душах, обставив в том намного даже журналистов. Смотри сам. Твои дети в школу пошли в сингапурских куртках и штанах, выдувая изо рта мерзкие пузыри японской жвачки. И какому же Макаренко, какому Ушинскому под силу объяснить их одноклассникам, что не в этом счастье, что лучше выделяться культурой, начитанностью, щеголять мастерством. Он будет потом, возможно, и начитанным, и мастеровитым, но – потом. А сейчас ему смерть как хочется пожевать такой жвачки, пощеголять в такой же куртке. В результате из-за жвачки – драчки, а куртку к концу дня благополучно из школьной раздевалки свистнули. И те, кто сделал это, не исключено, что выбрали отныне воровскую долю. Благодаря тебе.
Нет-нет, не только тебе, конечно. У них же и родители есть, которые «в меру сил» тоже… Одному, например, последние десять лет папаша чуть не каждодневно самодельные «бескозырки» дарит (кто не знает, объясняю: алюминиевая крышечка, снятая с бутылки, с раздвоенным язычком), у другого мамаша сама возле валютного магазина за чеки водкой торгует, да и не только водкой.
Вот, подхватишь ты, родители! И пальцем ткнешь в их сторону. Но не спеши с ответами, думай. И не злись, пожалуйста, на меня за такие слова…
Сидим с Надюхой на камбузе, ужинаем. Тошка спать уже лег. Радио тихонько попевает. Прислушались, а это Вахтанг Кикабидзе:
Просто встретились два одиночества,Развели у дороги костер.Прямо о нас, честное слово. Гляжу, у Нади слеза вроде блеснула. Ну а дальше не о нас, да и «по-грузынски» к тому же:
А костер разгораться не хочется,Вот и весь разговор.И некому, понимаешь, подсказать было певцу, что по-русски так нельзя.
Неужели действительно некому? Или побоялись? С одним земляком Вахтанга уже было такое. В славном 1945-ом. Написал он статью для «Правды» о Победе (а писал, в отличие от нынешних, сам), и там были слова: наголову разбиты. Он ошибся, хотя и считался великим грамотеем. Знаете песню: «Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознаньи главный корифей…». Написал раздельно: на голову. Правдисты в шоке: что делать? Сам ведь написал. Сам! Не править же Самого! Посовещались и решили печатать как написано. А наутро разослали «цэу» во все редакции и издательства: наречие «на голову» – исключение, пишется раздельно. Подозреваю, что Сам в могилу сошел, так и не узнав, что стал автором уникального наречия. У меня есть (в букинистическом случайно купил) «Толковый словарь русского языка» издания 1947 года, там именно так и написано. И в учебниках тех лет – так же. Во дела!
А Вахтанг тем временем уже другое поет:
Я часто время торопил,Спешил во все дела впрягаться.Пускай я денег не скопил,Мои года – мое богатство.Бог ты мой, опять обо мне…Помню, в семнадцать казалось: сорок лет – жуткая старость. Года – богатство? Молодым это дико. Они подозревают тут притворство, лицемерие.
Вспоминается анекдот о теории относительности: – Два волоса на голове – это много или мало? – Мало. – А два волоса в супе?.. Все относительно, все сравнительно. Сорокалетка рядом с юношей – мать, а со мною рядом – считай, дочка. Я Надюшу так и зову: Доня. Ну а мои полста пять для молодого вообще туши свет, дремучая старость, плесень. Хотя это всего лишь чуточку больше половины человеческого века.
Но это все, как говорится, по идее. На самом же деле век у нас – 60—70. В эпоху свержения идеологии мы признались, наконец, что «самая передовая в мире идеология» сокращает человеку жизнь. Статистику в Союзе прятали лучше, чем золотой запас, но вот отверзлись эти закрома – и резко пошли на убыль оптимисты. Правда о детской смертности, одна-единственная цифирка, сагитировала за выход из партии лучше всех «врагов народа», всех «идеологических диверсантов» вместе взятых. И по средней непродолжительности жизни мы тоже на каком-то призовом месте – после племен, которые обитают в ядовитых болотах, кишащих гадами и крокодилами.
Мои года – мое богатство…
В молодости я был неандертальцем. Даже когда мореходку закончил. Обходился преимущественно одним глаголом «давать», и то по большей части в повелительном наклонении. Хотя бывало и так: ну, ты даешь! Или: ух, я дал вчера!.. И даже подсобное существительное от него родилось: давалка. И мы тоже в те поры, в конце 50-х, базлали (кричали, значит): «Рок давай!». И книжек не читали – некогда. Для эрудиции хватало программной «Как закалялась сталь». Вообще образ стали пронизывал искусство и литературу, как факир пронзает клинками короб с ассистенткой. Только она выходит потом невредимой, в отличие от культуры.
Мыслительным процедурам молодого неандертальца, особенного его сравнениям, свойственная оглобельная прямолинейность. Человек состоит из тела, размышлял я и тут же «подводил черту», как учили: всё, кранты, остальное – поповщина, мракобесие. Тело с годами дряхлеет, продолжал я мыслительный процесс, вон, гляди: из него начинают сыпаться волосы, зубы, потом – просто песок. И, уже будучи механиком, проводил такую параллель: новый дизель ведь тоже лучше старого, изношенного, чадящего, пардон, мадам, как тот старпёр.
