bannerbanner
Оттепель. Льдинкою растаю на губах
Оттепель. Льдинкою растаю на губах

Полная версия

Оттепель. Льдинкою растаю на губах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Иди, иди в жопу, Егор! А, вон Хрусталев появился! Ему вот и дай свое слово! Я вами по горло сыта!

Высоко подняв свои мучнистые руки, она заколола волосы на затылке и, бурно жестикулируя, заспешила обратно в «стекляшку».

Хрусталев опустился на скамейку рядом с Мячиным и закурил.

– Слушай, ты тут про Костин сценарий говорил… Он у тебя есть?

– Ну, есть. А тебе что за дело?

– Дай мне почитать его, а?

– А солнышко с неба не хочешь? Ты с ним пил два дня? Ты был с ним? Ты разве не знал, что ему пить нельзя! Ни грамма, ни капли! Не знал? Говори! Тогда что же ты его спаивал, сволочь?!

Хрусталев опустил глаза.

– Не стану я, Мячин, с тобой сейчас драться. Так что и не надейся.

Этого Мячин не ожидал. Руки чесались – врезать кому-нибудь из паршинских прежних дружков, предателей и карьеристов. Но Хрусталев уже уходил, спокойный, непроницаемый, как раз из тех мужчин, которые нравятся женщинам. Говорят, что если женщину бросает такой, как Хрусталев, она долго не может прийти в себя.

В «стекляшку» он не вернулся: там, кажется, напрочь забыли о Косте, пошли даже шутки, остроты, мужчины слегка уже лапали женщин, а женщины, открывшие пудреницы, вытирали следы своих траурных слез. Хрусталев сел в машину и поехал домой. Дома были открыты окна, и все поверхности – стол, ручки кресла и особенно пол – нагрелись за день и казались живыми.

«Вот этого ведь я и не понимаю, – подумал Хрусталев. – Что значит «живой» и что значит «мертвый»? Позавчера Паршин был живым, мы пили коньяк на качелях. Я помню. Еще там была карусель. И он мне орал «Прокати меня! Живо! Получишь на чай! Я не жадный, увидишь!» И где он теперь?»

Опять телефон! Вот звонит и звонит! И что им всем надо? Чертыхнувшись, Хрусталев поднял трубку, услышал в ней голос жены, – низкий, ломкий, немного замедленный и осторожный.

Жена была бывшей, а голос – прежний.

– Слушай, Витя, подержи у себя Аську три дня. Можешь?

– А ты что? На съемки?

– Да если б на съемки! Какие тут съемки? Никто не зовет! Я в больницу ложусь.

– Ой, ой! Неужели аборт? Дорогая, я сто раз пытался тебе объяснить: продаются такие резиновые штучки, которые контролируют все извержения страсти. А стоят недорого.

– Заткнись, Витя, а? Короче: ты Аську берешь?

– Конечно, беру. Хоть ты и считаешь, моя дорогая, что среди всех существующих на свете отцов отец моей дочери самый говенный, но я ее не только беру, я просто счастлив, что ты предоставляешь мне эту возможность!

– Тогда завтра в восемь. Ты жди у подъезда, и мы с Аськой спустимся.

Бросила трубку. Ни вам «до свиданья», ни даже «спасибо». Любимая женщина, мать моей дочери.

Глава 5

Утром он ждал их у подъезда на Шаболовской ровно в восемь, как договаривались. Вот в этом доме они прожили вместе целых шесть лет. Сюда он, совсем молодой, глупый, гордый, принес из роддома горячий комочек.

В роддоме сказали:

– Сегодня так скользко! Смотрите, куда ноги ставите, папа.

Наверное, они были счастливы. Были? А может, и нет. Инга долго болела: грудница, молочница, что-то еще. Аська орала по ночам, соседка, теперь уже покойная, – стерва была, каких не сыщешь, – стучала им в стенку ободранной шваброй. Почему же у него все еще перехватывает горло, когда он вдруг вспоминает, как катал Аську на санках? Вот в этом дворе. Ей и трех тогда не было. Прекрасные были бы кадры, отличные: и рыжие Аськины кудри, и солнце, и санки с привязанной к ним темно-синей, давно уже вытертой, круглой подушечкой. Ну, ладно, забыли.

