bannerbanner
История России. Век XX
История России. Век XX

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

Для меня определяющим толчком стало знакомство с Бахтиным. Это была такая судьбоносная встреча, которая чрезвычайно много мне дала, и я увидел свою задачу в том, чтобы Бахтин стал всеобщим достоянием, чтобы он вошел в духовную культуру страны. И подобных случаев было много – я беру только самый крупный из них. Как я впоследствии понял, мне просто хотелось создать вокруг себя культурную среду наивысшего из возможных тогда уровней: мыслители, философы, писатели, поэты. С огромным удовлетворением общался с этими людьми и стремился в тех условиях, хотя первоначально мои возможности были не слишком большими, как-то их представить, сделать все, чтобы они получили признание. И когда говорят о «кожиновской школе», возможно, имеют в виду тот факт, что несколько десятков, может быть, до сотни в той или иной мере одаренных и перспективных людей я стремился при каждом удобном случае, и письменно, и устно, как-то утвердить, выдвинуть. И этому способствовало такое счастливое свойство моей натуры – я думаю, очень счастливое свойство: когда я встречаюсь с чем-то ярким, одаренным, талантливым, то у меня нет такого ощущения, что вот я, а вот он, этот человек. У меня такое впечатление, что это тоже я. Понимаете, то есть я умею радоваться успехам других людей. Очень часто даже больше, чем своим собственным. Это не достоинство и не недостаток – это такое своеобразие характера.

* * *

Я был связан за свою жизнь с многими тысячами людей, и не в виде заочного или очного знакомства, а что-то вместе с ними предпринимал, что-то реальное делал. Одно время, например, я интересовался кинематографом и написал несколько статей о киноискусстве. Затем перестал интересоваться этим делом, просто запрещал себе о нем писать. Был интерес к живописи, особенно когда появилась так называемая «подпольная» живопись, я узнал всех этих художников. Был тогда такой известный подпольный живописец Оскар Рабин, который потом эмигрировал, – первая его выставка прошла в моей квартире. Но и этот интерес я в себе зачеркнул. Позже меня по старой памяти приглашали на то или иное художественное мероприятие, но я чаще всего отказывался. А что касается литературы в самом широком плане, истории, философии – я постоянно этим всем занимался. Тем более что философия для серьезного понимания и литературы, и истории просто необходима. Я уже говорил, что совсем еще мальчишкой написал свою «Историю Москвы», но затем пошел все-таки не на исторический факультет, а на филологический. Кстати, и Игорь Ростиславович Шафаревич в одном из своих интервью как-то обмолвился, что когда он был совсем молодым человеком, то хотел заниматься вовсе не математикой, а историей, но смутно сознавал, что историей серьезно в то время заниматься нельзя, а потому и пошел в математику. Я не могу сказать, что осознавал нечто подобное, но вполне возможно, что выбор совершился бессознательно, и я занялся не историей, а литературой. Но впоследствии, когда я стал просматривать все, что было мною написано о литературе, то всюду обнаружил явный интерес к истории. То есть этот фундамент, эта основа присутствовала у меня всегда. Я всегда стремился очень четко связать со временем все литературные произведения, о которых писал: шла ли речь о древних писателях, о литературе XIX века или даже о современной – я всегда стремился обосновать движение литературы движением истории. Я всегда считал, что не литература отражает историю, а история порождает литературу как свой высший и самый ценный плод. В конце концов, я очень люблю это высказывание Достоевского, что когда последнего человека призовут на последний, Страшный Суд и спросят, зачем он жил на Земле и в чем видит смысл своей жизни, то человек вместо ответа может молча подать «Дон Кихота» Сервантеса. Наша культура и есть вот этот ответ человечества, обращенный в вечность. Кстати, Бахтин в центре своей книги о Достоевском написал, что в этом мире ничего не кончено и никогда не будет кончено. Но тем более, если это так, необходимо оставлять за собой такие бескорыстные и объективные свидетельства. Это и есть культура. Потому что все остальное, по большому счету, не представляет никакого интереса. Хотя художник может получать деньги за картину, в его искусстве существует элемент бескорыстия, самоотдачи. Огромное количество людей пишут стихи, по-моему, в убеждении, что раз в их стихах запечатлена их индивидуальная жизнь, то она остается навечно, в той материи, которая непременно сохранится, – а слово переживает века и тысячелетия.

