bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 12

6 марта, пятница

Валерия Алексеевна Маленкова с важным видом сидела напротив Нины Петровны. Подруги пили чай.

– Теперь все будет по-новому, – важно рассказывала Валерия Алексеевна. – Многое после Сталина предстоит переиначить.

– Видать, время пришло, – отозвалась Хрущева. – Мой только и твердит, что надо в корне жизнь менять!

– В корне, Нина, ничего не поменяешь, не так просто!

– Мужья разберутся! – отмахнулась Нина Петровна.

– Нет, мой без меня не проживет, я его голова!

– Ты умная, ты ректор, а я – больше по хозяйству.

– Теперь мне придется на всех приемах бывать, по командировкам с ним ездить.

– Помогай, помогай!

– Придется из института уходить.

– Как так?

– А что? – вскинула брови Маленкова. – Институт я на первое место вывела, пойди, поищи такой!

Валерия Алексеевна основательно расстроила Московский энергетический – на Красноказарменной улице высились монументальные корпуса, дом для преподавателей, студенческое общежитие. Она приглашала на работу ведущих профессоров, словом, создала серьезнейшее учебное заведение. За целеустремленность, безапелляционность и резкость Берия прозвал ее «Жандарм в юбке».

– У меня не только студенты обучаются, у меня науку вперед двигают! – продолжала ректорша.

– Не представляю, как ты справляешься!

– Все, Нина, хватит! Учебный год доведу и – прощайте.

– Жалко. Мне удобно, что ты там ректором, знаю, что мой Сережа не беспризорник.

– Какой он беспризорник, он наш лучший ученик! О нем в МЭИ легенды ходят.

От гордости за сына Нина Петровна покраснела:

– Весь в отца! Переживаю я за детей!

– А кто не переживает? – Валерия Алексеевна насупилась. – У нас тоже сплошные нервы, волин бывший звонить наладился. «Как ты себя чувствуешь? – спрашивает. – Я по тебе скучаю!». А у Волечки уже муж другой! А тот звонит себе, ни стыда, ни совести! И все под предлогом с ребенком общаться. Игоречек его знать не хочет, дедуля ему отец! Дочь, дуреха, слушает, отвечает. Я однажды трубку выхватила и прямо закричала: «Чего звонишь?! Чего тебе надо?!» А он: «У меня сын растет! Если что, я в суд пойду!» Такого негодяя еще поискать! Наглый, дерзкий, делает вид, что до сих пор в Волечку влюблен! Я уже хотела Георгию нажаловаться, но тут Сталин умер. Теперь-то звонить бросит, испугается, ведь Георгий Максимилианович стал председателем правительства! – самозабвенно проговорила Валерия Алексеевна.

– А может, пусть позванивает, все-таки он отец?

– Твоей Иришке мать часто звонит? – недовольно нахмурилась Маленкова.

– Вообще не звонит.

– А стала бы названивать, да в дверь стучаться, посмотрела б на тебя!

– Я б ее на порог не пустила!

– Так вот!

– Иришка думает, что она наша с Никитой Сергеевичем дочка.

– И правильно думает, и не надо разубеждать!

– Леонид погиб, когда ей два годика было, а Любу в тюрьму забрали.

– У тебя с Иришей все ладненько, а этот нахал танком прет! Ну я ему задам! – пригрозила Маленкова. – Вы к нам в гости в воскресенье собираетесь?

– Так похороны сталинские!

– Позабыла совсем!

– Как похоронят, так и приедем.


Никиту Сергеевича назначили председателем Государственной похоронной комиссии, никто бы лучше не справился с организацией таких ответственных похорон. От военных Булганин прикомандировал к Хрущеву маршала Василевского, от госбезопасности прибыл генерал-полковник Серов, от Совета министров явились заместитель управляющего делами Смиртюков и небезызвестный референт Феоктистов, который занимался лишь двумя делами: похоронами и елками. В шутку его называли главным елковедом страны. Это он лазил по сугробам и выбирал в окрестных лесах самые пушистые и нарядные деревья, чтобы на Новый год украшать ими Кремль, госдачи и квартиры руководства, ведь не может же, новогодняя елка у председателя Совета министров быть общипанная, неказистая?!