Вышли, наконец. Инга без косметики, но все равно красивая, с высоко забранными волосами. Ему всегда нравилось, когда она вот так высоко подбирала свои медные волосы. Сейчас-то ему безразлично, конечно. Аську Хрусталев не видел недели три. Кажется, она так и останется рыжей. В тринадцать лет человек уже не меняется. За эти три недели его дочь успела, кажется, еще больше вымахать. По виду – девица, а мордочка – детская. Он обхватил ее руками и поцеловал в переносицу. На Ингу старался даже не смотреть. Ей нужно торопиться на аборт.

– Витя, я опаздываю, – сказала бывшая жена. – Подвези меня, а? Вам все равно по дороге.

– С огромным моим удовольствием! – расшаркнулся он. – Как же не подвезти? Ведь ты не к портнихе спешишь. На аборт!

– Ася, садись в машину, – негромко приказала Инга. – Вы с папой меня подвезете.

– Не ругайтесь, пожалуйста, – попросила дочь и посмотрела на них исподлобья точно так же, как смотрел иногда сам Хрусталев. – Я вас очень прошу. Папа, не задевай маму, она и так жутко переживает. Думаешь, это просто?

Хрусталев обреченно развел руками:

– Ну, если ты находишь нужным посвящать ребенка даже в эти подробности…

У Инги сверкнули глаза:

– А что, мне ей врать?

– Между тем, чтобы врать, моя радость, и тем, чтобы выворачивать наружу все кишки – дистанция огромного размера. Это тебе не приходило в голову?

Она промолчала. Аська глубоко, укоризненно вздохнула. Подъехали к больнице через десять минут.

– Я, кажется, вовремя, – жена посмотрела на часы и быстро поцеловала дочку в лоб. Ася потерлась щекой о ее руку.

– Когда тебя забрать, дорогая? – спросил Хрусталев. – Послезавтра?

– Не нужно меня забирать!

– Нет, нужно. Я тебя доставил, я тебя и заберу.

Инга махнула рукой и, отвернувшись, почти побежала к воротам больницы.

– Папа, ну что ты ее спрашиваешь? – прошептала дочь. – Она же сейчас не в себе. В пятницу ее отпустят. Сказали, что после шести.

– В шесть часов в пятницу мы будем здесь, дорогая! – крикнул он вслед убегающей Инге. – Такси не бери! Мы тебя будем ждать.

Поехали на «Мосфильм», позавтракали с Аськой в «стекляшке». Гоша в накрахмаленной рубашке и черной бабочке сварил ему кофе.

– А здесь хорошо. Развлекательно, – сказала его дочь, уминая пельмени со сметаной. – Не то что у нас в коммуналке. Начнешь суп варить, обязательно кто-нибудь стоит над кастрюлей и пялится, пялится…

Работы сегодня никакой не было. Спать хотелось смертельно. Вернулись домой. Он растянулся на тахте и вдруг провалился. Не почувствовал, как Аська заботливо потрогала ему лоб, потом укрыла пледом. Спал крепко, как убитый, но недолго, через час открыл глаза. Аська, длинненькая и худая, похожая на олененка, вытирала пыль с книг своим носовым платком и делала это бесшумно и мягко, боялась его разбудить. В кого она только пошла?

Он с хрустом потянулся и негромко откашлялся.

– Не спишь? – оглянулась она. – Папа, я вот что хотела спросить. Мама сказала, ты потерял друга?

Хрусталева поразило то, как она это сформулировала. Именно так: «потерял друга».

– Я его, кажется, помню, – продолжала она. – Дядя Костя, да? Вы с ним много пили.

– Это тебе мама сказала? – разозлился он. – А она не сказала тебе, что дядя Костя был лучшим в этой стране сценаристом?

В ее глазах появилось виноватое выражение.