У большинства нашей интеллигенции сформировалось представление, что на Западе все неизмеримо выше. Я впервые столкнулся с этим, когда сказал одному из заместителей директора ИМЛ, весьма патриотично настроенному, кстати, о том, что необходимо издать книгу Бахтина о Достоевском, тот только рукой махнул: «Что вы! Там, на Западе, написали о Достоевском гораздо глубже и интереснее, чем ваш Бахтин». Дело было в 1961 году, мы космос штурмовали… А директор нашего института Б. Л. Сучков, человек совершенно прозападный, вызвал как-то нас с Палиевским и между делом спросил: «Что вы все возитесь с Россией? Это ведь Чухлома. Есть только один Солженицын, да и тот накануне высылки».

А сейчас очень многие патриотически настроенные люди, даже образованные, питают иллюзию, будто можно выбросить из нашей истории последние восемьдесят с лишним лет и восстановить жизнь наших предков. Они поступают точно так же, как поступали революционеры в семнадцатом году: сбросить историю с парохода современности – и точка. Я осознал это очень рано и всегда находил людей, которые стремились к полному соединению нашей истории. А крикливый, поверхностный патриотизм всегда вызывал во мне какое-то недоверие. Мне всегда хотелось, чтобы существовал пласт людей, в которых проявлена вся наша тысячелетняя Россия, а не какие-то кусочки ее истории. И это были люди абсолютно разные: с одной стороны, Михаил Михайлович Бахтин, который родился еще в 1895 году, человек высочайшего философского уровня, еще 15-летним мальчиком прочитавший Кьеркегора, – а с другой стороны, детдомовец Николай Рубцов, который в 1963 году написал: «Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, Но жаль мне, но жаль мне поруганных белых церквей…» И как только я видел в человеке огонь, связанный с тысячелетней нашей культурой, то старался быть рядом с этим человеком. Патриотизм имеет смысл только тогда, когда он творческий, когда он может что-то противопоставить и доказать патриотизму других народов. Тем же я пытался заниматься в своих сочинениях о прошлом, представить историю России в ее целом, объективном смысле. Вообще изучению истории я отдал гораздо больше сил и времени, чем литературоведению. Меня все время интересовала именно история в зеркале литературы и языка. А собственно литературоведение не вызывало во мне такого внутреннего интереса, хотя давалось достаточно легко. И когда я поделился своими сомнениями с Бахтиным, Михаил Михайлович ответил мне, что ничего странного тут нет, что литературоведение – слишком межеумочная область, чтобы ей заниматься всерьез, нужно быть или писателем, или философом.

* * *

Оспорю само определение «кожиновская школа». Я никогда не настаивал на каком-то своем первенстве, лидерстве; комплекса власти, в том числе даже власти духовной, по-моему, просто лишен и с любыми людьми всегда стремился быть на равных.

Поэтический кружок, в который в 1962 году вошел Николай Рубцов, в первые годы своего существования представлял собой именно кружок, а не литературное явление в полном смысле этого слова. Он не имел авторитета в каком-либо журнале, альманахе, издательстве; у него не было даже хотя бы «своего» литературного критика…

Главное заключалось в единой творческой программе участников кружка – твердой, бескомпромиссной и в то же время лишенной какого- либо догматизма и сектантства. Ими всецело владела идея русской Поэзии, притом вовсе не в эстетически замкнутом, книжном смысле, но Поэзии, воплощающей жизнь человека и народа во всей ее глубинной сути.

Творения Пушкина и Тютчева, Лермонтова и Некрасова, Фета и Полонского, Блока и Есенина были для Николая Рубцова и его собратьев не «литературными фактами», но именно глубочайшими воплощениями духовной жизни русского народа и русского человека, а значит, прообразами их собственной духовной жизни. Они никак не отделяли поэзию от жизни в ее сущностной основе, и потому были свободны от какой-либо литературщины.

С другой стороны, именно это глубокое проникновение в классическую поэзию и подлинное овладение ею – освоение ее (то есть, превращение ее в действительно свое состояние) – и делало Николая Рубцова и его собратьев настоящими людьми культуры, а не поверхностными ее потребителями, способными лишь щеголять «информированностью».