Параллель сия казалась мне гениальной, а рядом со «старпёром» уморительно смешной. И лишь много позже прочел я где-то, что уровень развития общества определяется его отношением к женщине и старости.
Вот когда впервые я начал задумываться: а почему у наших стариков нет должного авторитета, почему молодежь не уважает их? Ведь
Мои года – мое богатство…А потому, ответствовал я себе, что года для них – бремя, а не богатство. Потому как душой своей они, считай, не занимались вовсе. И детей воспитывали так же, и внуков, которым и неведомо о том, что уровень развития общества…
Бедные старики! И жили ведь не растительной вроде жизнью, могучими идеями жили, боролись за них, «светлое будущее» строили (пускай в кавычках, но взаправду). А о себе, получается, забыли? Ну не совсем, конечно. О гастрономических радостях старались не забывать, наркомовскую стограммовку блюли свято и зачастую многоразово. Но баловать себя еще и духовными запросами почиталось (а многими, увы, почитается и сегодня) непростительным барством, уделом «гнилой интеллигенции». Интересно, кто автор этой кликухи, прилипшей к недострелянным интеллигентам российским на столько лет? Сам или холуй какой?..
С культурой же поступили совсем просто – культурой было объявлено уменье «вести себя в обществе», за столом, в частности, чему придавалось значение особое.
Да, мы вольны сейчас зубоскалить над этим, предавать стариков анафеме в речах и песнях, но скажите честно, когда им было думать о душе? Многих ли хватало на заботу о подлинной культуре?
Когда у двигателя заканчивается моторесурс, когда клапана и подшипники выработаны вдрызг, он начинает пыхтеть и задыхаться, вонять горелым маслом. И вы роняете: пора в металлолом, на гвозди. Так же и старики наши: облысев, поседев, обеззубев, нажив артрит и язву, шабаш, говорят, пора на живодерню.
Но вы взгляните на стариков из той самой «гнилой интеллигенции». Видите, за кафедрой стоит седой академик, он говорит о всю жизнь любимых бабочках и личинках, подаривших ему, а через него человечеству, столько интересных открытий, и глаза семидесятилетнего ученого горят, как у влюбленного юноши. Он знает, что физический спад – не катастрофа, а закономерный переход из одного состояния в другое, к жизни духа. В точности как из куколки – бабочка.
Хватит у вас духу назвать его старпёром?..
Каждому – свое? Рожденный ползать летать не может? А как же быть с личинкой-червяком? Вот она замерла, окуклилась, а вот уже оборотилась воздушным созданием, крылатям и прекрасным – глаз не оторвать. Так и душа человеческая…
Мои года – мое богатство…
Захожу, значит, после овощного в гастроном, а продавщица мясо-молочного отдела, такая смугляночка-молдаваночка, перекладывает из мешка в сумку отборный картофан. Нет, в привычном нашем понимании это даже не картошка, а экспонаты для ВДНХ. Вот я и говорю, что картошка дружит с мясом, а мясо с картошкой. Правда, в отделе шаром покати, даже запаха нет никакого, ни мясного, ни молочного.
– Что, – говорю, – вы жилплощадь обменяли?
– Как это?
– Ну, с овощным. Там мясом пахнет, у вас – картошкой.
Смеется смугляночка белозубая, счастливая такая. Вот-вот вспорхнет или хотя бы запоет. Но она не поет, а сумка уже тяжела. Тогда я, уставясь в верхний угол пустопорожнего отдела, напеваю про себя вроде:
Как-то утром, на рассвете,Заглянул в соседний сад.Там смуглянка-молдаванкаСобирает картофан…– Виногра-а-д! – И смуглянка веселыми каштанами своими глядит на меня уже с интересом.
Меня такие взгляды всегда вдохновляли, и я выпаливаю ей про молдаванку, с которой была у меня р-роковая любовь в одна тыща девятьсот… И как пришлось мне, спасаясь от ее отца и братьев, с разбегу прыгнуть в самолет и очутиться на краю земли, то есть тут, во Владивостоке, на Эгершельде.
– А она, между прочим, очень была на вас похожа…
– А я болгарка, – словно извиняется смуглянка, и каштаны ее смотрят на меня жалеюще.
Мне и самому уже себя жаль. Я сокрушенно ворчу, что вот, мол, в Молдавии хоть вино и помидоры с брынзой есть, а тут – чем ребенка кормить?
– Курицу хотите? – Неожиданно предлагает смуглянка, зыркнув по сторонам. Но гастроном пуст, как и его витрины. И она достает из-под прилавка упитанную птицу. – Себе отложила…
Супешник Надюша спроворила – люкс. Тошка три дня расправлялся с бройлером. А на четвертый я снова потопал в тот гастроном. Увы, оказалась не болгаркина смена.
Плетусь домой, кляня переломные периоды в отечественной истории, переламывающие, как правило, хребты мужикам и мещанам. Утешаю себя тем, что годы зато на дворе другие, не тридцатые, не пятидесятые, не лагерные. Вон у Шаламова в рассказах жуть какая – читаешь, мураши по спине бегают…
И чтоб уж совсем приободриться, для душевного, так сказать, комфорта, я говорю себе: пенсион – это вещь! Многие, знаю, ругают его: дескать, и с работы тебя «ушли», и дома запилили. А я в восторге. Свобода. Читай – не хочу! Да какое чтиво-то пошло – пальчики оближешь. Почти на полный пенсион одних журналов выписал!