– Я, наверное, не видела ни одного его фильма…

– А как ты могла видеть? Один был отличный сценарий, отличный! Отдали кретину-режиссеру, тот все переврал, перепортил, Паршин сразу свою фамилию убрал из титров. Потом был другой фильм, на заказ, про геров пятилеток. Сняли. Смотреть невозможно: тошнит. Костя опять свою фамилию убрал. Вот так и поработал на благо отечественной кинематографии!

– Жалко, папочка, – комкая пыльный носовой платок, пробормотала она. – Жил-жил человек, и ничего от него не осталось…

– Слушай, хочешь сейчас сгоняем на «Мосфильм», кино какое-нибудь посмотрим? – пробормотал Хрусталев.

Она даже подпрыгнула от счастья:

– Конечно, хочу! Просто очень!

Он пропустил ее в дверь и, пока искал ключи в кармане, окинул Аську взглядом оператора: будет лучше, чем Инга, лицо у нее одухотвореннее, нежнее. Такие легко и приятно снимать.

В маленьком зале на «Мосфильме», кроме них, никого не было. Хрусталев попросил, чтобы прокрутили дипломную работу Егора Мячина. Мысленно он уже подготовил себя к тому, что Мячин должен оказаться полным бездарем. Но фильм был прекрасным.

Аська, бедная, ничего не поняла. Ей подавай «Трех мушкетеров»: миледи, подвески, усы и рапиры. Еще «Человека-амфибию» можно. Там тоже красиво: Вертинская, море. А тут медленно плыл и плыл бумажный кораблик по весеннему ручью, плыл и плыл, тыкаясь в другие бумажные кораблики, в мелкие кусочки асфальта, веточку дерева, и от этого медленного его движения не хотелось отрываться, потому что бумажный кораблик говорил с твоей душой. Разумеется, это и было режиссерской задачей, но удивительно, что с такой трудной задачей этот парень справился. Бывают, оказывается, чудеса. Хрусталев курил и смотрел на экран, Аська терла глаза и мучилась. Наконец зажегся свет.

– Папа! – простонала она. – Скучища какая!

– Не понравилось, да? – отозвался он почти с облегчением. – Ну, потерпи еще немного. Пойдем-ка, поищем его.

– Да кого?

– Ну, Мячина этого. Он это сделал.

В общежитии «Мосфильма» Мячина не оказалось. Двухместная комната, в которой, как сообщили Хрусталеву, живут Егор Мячин и Улугбек Музафаров, была переполнена молодыми узбеками в ватных халатах, которые расселись вокруг казана с пловом, плотно притиснутые друг к другу и сильно разгоряченные от этого.

– Егор Мячин когда вернется? – спросил Хрусталев, без стука открыв дверь.

Улугбек Музафаров встал и солидно представился.

– Я с ним тут живу. А это друзья. День рождения справляем. Егор тут не был. Будет завтра.

Хрусталев скрипнул зубами.

– Ч-ч-черт! Он мне обещал сценарий один дать почитать. А завтра я сам жутко занят.

В темных глазах Углугбека мелькнуло сострадание.

– Зачем завтра ждать? Сегодня бери, да. Один здесь сценарий. Егор с ним так носится… В матрац его прячет. Вот этот, наверное.

Он приподнял матрац на аккуратно застеленной кровати и вытащил пачку листов.

– Ты друг его тоже, да? И я его друг. Бери и читай, да. Вернется Егор, я все объясню.

Аська спала и посапывала во сне, напоминая себя саму, маленькую, которая никогда не мешала им с Ингой любить друг друга или ругаться до хрипа, до Ингиных сдавленных, ломких рыданий, которых он сам стал немного бояться. А Аська не слышала, Аська спала – плод, как говорится, горячей любви, ребенок их страсти, их нежности, боли, поскольку всегда была боль, была ревность, – она никогда не мешала, спала, и только ее удивленное личико во сне иногда становилось печальным. Хрусталев сидел на подоконнике, и московская ночь, сияя всеми своими звездами, вливалась в комнату запахом цветов и деревьев. К шести он закончил читать. Через час разбудил Асю.

– Вставай! Мы идем в зоопарк!

– В какой зоопарк?

– Я обещал сводить тебя в зоопарк.

– Когда обещал? Мне же пять тогда было!