Автор этих воспоминаний с самого начала был тесно связан с поэтами, составившими кружок, но в те годы занимался почти исключительно теоретическими проблемами литературы; современная поэзия была для него еще только чисто душевной, а не «профессиональной» заботой.

Между тем к осени 1963 года сложилась довольно драматическая ситуация. Поэты кружка уже могли «предъявить миру» целый ряд превосходных – ныне, кстати сказать, всем известных – стихотворений, однако даже лучшие их стихи жили, по сути дела, только «внутри» кружка. Я был убежден, что стихи эти не только представляют собой наиболее значительные явления современной молодой поэзии, но что выразившимся в них творческим устремлениям безусловно принадлежит будущее. И при всей своей погруженности в литературу прошлых эпох я так или иначе сознавал, что без внятного для всех современного продолжения подлинного творчества в какой-то мере теряет смысл и великая поэтическая культура прошлого…

На одной из встреч зашел разговор о затруднениях с печатанием стихов, прежде всего о вполне готовой к изданию, но, как говорится, лежащей без движения первой книге Анатолия Передреева. Чуть ли не впервые услышал я тогда из уст друзей горькие слова о трудности пути в литературу и стал искать какой-либо выхода.

Перебрав в памяти людей, которые могли бы помочь делу, я остановился на имени Дмитрия Старикова. Лет за десять до того мы вместе закончили Московский университет, а в описываемое время он был одним из наиболее активных и влиятельных критиков. К тому же и жил он по соседству, и я немедленно отправился к нему, вооруженный стихами и гитарой.

По-студенчески резко я сказал ему о том, что вот, мол, он столь активно пишет о современной литературе и прежде всего о поэзии, но даже не имеет представления о творчестве наиболее значительных и наиболее обещающих молодых поэтов. Затем, не дожидаясь возражений, я стал читать Дмитрию неведомые ему стихи, а кое-что и напел под гитару. И этого оказалось достаточно…

Вскоре Дмитрий Стариков был назначен заместителем главного редактора журнала «Октябрь». И за недолгие годы его работы на этом посту журнал щедро публиковал лучшие стихи Николая Рубцова, Владимира Соколова, Станислава Куняева.

Именно здесь были обнародованы в 1964–1965 годах такие ключевые стихотворения Николая Рубцова, как «Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны…», «Тихая моя родина…», «Звезда полей», «Русский огонек», «Взбегу на холм и упаду в траву…», «Памяти матери», «Мне лошадь встретилась в кустах…», «Добрый Филя» и т. п. На основе публикаций в «Октябре» Николай Рубцов смог издать в Архангельске свою первую книжечку «Лирика», и вообще именно эти публикации по-настоящему ввели его в литературу{10}.

Важно отметить, что отношение Дмитрия Старикова к творчеству Николая Рубцова и его друзей разделяли в редакции «Октября» далеко не все. И кто знает, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, если бы его лучшие стихи не были бы так сравнительно быстро введены в литературу? Напомню, что в том самом 1964 году Николай Рубцов был исключен из Литературного института и должен был покинуть Москву и поселиться в своем затерянном среди лесов и болот Никольском. Конечно, невозможно представить себе, что Николай Рубцов отказался бы от поэзии. И все же – создал ли бы он все то, что мы теперь знаем?..

В самом конце 1964 года Николай Рубцов приехал в Москву хлопотать о восстановлении его в Литературном институте (15 января 1965 года он был восстановлен, но, увы, только на заочном отделении). Однако все эти неурядицы были чем-то не таким уж существенным – они походили на то, что произошло у нас со встречей Нового, 1965 года.

Было решено встречать этот год в доме моих родителей, где Николай Рубцов еще не бывал. Случилось так, что я запоздал и Николай явился раньше меня. Был он одет, как бы это сказать, по-дорожному, что ли, и на моего отца, который встречал гостей, произвел очень неблагоприятное впечатление. Отец мой вообще был человеком совершенно иного, чем мои друзья, склада…

Мы с Передреевым приехали около двенадцати и застали Николая на улице у подъезда. Меня страшно возмутило нарушение обычая, который я считаю священным: к новогоднему столу приглашается любой нежданно появившийся гость. Я вбежал в квартиру, чтобы поздравить с Новым годом мать, и вернулся на улицу.