И в организации похорон цены Феоктистову не было. Спецморг и Новодевичье кладбище были целиком его вотчиной. Все ритуалы он знал наизусть: кто, где стоит; кто, когда, куда идет; кто за кем говорит; кому какой церемониал положен; в которой газете печатать некролог и кому его подписывать; и с местами на кладбище – это только к Феоктистову. Ясно, что на похоронах Сталина он оказался на вторых ролях, но даже у Сталина без его эрудиции не обошлось, по существу, Феоктистов, был здесь первым помощником. По утвержденному сценарию, который подготовил опять-таки Феоктистов, должны были происходить прощание и похороны. На этот раз все шло гладко, только вот никто не ожидал столь безумного наплыва народа, который с момента скорбного сообщения, прибывал и прибывал в город.

– Скорей бы с ним, с бесом, закончить! – в телефонном разговоре не сдержался Берия.

– Всему свое время! – заметил Никита Сергеевич. – Народа море, куда ни поеду, толпы.

– Я велел караулы усилить. Даже мертвый, черт, покоя не дает! – ругался Лаврентий Павлович.

Подготовка к скорбным мероприятиям шла полным ходом. Весь фасад Дома Союзов, где будет три дня проходить прощание, занял огромный сталинский портрет. В центре Колонного зала из массивного бруса сколотили постамент для гроба, который стянули мощными металлическими скобами. Теперь его драпировали пунцовым бархатом и алым шелком. Группа декораторов, привлеченная Феоктистовым из Театра оперетты, получила на складе необходимые ткани и трудилась, что называется, на износ.

По центру и по бокам Колонный зал украсило множество флагов. У изголовья гроба алые полотнища знамен были приспущены. Все мраморные колонны укрыли красно-черной материей. Огромные хрустальные люстры затянули крепом, отчего свет в зале сделался приглушенным, мягким. Пахло цветами и хвоей. Похоже, что все цветы государства в эти дни попали в Москву, в Дом Союзов. В помещение то и дело заносили венки: от Центрального Комитета, от Совета министров, от союзных республик, профсоюзов, комсомола, министерств и ведомств, от всех центральных учреждений и общественных организаций, от братских социалистических стран и коммунистических партий, от государств, чьи делегации официально прибывали на похороны. Венков было несметное множество, их расставили в тыльной части зала, по боковым стенам и у входа, часть отправляли на улицу и установили по ходу движения траурного потока, да и как было уместить венки в здании, если их подносили и подносили?! К двенадцати приехал хор и оркестр Большого театра, артистов разместили на сцене, они начали репетировать.

На обычном крытом грузовике в сопровождении лишь двух легковых машин привезли гроб с телом покойного. Гроб бережно сняли с грузовика, занесли в здание и, поддерживая со всех сторон, водрузили на постамент, слегка наклонив вперед. Санитары кремлевской больницы, Егор и Саня, незаменимые гробовщики, аккуратно открыли крышку. Пока гроб заносили, все-таки ударились углом о ближнюю колонну и, поднимая, чересчур задрали наверх, да так, что заведующему спецморгом пришлось поправлять окоченелое тело. Подсобили те же незатейливые ребята – Егор и Саня. Они совершенно не стеснялись покойника, ловко выправили голову, подоткнули и разгладили подушку, да и туловище, которое при транспортировке пошатнулось, определили, как положено. Цены им не было, этим замечательным гробовщикам! После них уже сам завморгом, отдуваясь, взобрался повыше и стал подмазывать генералиссимусу лицо.

– Ста-лин! – любовно протянул Саня, ковыряя в носу пальцем, – вот и нету его, отца родного!

Гример неловко слез вниз, и тут же по приказу Феоктистова гроб обложили цветами, пунцовыми гвоздиками и красными, точно свежая кровь, розами.

Никита Сергеевич старался ничего не упустить, Феоктистов неизменно следовал за ним. Они еще раз прошлись по залу, зашли с тыльной стороны постамента. Хрущев пытался качать тяжелую конструкцию, но она даже не шелохнулась. Убедившись в надежности помоста, Никита Сергеевич отошел в центр зала и оттуда уставился на покойника. Никогда уже он не тыкнет, не взглянет по-змеиному своими азиатскими глазами, не ухмыльнется, не скажет на украинский лад: Микита!

– А где ордена? – вдруг сообразил Хрущев, разглядев у подножья ряд ровненько выложенных атласных подушечек, предназначенных для наград.

– Забыли! – растерянно проговорил Феоктистов.

Секретарь ЦК выругался.

– Вы что, рехнулись? Быстро за орденами, скоро прощание начнется!

Перекрывая все голоса, грянул оркестр. Хор запел, кто-то громко заплакал, кто-то высморкался.

– Пусть тише поют, ведь похороны, – указал председатель похоронной комиссии.