– И что? Раз отец обещал… Отец тебя в жизни ни в чем не обманет! Вставай и идем в зоопарк!

Ася начала с растерянной улыбкой вылезать из-под одеяла, и тут же кто-то яростно зазвонил им в дверь. Потом застучал и, конечно, ногами. Так можно и дверь разнести, она не железная все-таки. Хрусталев быстро собрал листки с подоконника и спрятал их под Асину подушку. Разьяренный, не похожий на себя Егор Мячин ворвался в комнату, обшаривая ее безумным, однако трезвым взглядом.

– Где сценарий, Хрусталев? Я тебя русским языком спрашиваю: где сценарий?

– Послушай, зачем тебе этот сценарий? Ты же дебютант. Сам посуди: кто даст тебе это снимать? Никто и никогда. Поверь слову старого матерого волка.

Ася осторожно поправила свою подушку, из-под которой предательски высунулся машинописный листок.

– А-а! Вот он где! Я еще пересчитаю, все ли здесь страницы!

И Мячин действительно начал пересчитывать, брызгая слюной и чертыхаясь.

– Ну-ну, при ребенке! – сморщился Хрусталев. – Послушай, нельзя ли скромнее? Я тебе в который раз говорю: никто не даст тебе снимать по этому сценарию. Никто и никогда. Утри свои дебютантские сопли и успокойся.

– Никто мне не даст? А это ты видел?

И Мячин развернул перед лицом Хрусталева какую-то бумажку. Нет, не бумажку. Это была заляпанная пионерская грамота, поперек которой чернела корявая строчка, написанная Паршиным, пятый день не существующим на свете:

«Работать с моим последним сценарием я разрешаю только одному человеку: режиссеру Егору Мячину». Этот корявый почерк, в котором «а» не отличалось от «о», Хрусталев знал не хуже своего собственного.

Сначала он удивленно приподнял брови, и вдруг расхохотался.

– Вот это дела! Посмотри-ка сюда!

Он раскрыл толстую книжку и вытащил оттуда еще одну заляпанную пионерскую грамоту. Поперек ее было написано тем же самым корявым почерком: «Операторскую работу в экранизации моего сценария я разрешаю только одному человеку: оператору Виктору Хрусталеву».

Если бы Паршин существовал на свете, а не лежал в могиле, то все это было бы очень смешно. И грамоты, и то, что он написал. Наверное, был слегка пьян: жуткий почерк. Все вместе немножко похоже на розыгрыш, на шутку вожатого или вожатой. Но Паршина нет и не будет, он мертв.

С минуту они оба молчали, не глядя друг на друга. Потом Мячин старательно расправил свою грамоту, сложил ее вчетверо и начал запихивать в карман.

– Я с тобой, Хрусталев, все равно не буду работать. Ты же урод. Это невооруженным глазом видно.

– Мало ли что видно «невооруженным глазом»! А ты его вооружи! Со мной невозможно работать? А я вот вчера твой диплом посмотрел. Вон Аська не даст мне соврать. И, знаешь, ведь очень неплохо! Вернее сказать: хорошо!

– Не врешь?

– С чего мне вдруг врать? Я даже подумал: «А ну как он гений?»

Мальчишеское лицо Мячина осветилось, как будто под кожей зажгли фонарик.

– Тогда это надо отметить! Мне не говорили о том, что я гений. Ты – первый. Хотя иногда сам я подозревал…

Хрусталев холодно посмотрел на него.

– Мы сейчас с этой девушкой очень торопимся в зоопарк. Нас ждет там большой страшный лев и два крокодила. А вечером – пожалуйста. В шашлычной. Сойдет?

– Часов, что ли, в шесть?

– Зачем же так рано? Давай лучше в восемь.

Мячин тут же посуровел.

– Ну, в восемь так в восемь. Чем позже, тем лучше.

Аська была счастлива. Они переходили от клетки к клетке, из которых прямо в глаза им глядели грязные ободранные звери, странно напоминающие тех фронтовиков, которые все реже и реже попадались теперь в электричках, прося дать им на водку, и так же смотрели на тех, у кого они просили, злобными и усталыми глазами. Но дочь была счастлива. Так, во всяком случае, казалось Хрусталеву, пока она вдруг не сказала:

– Их всех нужно выпустить, папа. Они же измучились.