Что было делать? У нас имелись с собой вино и какая-то снедь; но все же встреча Нового года на улице представлялась крайне неуютной. Оставалось минут десять до полуночи. Широкая Новослободская улица была совсем пуста – ни людей, ни машин.

И вдруг мы увидели одинокую машину, идущую в сторону Савеловского вокзала, за которым не так уж далеко находится общежитие Литературного института. Мы бросились наперерез ей. Полный непобедимого молодого обаяния Анатолий Передреев сумел уговорить водителя, и тот на предельной скорости домчал нас до «общаги». Мы сели за стол в момент, когда радио уже включило Красную площадь. Почти не помню подробностей этой новогодней ночи – разве только всегда восторженную улыбку замечательного абхазского поэта Мушни Ласуриа, улыбку, с которой он угощал нас знаменитой мамалыгой. Но эта ночь была – тут память нисколько мне не изменяет – одной из самых радостных новогодних ночей для всех нас. Нами владело ощущение неизбежного нашего торжества, преодолевающего самые неблагоприятные и горестные обстоятельства. Под утро мы с Анатолием Передреевым даже спустились к общежитскому автомату и позвонили моему отцу, чтобы как-то «отомстить» ему этим нашим торжеством. У него уже было совсем иное настроение, он извинялся, упрашивал, чтобы все мы немедленно приехали к нему и т. д.

– Ты даже представить себе не можешь, кого ты не пустил на свой порог, – отвечал я. – Все равно, что Есенина не пустил…

И это тогда, 1 января 1965 года, уже было полной правдой.

* * *

Я убежден, что любовь к искусству (если она, конечно, истинная) – самая или даже единственно прочная (ибо она коренится в самой глубине духа) основа независимости или, выражаясь иначе, свободы критика. Собственно, даже и не свободы, которая есть сопротивление каким-либо внешним ограничениям, а воли, вольности как всецело внутренней устремленности, вообще не обращающей внимания на внешние препятствия.

В 1985 году, на рубеже «перестройки», один критик, специализирующийся в основном на «критике критиков», дал мне как критику явно не очень хорошо продуманную им оценку: «Воля, по Далю, есть «данный человеку произвол действия; свобода, простор в поступках», и Кожинов в самом деле гораздо свободнее, чем кто-либо из его коллег»{11} (именно так: гораздо… чем кто-либо).

При вчитывании в это суждение может сбить с толку процитированное из Даля слово «произвол», которое имеет сегодня явно негативный смысл. Но во времена Даля этот смысл был как раз на втором плане; Даль определял данное слово прежде всего так: «Произвол, своя воля, добрая воля, свобода выбора и действия, хотенье, отсутствие принужденья».

И поскольку речь шла о моей деятельности до 1985 года, едва ли можно было бы дать ей более лестную оценку (хотя критик, конечно, не ставил перед собой такую цель). Если судить по моим опубликованным в 1950–1984 годах работам, оценка эта, разумеется, преувеличенная. Свобода моя постоянно стеснялась и редакторами, и цензорами и, в конце концов, «внутренним редактором». Так, например, когда я в начале 1960-х годов пожелал сказать в печати о том, что Александр Солженицын – крупнейший писатель и творец новой эпохи русской классической прозы, я смог опубликовать только такое несколько витиеватое рассуждение: «В современных поисках в сфере художественной речи прозы наметились две разные устремленности: с одной стороны, попытки создания ярко выраженного «современного стиля», напоминающие тенденции прозы начала 1920-х годов, с другой – стремление возвратиться к «истокам», буквально воспроизвести стиль Чехова и Бунина. Эти устремления не могут привести к победе, к созданию новой классической прозы. Единственный путь – это упорное, неимоверно трудное и в то же время по- своему «наивное», «естественное» овладение реальными формами самой жизни, «перевод» этих форм в формы прозаической речи, как бы не опирающейся (во всяком случае, внешне, очевидно) ни на плотный грунт вековой традиции, ни на зыбкое марево «современного стиля.» На этом пути развивается художественная речь прозы Солженицына».