Хрущева пригласили к телефону.

– Как у вас? – звонил Маленков.

– По плану.

– Мы к шестнадцати будем.

Прощание со Сталиным начиналось в шестнадцать часов.

– Не беспокойся, Егор, я на месте.

– Спасибо тебе, – поблагодарил председатель Совета министров и добавил. – Надо Иосифа поскорей в последний путь отправить.

– Отправим, не переживай. Господь его уже прибрал, ты понапрасну волнуешься. А ритуал соблюсти обязаны.

– Ритуал! – вздохнул Маленков.

С обеих сторон у постамента встали по четыре солдата в фуражках с боевым оружием на плече. У каждого солдата на левой руке была траурная повязка. Солдаты застыли как вкопанные. В седьмой подсобке, отданной военному караулу, наряд сотрудников МГБ загодя осмотрел карабины. В каждом предусмотрительно не действовал затвор, чтобы ружье не могло стрелять. Оно и правильно, безопасность прежде всего! Только проверенные, самые надежные работники допускались на подобные мероприятия, имея при себе боевое оружие.

Москву заполонили военные, сотрудники Министерства внутренних дел и государственной безопасности. Милиция пешая, конная, особенно конная, ведь всаднику легче управлять движением масс, стояла на каждом шагу. В центре города развернули два кольца оцепления, не считая перегороженных грузовиками улиц, куда не допускали случайных людей. Проход тут был разрешен по специальным пропускам. Красные пропуска выдавали иностранным дипломатам, за которыми даже в такое нелегкое время нужен был глаз да глаз. Зеленые – гостевые, раздали работникам ЦК, Совета министров, депутатам, номенклатуре по утвержденному списку. Оранжевые получили члены почетного караула. Почетный караул должен был выстраиваться возле гроба усопшего, по восемь человек с каждой стороны. Любопытно, что иностранные гости разворачивались к гробу лицом, а советские граждане – наоборот, поворачивались к гробу спиной. Стояли в почетном карауле неимоверно долго – целые три минуты. Существовали еще и белые карточки для прохода, они предназначались техперсоналу: музыкантам, артистам, врачам, и так далее. С голубыми пропусками вышагивали сотрудники спецохраны, с синими бегали журналисты.

«Сталин умер! Сталина нет!» – рыдала Москва.

С самого утра потянулись в столицу тысячи людей, десятки, сотни тысяч. Люди шли и шли. Отовсюду: из Рязани, из Калуги, из Владимира, Ленинграда, Саратова, Калинина, Сталинграда, Вологды, Архангельска, Сталино, Киева, Минска, Самарканда, Тбилиси, Еревана, Молотова, Пятигорска, из малых и больших городов, поселков, деревень. Никто не смог удержать людей на месте. Мужчины и женщины, старики и старухи, дети и подростки, юноши и девушки выли от скорби, от потери самого любимого, самого близкого, самого родного человека. Никто не находил себе места, все хотели в последний раз посмотреть на вождя, проводить в последний путь.

Умер отец народов! Умер, ушел! Осиротела страна! Как будем жить без Сталина, что делать?! На поезде, на автобусе, на грузовике, на попутной подводе, пешком, выбиваясь из сил, падая на колючий мартовский снег, рыдая, осиротевшие заплаканные люди прорывались в столицу. Только бы добраться, только бы успеть, только бы взглянуть на милого, ненаглядного человека, который всего себя, без остатка отдавал Родине, и вот – отдал. Кончился товарищ Сталин. Прощай, любимый Иосиф Виссарионович! Прощай, наш драгоценный человек!

Со Сталиным разгромили фашизм, с его именем поднимались из окопов в атаку, и кривились рты бойцов от грозного возгласа: «За Родину! За Сталина!» И падали на землю красноармейцы, отдавая за него жизни. Что же будет теперь? Как жить?

Человеческие ручейки сливались в потоки, реки, в огромную неуправляемую, объятую безмерным горем толпу. И выла, ревела толпа и шевелилась, накрывая заплаканный город, захватывая улицы, проспекты, перекрывая бульвары, угрюмо подползая к Красной площади, к Кремлю, устремляясь ближе и ближе к сердцу всеобщей печали – к Дому Советов, где лежало его бренное, облаченное в парадный мундир тело, чтобы отдать последний долг, бросить последний взгляд, вознести последнюю молитву тому, кто столько лет управлял ими. Человеческое море, скованное непередаваемым ужасом потери, страхом, горючими слезами, истерикой, разливалось по притихшей Москве и клокотало.