– Прости меня, Аська. Я думал доставить тебе удовольствие.

– А ты и доставил. Но не удовольствие. Есть вещи важнее. Зверям тоже нужно, чтоб их пожалели. А я их жалею.

Нет, она точно не в Ингу пошла! Но и не в него. В бабушку свою, наверное. В его покойную маму.

В половине восьмого, приняв душ и переодевшись, они поехали в шашлычную. Шашлычная была своего рода конкуренткой «стекляшки», но, поскольку «стекляшка» открывалась в восемь утра и закрывалась в восемь вечера, а шашлычная открывалась в полдень, зато и работала до полуночи, два эти достойных заведения пользовались почти одинаковой любовью со стороны работников «Мосфильма». Опять здесь все те же грузины. Поют «Сулико». Какой-то художник, вдрызг пьяный, набрасывает карандашный портрет сидящей напротив девицы, которая строит ему томные глазки. Мячин уже занял столик и ждал их с заметным волнением. Заказали три порции шашлыка, бутылку водки и лимонаду для Аси. Через пятнадцать минут на эстраде появилась Дина. Ну, все. Так и знал. Какая-то в этом есть непристойность, когда ты смотришь на женщину, вроде бы не имеющую к тебе больше никакого отношения, и при этом помнишь, какая она внутри, где у нее родинки… Одна родинка у нее, кстати, почти незаметна, она прячется в мягких черных волосках в самом низу живота…

– Смотри, Мячин, какая певица, – сказал он, играя желваками. – Ну, прямо для «Националя»!

Мячин рассеянно посмотрел на Дину и тут же отвернулся.

– Да я ее видел уже! Пантера. Мне такие не нравятся. Слушай, ты серьезно считаешь, что мы с тобой можем снять этот фильм?

– Какая тебе разница, что я считаю? Дело не в том, что я считаю, а в том, что ты – дебютант. Это раз. И еще в том, что сценарий должен получить «добро». Это два. Вернее так: сценарий должен получить «добро». Это раз. А ты – дебютант. Это два.

Шашлык был удачным, ни один кусочек не подгорел. Разговаривая, они незаметно выпили всю водку, осталось только немного красного вина в кувшинчике.

– Папа, закажи мне еще лимонаду, я пить хочу! – попросила Ася.

– Пей на здоровье! – И Хрусталев плеснул ей в стакан красного вина.

– Ты что? Я не буду! Мне же тринадцать лет!

– И что? Раз отец разрешает, так пей. Попробовать можно.

Она вдруг насупилась.

– Не буду. И больше меня не проси.

Егор одобрительно закивал головой:

– Не девочка, а партизан!

– Что-что ты сказал? – И вдруг Хрусталев поперхнулся.

– А что я сказал? «Партизан» я сказал. Не девочка, а партизан. Вот и все.

– Да нет, ты не понял! Кто у нас директор «Мосфильма»? – Хрусталев скорчил строгую мину, сдвинул брови, а левый уголок рта немного приподнял. – Узнал? Вот именно: Пронин! А Пронин-то ведь партизан!

Тут Мячин вскочил.

– Да, верно! Ты эти его мемуары читал?

– Да кто их читал? Их прочесть невозможно! Два тома вранья! Но зацепка! Зацепка, Егор! Где у Кости действие происходит? В партизанском отряде, так? Так. Кто главный герой? Партизан. Значит, если вдолбить Пронину, что это его сраные сочинения навеяли Косте сюжет, он может «добро» дать!

– Но муть-то ведь эту придется цитировать?

– Ну, и процитируем! Завтра пойду в магазин, куплю оба тома и буду цитировать.

– А как мы к нему попадем, к самому-то? К нему не пускают.

– Измором возьмем, вот и все. С двенадцати ты попотеешь в приемной, а с трех я сменю. В уборную выйдет, тут мы и…

– Папа, – Аська легонько потянула его за рукав. – Нам с тобой в шесть нужно маму забрать.