Свободу, независимость или вольность – предпочитаю это слово, обозначающее «зависимость» только от своей собственной любви к творениям поэта или писателя, – я вижу, в частности, в том, что 20–30 лет назад первым или одним из самых первых говорил о выдающемся значении только что изданных или даже еще только готовившихся тогда к изданию книг М. Бахтина, В. Шукшина, Н. Рубцова, А. Прасолова, В. Белова, Н. Тряпкина, А. Межирова, В. Соколова, А. Битова, В. Казанцева, Ю. Кузнецова и других. Это можно увидеть из моей книги «Статьи о современной литературе» (М., 1982) и ее дополненного переиздания 1990 года, где собраны статьи начиная с 1960-х годов. Из этой же книги можно уяснить, что меня гораздо меньше увлекала задача писать что-либо о сочинениях, не породивших во мне любви; я изредка критически отзывался лишь о тех авторах, которые были слишком уж чрезмерно превознесены другими критиками (К. Симонов, Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Ю. Трифонов, А. Тарковский, Ю. Мориц – вот, пожалуй, и весь перечень специально «раскритикованных» мною).

* * *

Одним из центров возрождения патриотических идей явилось восстановленное в 1966 году Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры (ВООПИК); все общества этого рода были закрыты и даже репрессированы на рубеже 1920—1930-х годов. В 1964 году в здании Исторического музея собрался десяток молодых людей, часть из которых стала духовным ядром учрежденного спустя два года общества. И среди собравшихся был всего только один представитель старшего поколения, проведший в ГУЛАГе около тридцати лет, Олег Васильевич Волков, который – ясно это помню – сказал тогда не без тревоги: «А не окажемся ли мы все, господа, на Соловках?»

Важно знать как и почему удалось официально утвердить это общество. В 1965 году возникли конфликты на советско-китайской границе, и поначалу имели место отказы противостоять нарушителям: ведь они, мол, такие же коммунисты, как мы. В этих обстоятельствах Главное политическое управление Советской армии поддержало идею создания ВООПИК.

И с 1966 года в кельях Высокопетровского монастыря еженедельно собирались несколько десятков молодых ренителей (из старшего поколения там опять-таки никого не было, кроме О. В. Волкова и еще исторического романиста В. Д. Иванова). Собрания эти получили негласное название «Русский клуб». «Русский клуб», помимо прочего, устраивал достаточно действенные конференции во многих городах – Новгороде, Смоленске, Суздале, Белгороде и др., а целый ряд его участников энергично выступали в печати.

Эти выступления имели немалое значение. Возьмем хотя бы мемуарную статью Владимира Николаевича Осипова в «Нашем современнике»{12}, где он говорит, что «во второй половине 60-х годов… на опустошенной русской почве нежданно-негаданно взметнулась плеяда Белинских, причем Белинских лишь в смысле таланта и темперамента. Кожинов, Лобанов, Семанов, Чалмаев, Палиевский, О. Михайлов, Д. Жуков…». Почти все перечисленные Осиповым люди вступили на патриотический путь именно на почве «Русского клуба».

Л. И. Бородин сказал на встрече в редакции журнала «Москва», обращаясь к участникам «Русского клуба» Палиевскому, Ланщикову и Кожинову: «…вас я читал с 1967 года и даже с еще более ранних времен. Вы были для меня людьми, которым открылись национальные истины. Не националистические, а национальные – мудрость бытия нации».

В 1971 году В. Н. Осипов пришел ко мне и предложил участвовать в издававшемся им машинописном журнале «Вече». Я сказал ему, что он обращается ко мне, очевидно, как к литератору, чьи выступления на страницах легальной печати близки и дороги ему. Владимир Николаевич подтвердил это. Но ведь нет сомнения, заметил я тогда, что мое участие в «Вече» лишит меня возможности публиковаться легально. Осипов согласился со мной, и позднее мы встречались только для устного обсуждения тех или иных проблем, и, приходя ко мне, он каждый раз заботливо сообщал, прежде всего, что по дороге сумел избавиться от слежки…