Накануне состоялось решение Президиума ЦК, где говорилось, что товарища Сталина надлежит забальзамировать и, как отца революции Владимира Ильича Ленина, навечно положить в Мавзолее на Красной площади, для чего следовало соорудить в Мавзолее Ленина новый стеклянный саркофаг. Это ответственное дело поручили известному стеклодуву Никанору Курочкину, именно он делал первый ленинский колпак, а в 1937 отлил из небьющегося рубинового стекла массивные кремлевские звезды. Доступ в Мавзолей, который с этих пор получил имя Ленина – Сталина, будет открыт ежедневно, с двенадцати до шестнадцати часов. Вход в Мавзолей со стороны Красной площади свободный, каждый гражданин или гость столицы сможет прийти сюда и преклонить голову перед вождями. Во многих письмах трудящихся, адресованных Центральному Комитету, говорилось, что хорошо бы всех прибывающих в столицу в обязательном порядке привозить на Красную площадь, в Мавзолей Ленина-Сталина, почтить память самых выдающихся людей. И может быть стоило так поступить? Товарищ Молотов прямо настаивал на подобном церемониале.

– Мы выделим специальные автобусы, которые будут подбирать прибывающих в столицу на вокзалах и привозить на Красную площадь. Это будет идеологически верный ход. Такими действиями мы усилим любовь населения к партии, к Советскому государству, – убеждал Вячеслав Михайлович. С большим трудом удалось его разубедить.

Опыт в деле бальзамирования в Советском Союзе был основательный. Двенадцать человек вот уже без малого тридцать лет следили за телом Владимира Ильича, регулярно проводили положенные мероприятия, чистили, закрепляли, лакировали «шкатулку». Между собой ленинскую мумию медработники называли «шкатулка» – внутри-то там ничего не осталось, давным-давно все было изъято патологоанатомами. Самые важные органы определили на соответствующее хранение. Попали на хранение мозг, сердце, печень, легкие, желудок, почки, селезенка и кое-что другое. Теперь сотрудникам лаборатории предстояло подготовить к демонстрации вторую «шкатулку», а именно – товарища Сталина. Называлось учреждение по обслуживанию нетленного тела Научной лабораторией № 1 Академии медицинских наук.

Сразу после вскрытия Сталина тщательно натерли консервантами, закачали внутрь формалин, подсушили, потом одели, подкрасили и положили во гроб. В специально предусмотренную нишу предполагалось засыпать лед. Для этого сбоку гроба сделали специальные окошки – а то как же покойник пролежит три дня на свежем воздухе, не портясь? Вот и устроили из гроба холодильник. И еще Феоктистов додумался, чтобы лед под Сталиным быстро не таял и мертвец не подмок, разместить на полу продолговатые ящики со снегом и сосульками. Предназначалось это для поддержания под постаментом стабильного холода. Но лед и снег неизбежно таяли, и уборщица Клава своевременно подтирала лужи, чтобы талая вода, не дай бог, не вытекла под ноги товарища Маленкова, который в первой восьмерке должен был встать в прощальный почетный караул.

Никита Сергеевич зашел в Мавзолей со стороны Красной площади. Тут уже разметили место, где установят второй саркофаг, который был заказан на стекольном заводе в городе Гусь-Хрустальный. Инженеры размышляли, как лучше развернуть Ильича, чтобы двоим гениям здесь стало удобно. Ленин лежал, покорно сложив руки, никак не реагируя на суету вокруг. «Ленин, Ленин! Наш Владимир Ильич! Основатель большевистской партии, основатель Советского государства! – думал Никита Сергеевич. – Видел бы ты нас сейчас, товарищ Ленин, что бы ты сказал, похвалил или побил?»

Под прозрачным колпаком, в ровном свете электрических ламп, Ильич покоился величественный, печальный, нереальный человек, но если выключить эти яркие лампы, приглушить грустную музыку и присмотреться – маленький, жалкий. Он не был похож ни на живого, ни на спящего, не походил и на мертвеца. Голова с закрытыми глазами идеально ровно покоилась на подушке, кожа под слабым искусственным освещением была не бледная, но и не розовая, а непонятно какая, точно портфельная кожа; полубезжизненное, без кровинки лицо, аккуратно причесанные короткие волосы, бородка, усики; если присмотреться – алебастровые, а издали – будто живые губы; черный отглаженный костюм, покойно сложенные на груди руки.