– Ах, да! Нужно маму забрать. Тогда я с двенадцати лучше, а ты, Егор, с трех.

Подбросили Мячина до общежития, крепко пожали друг другу руки. Аська сказала:

– Вы, папа, похожи на двух мушкетеров.

Глава 6

Ася еще спала, когда Хрусталев, постучавшись, вошел в приемную директора «Мосфильма» Семена Васильевича Пронина. Секретарша вскинула выщипанные бровки.

– Вам, товарищ Хрусталев, разве назначено?

– Нет, мне не назначено, я подожду.

Секретарша пожала плечами.

– Какой вы, однако, упрямый. Товарищ Пронин не примет вас без записи.

– А я подожду. Ведь я вам не мешаю?

– Да мне что? Хотите – сидите.

Хрусталев просидел ровно два часа. За дверью гудел голос Пронина, изредка прерываемый робким мышиным писком. Наконец выскочил какой-то щуплый и маленький, с потрепанным портфелем под мышкой и, не взглянув ни на Хрусталева, ни на секретаршу, засеменил к двери. Через пять минут после этого на пороге вырос сам Пронин, суровый, со слегка приподнятым левым уголком рта, богатырского сложения человек, на крепком лице которого только фиолетовые червячки, расположившиеся вокруг большого носа, говорили о том, что у директора «Мосфильма» скачет кровяное давление. Не обращая внимания на Хрусталева, быстро пересек приемную. Хрусталев бросился за ним. В коридоре было пусто. Пронин торопился в уборную.

– Семен Васильич! Я только на пару минут!

Пронин досадливо отмахнулся и, не оглянувшись, скрылся в уборной. Хрусталев выждал то время, которое нужно трезвому и серьезному человеку на то, чтобы расстегнуть ширинку, и вошел следом. Пронин стоял над писсуаром. Хрусталев пошаркал ногами и покашлял.

– Семен Васильич, я бы вас не стал по пустякам беспокоить, но тут вот сценарий покойного Паршина…

При слове «покойного» спина Пронина слегка напряглась.

– Так вот: есть сценарий покойного Паршина, – с нажимом повторил Хрусталев, – и действие в этом сценарии навеяно вашими воспоминаниями. Помните, у вас там есть эпизод про мальчишку, который попадает к партизанам?

Пронин деловито застегнул ширинку, быстро сполоснул руки.

– Товарищ Пронин, – уже с нескрываемой злобой сказал Хрусталев. – Вы меня разве не слышите? Или, не дай бог, даже не видите?

Пронин скользнул по нему равнодушным взглядом и припустился обратно к своему кабинету. Теперь он шел быстро, почти бежал, и Хрусталеву показалось, что эта внезапная скорость говорит о том, что ему все еще неприятно слово «покойный» и он не хочет иметь к сценарию «покойного» Паршина никакого отношения.

Мячину нужен был костюм. В крайнем случае пиджак. Нельзя же было идти на прием к директору в одной рубашке или в заношенном свитере. Костюма у Мячина не было, но был близкий друг – Александр Пичугин, которого все звали Санчей. Пичугин работал в хорошем ателье, сам шил как бог и никогда не отказывал «своим» в том, чтобы на день-другой одолжить им пиджак или даже костюм. Егор ворвался в ателье ураганом.

– Санча! Выручай! У меня встреча с директором! Мне нужен пиджак! Вообще хорошо бы костюм… Сорок восьмой размер, но плечи лучше пятидесятый.

У Александра Пичугина были мягкие, немного женственные движения, длинные ресницы и насмешливая, хотя всегда почему-то грустная улыбка.

– Я-то тебя выручу, Егорушка. А ты вот меня все только обещаешь взять художником на «Мосфильм». Придется мне здесь прозябать…

– Ну, слово даю! Вот запустим картину, ты сразу приступишь!

И тут он осекся. Девушка, вошедшая в ателье, напоминала русалку. У нее были светло-зеленые глаза. Мячин не представлял себе, что человеческие глаза могут быть такого цвета. Но дело не только в глазах. Ее облик, немного чуждый всему миру, его суете, ссорам, склокам, тревогам, как будто она родилась из шумящей, морской нежной пены, прожег душу Мячина. Рассудок его помутился.