Между прочим, сегодня Осипов считает, что наилучшим и наиболее плодотворным путем была бы не атака на власти, но, как он пишет, «неспешное мирное, эволюционное перерастание богоборческого тоталитаризма в нормальную национальную государственность с постепенным отмиранием утопической идеологии»{13} Этот путь, понятно, подразумевает «легальную» деятельность. Хотя, конечно же, оглядываясь назад, нельзя не признать неизбежность и оправданность возникновения и ВСХСОН, и журнала «Вече» в тогдашних исторических условиях, не говоря уже о безусловной ценности самого нравственного подвига Л. И. Бородина, Е. А. Вагина, И. В. Огурцова, В. Н. Осипова, М. Ю. Садо и многих других.

* * *

Более тридцати лет назад жизнь свела меня с несколькими молодыми в то время деятелями абхазской культуры, завершавшими свое образование в Москве. Это знакомство могло, конечно, оказаться не имеющим последствий эпизодом, но с самого начала что-то (я долго не осознавал со всей ясностью, что же именно) глубоко заинтересовало меня в этих людях, их мыслях, их переживаниях. Постепенно я стал вчитываться в книги абхазов и об абхазах, стремясь понять многовековую историю неведомого мне ранее народа (теперь книги эти составляют целый отдел моей личной библиотеки). Наконец, я отправился в Абхазию – не в ту «курортную», которую знают многие москвичи, но в полные покоряющего обаяния селения в предгорьях Кавказского хребта: Кутол, Члоу, Моква, Джгерда…

Невозможно рассказать здесь о том, что мне в конечном счете открылось: я отчасти изложил свое открытие в нескольких опубликованных статьях. Скажу лишь следующее: я и разумом, и сердцем не только всецело принял, но и – не убоюсь ответственного слова – полюбил столь немногочисленный (в масштабах мира, да и моей тогдашней страны) и в то же время поистине уникальный, никем не заменимый народ, живущий на таком малом пространстве между реками Псоу и Ингур, отделенными расстоянием всего только около 170 километров. Я увидел богатство, сложность и особенную, скрытую, не выражающую себя в показных акциях силу народного духа.

И едва ли найдутся слова, которые способны передать чувства, испытанные мною, когда стотысячный абхазский народ смог победно отразить агрессию четырехмиллионного, то есть в 40(!) раз превосходящего его по численности, соседа! Прошу извинить меня за признание в чисто личной гордости: абхазы неоспоримо подтвердили все то, что я о них передумал в предшествующие годы…

И сколько бы ни уверяли теперь враги абхазского народа, что его победа была-де обеспечена той или иной посторонней помощью, их слова заведомо лживы. Ибо любая помощь это именно и только помощь, а решает дело все же тот, кому помогают, а не те, кто помогает.

Вызывающий преклонение героизм абхазов не нашел, увы, должного признания в официальном мнении России и Запада, поддерживающем только то, что выгодно поддерживать (об этом я еще буду говорить). Но во всем мире сегодня есть люди, которые восхищаются подвигом абхазского народа. Вообще, поскольку мир ныне стал в буквальном смысле слова единым и каждое весомое событие, происходящее в любой точке планеты, прямо и непосредственно предстает как событие всемирной истории, Абхазия с 1992 года именно прямо и непосредственно вышла на мировую арену (разумеется, история Абхазии на всем ее многовековом протяжении была неотъемлемой частью истории всего человечества, но ранее это не было, так сказать, очевидным для всех фактом).

Между прочим, я имел случай лично убедиться в том, как «абхазская тема» ныне буквально движется через весь мир, как слово об абхазах, прозвучав в Москве, отзывается далеко на Западе, затем звучит в заветной глубине Абхазии и еще раз возвращается в Москву. Дело было так. Осенью 1992 года, во время известного сражения в районе Гагры, я беседовал с несколькими депутатами Верховного Совета России, незадолго до того посетившими Абхазию. Депутат С. Н. Бабурин, зная о моем давнем внимании к Абхазии, спросил меня, каким, на мой взгляд, будет исход гагринских боев. И я в юмористической форме, но все же вполне серьезно сказал, что на этот вопрос полтораста с лишним лет назад ответил Лермонтов известной строкой своего «Демона»: Бежали робкие грузины…

На страницу:
4 из 11