– Владимир Ильич! – прошептал Хрущев, склонив голову. – Царство тебе вечное! – и, бросив последний взгляд на застывшего в хрустальном полушарье Ленина, вышел из гранитного Мавзолея.

7 марта, суббота

У учительницы катились по щекам слезы.

– Мы должны проводить товарища Сталина в последний путь! – заикаясь от горя, выговорила она. – Отдать свой долг! – Учительница захлебнулась в слезах.

Многие девочки, ученицы 10-го класса Барвихинской сельской школы тоже плакали.

– На прощание поедут только отличники, – сбивчиво продолжала классная руководительница. – Залетаева! – обратилась она к старосте. – Ты будешь старшей. В час сорок все должны стоять на остановке.

Аня Залетаева тоже плакала, ей было жалко Сталина. На школе и в каждой классной комнате висел траурный портрет.

– Так нечестно, – тихо сказала она, впервые осмелившись перечить учительнице. – Проводить товарища Сталина в последний путь все хотят, не только отличники!

– Да! Да! – загалдели ребята и обступили учительницу.

– Хорошо, всех возьмем! – глотая слезы, согласилась она.

– И Ваня Трофимов поедет, – добавила анина соседка с большой русой косой. – Он поправился и завтра в школу собирался.

Ваня Трофимов был образцовым комсомольцем, два с лишним месяца он болел коклюшем, но в комитете комсомола переизбрать секретаря не думали, Иван пользовался огромным авторитетом у ребят: справедливый, решительный.

– Если здоров, пусть идет, – согласился педагог.

– Как же мы будем без товарища Сталина! – всхлипнула румяная Нина.

– Не знаю! – выдавила учительница.


Снег был колючий, резкий, нещадно мело второй день.

– Скоро отпустят нас, – глядя на дикие порывы пурги, проговорила Марфа. – Домой поедем.

– Домой? – поднял глаза немощный старичок.

– Да. В родные места.

– Приснилось, что ль? – тяжело вздохнул старичок. – Нет отсюда хода домой, деточка! Один ход отсюда – туда! – и он поднял глаза к небу, где неистово лютовал цепкий мартовский снег.

Марфа ничего не ответила, а только счастливо заулыбалась. Глядя на нее, стал улыбаться и щупленький старикашка.

– И вправду домой собралась! – хихикая, выдохнул он, теперь ни секунды не сомневаясь в правдивости ее слов.

В словах ее нельзя было усомниться, то, что говорила Марфуша – вершилось неизбежно. Выдавала она все так же просто, как и сейчас, на одном дыханье. И сыну своему, священнику, которого в письмах дедушка предусмотрительно именовал товарищем Василием и плотником, дабы энкэвэдэшное начальство письма не заворачивало, он умудрялся рассказывать о пророчествах совсем плохоходящей и почти ничего не видящей узницы. Хранил ее от неминуемой лагерной гибели, истинно – Божий дар! Помогала она всем и каждому, и не только добрым словом утешала, но и самые лютые болезни от немощных тел изгоняла, ставила на ноги святою своею молитвою. Другую бы за частые поминания Господа давным-давно вынесли вперед ногами, а ее – нет! Марфа столько народа в лагере перелечила, да чего там перелечила, по сути – спасла, что и само лагерное начальство стало прибегать к ее помощи. А когда она подняла с постели полумертвое дитя – шестилетнюю девочку лагерного хозяина, трогать ее вовсе перестали, определив при медчасти. И даже «безмозглые» выходки, когда она брала в руки палочку и повсюду чертила ей, – будь то на земле или на снегу, православные кресты, даже такое сходило ей с рук. И когда в очередной раз политрук доложил о вопиющем поступке: у столовой все сугробы были украшены крестами, начальник определил выходку целительницы одним словом: «Дура!» Политрук никогда не болел, поэтому имел на марфины «монашеские замашки» особый прицел, но идти наперекор самому начальнику колонии не решился.

«Чокнутую не трожь, она безвредная, сама не понимает, что делает! – назидательно сказал тот. – А сугробы растают!»

Именно при медчасти и существовал дряхлый, маленький, семидесятипятилетний Иван Прокопьевич, человек глубоко верующий, но ретиво скрывающий, что верует в Бога и, мало того, имеет сына священника, с кем ведет переписку. Провизору, пусть и опытному, коим он являлся, такого бы греха на поселении не простили. Иван Прокопович и стал заботиться о чудной, малограмотной и очень больной женщине, с виду напоминающей подростка.