– Марьяна, сейчас! – сказал ей Пичугин, как близкой знакомой.

– Скорее, пожалуйста! Ты знаешь ведь, Санча, что я тороплюсь.

И голос у нее был необыкновенный. Принято, конечно, сравнивать женские голоса со скрипкой, соловьем или арфой. Но ее голос ее был похож на подснежник. Слегка глуховатый и хрупкий, мерцающий.

– Девушка, как вас зовут? – хрипнул он, забыв, что Санча только что назвал ее Марьяной.

– Марьяна. – Она улыбнулась.

– А, верно! Марьяна. Ведь он же сказал. Послушайте, Марьяна…

Она отвернулась, и легкая досада мелькнула в ее зеленых глазах.

– Я понимаю, понимаю! – заторопился Егор. – Я понимаю, что к вам все время пристают, и знакомятся, и просят телефончик, и все, в общем, такое! Но я не такой. Я в жизни ни с кем ни разу не познакомился в ателье. Вот слово даю вам! Ни разу!

Пичугин вынес какой-то сверток и протянул его русалке. Та кивнула головой и вышла на улицу. Мячин бросился за ней.

– Марьяна! – бормотал он, забегая то с левой, то с правой стороны и пытаясь заглянуть ей в лицо. – Марьяна! Только не уходите! Не оставляйте меня так! Я вас все равно найду. Я, кажется, вас полюбил. Вы слышите? Я вас люблю!

Она искоса взглянула на него, и та же досада, легкая и деликатная, словно ей неловко, что он так глупо ведет себя, опять промелькнула в зеленых глазах.

– Я сейчас скажу это всем! Пусть все меня слышат!

И с размаху упал на колени:

– Люди добрые! Я люблю эту девушку!

Она укоризненно покачала головой, шаги ее стали быстрее. На Мячина оглядывались с раздражением. Он вскочил и побежал ее догонять. Каким-то невероятным образом Марьяна вдруг вспрыгнула на подножку остановившегося троллейбуса перед самым его носом. Двери захлопнулись, и троллейбус уплыл. Он бросился обратно в ателье.

– Санча! Кто она?

– Я тебе не советую связываться, – добродушно отозвался Пичугин, внимательно рассматривая какой-то модный журнал. – Нарвешься, Егорушка. У нее, между прочим, брат – боксер.

– Какой еще брат?

– Что значит: какой? Ну, я ее брат.

– А что же ты раньше молчал, паразит?

– Но ты ведь не спрашивал.

– А! Так даже легче. Теперь-то я знаю, что делать.

Это, скорее всего, был гипноз. Да, это было колдовство, наваждение, но оно уже произошло, оно случилось, и сейчас ему было не до «Мосфильма», не до сценария, ни до чего. Краешком мозга Мячин помнил, что должен подменить Хрусталева в приемной у Пронина, но было не до Хрусталева. Нужно было действовать решительно, потому что важнее этих зеленых глаз и этого хрупкого мерцающего голоса не было ничего на свете.

– Санча! Дай мне пиджак. Шевиотовый. Я завтра верну.

Пичугин улыбнулся своей насмешливой и горькой улыбкой.

– Бери шевиотовый. Только до завтра.

В общежитии, не обращая внимания на оторопевшего Улугбека Мазафарова, он вымылся в душе, из которого уже третью неделю шла только холодная вода, тщательно причесался, надел шевиотовый пиджак и, отчаянно понравившись самому себе в зеркале, вышел на улицу. Теперь вот цветы еще нужно купить. Цветы, да. И торт. С тортом в одной руке и букетом в другой он не стал дожидаться скрипучего лифта и соколом взлетел на четвертый этаж. Он знал, что в этом доме живет Пичугин. И знал, что у Пичугина есть бабушка и сестра. Но кто мог подумать, что эта сестра… Вот, значит, их дверь. Ну, что же. Прекрасно. Дверь ему открыла сама Марьяна, босая, в домашнем халате, с распущенными по плечам мокрыми волосами. Так она еще больше напоминала русалку.

На страницу:
3 из 4