– Птицы черные разлетелись, всполошились, похоже, солнышко блеснет! – глядя в беспросветное небо, где ничего кроме снега не было, продолжала Марфа.

– Блеснет, блеснет! – отозвался Иван Прокопович.

– Вижу я совсем плохо, слепну, – сказала она. – Но такие картины не прогляжу!

– С чего бы то ты слепла, молода еще! – замахал руками седой провизор.

– Молодая, а точно старая, точно сто лет прожила! – приложила руку к груди Марфуша.

– Не скажи, не ослепнешь!

– Бог у меня глазки забирает.

– Как же Бог?! Бог добрый!

– Чтобы сердцем видела. Когда глаза смотрят, сердцем не особо что разглядишь.

Дверь резко распахнулась. В комнате показалось лицо взволнованного фельдшера.

– По радио сказали: Сталин умер! – почти шепотом произнес он.

– Сталин? – переспросил провизор. – Умер?!

– Умер! – кивал фельдшер.

На глаза старичка навернулись слезы, слезы то ли сочувствия, то ли радости, то ли возникли они от трагического известия, что человек из жизни ушел, в лагере часто смерти случались, и всех уходивших в мир иной оплакивали, провожали. Фельдшер тоже заплакал, зарыдал.

– Не примет его земля, – проговорила Марфа. – Бог к себе не возьмет!

Фельдшер уже скрылся, громко хлопнув дверью, побежал разносить страшную весть дальше.

– Шесть лет душа его будет по белу свету скитаться, и тенью черной людей пугать!

– Про кого говоришь, Марфушка?

– Про него, – подняла руку пророчица, – про демона!

8 марта, воскресенье

К станции в Одинцово дети Барвихинской школы приехали в набитом до отказа автобусе. Купив билет до Москвы, чудом втиснулись в поезд, где только и было разговоров о Сталине, о том, на кого же он всех покинул. В поезде – теснотища. Непонятно откуда взявшийся морячок, изловчившись, открыл грязное оконце (ведь окна в вагонах обычно не открывались) и свежий воздух одурманил пассажиров, многие косились на окошко, тянулись к нему. Никто тогда не думал об опасности, никто не предполагал, чем может обернуться этот угрюмый поход.

Шагая московскими улицами, под низким нахмуренным небом, не было в глазах радости, не осталось в сердцах надежды – непреодолимое горе разливалась вокруг. В вязкой кромешности, в удушливой скорби увязало все живое, и неумолимо раскручивалась спираль мертвого колеса, которое, как смерч, выло и летело над городом.

В восемнадцать часов доступ к телу закроется. Толпа стала еще больше, еще злее. Улицы разграничили поставленные поперек тяжелые грузовики. С помощью грузовиков и военных кордонов хотели справиться с лавиной, направить народ по заданному маршруту. Но с каждым часом людской поток становился менее управляемым, жестким. Толпа прибывала. Люди шли отовсюду, лезли из каждой щели, пробирались дворами, подъездами, крышами домов, подбираясь ближе и ближе к заветному месту. Человеческую массу спрессовывали тысячи вновь прибывших. Толпа окаменевала, внутри уже не получалось спокойно дышать, так вдруг сделалось тесно! Эту безумную, пока еще шевелящуюся громаду запечатали, точно консервы в металлической банке, бастионы каменных улиц, железные борта недвижимых военных машин. Своими податливыми телами люди врезались в попадавшиеся на пути препятствия и – давили, давили! – в конце концов, опрокидывая заслоны. Лавина клокотала и катилась дальше. Тысячами человеческих тел неудержимый шквал сокрушал преграды.

Толпа!

В ее гуще можно поджать ноги и не упасть. Она, как удав, намертво стиснув жертву, сама несла человека. Пленников оказалось тысячи тысяч – ни сбежать, ни улизнуть из цепких объятий! Дышать сделалось трудно, точно водолазу на глубине. Кто оказался ниже ростом, пропадал раньше – уперевшись в спину впередистоящего, зажатый со всех сторон, начинал задыхаться. Воздух безысходно кончался, и тогда, корчась в конвульсиях, побледневший, испускающий дух человек медленно съезжал вниз, под ноги, и уже пропадал навсегда. А если уж упал человек – ему не подняться, затопчут, додавят, пройдут по туловищу, по рукам, по лицу, прошагают крепкими подошвами со стальными набойками миллионы упрямых ног, и долго будут топать и топтать, подгоняемые немыслимым горем, устремляясь к нему, родному отцу, размазывая в прах все, что оказалось лежащим.

На страницу:
6 из 12