Полная версия
Оттепель. Льдинкою растаю на губах
– Ну, хватит об этом, Люсьена. С кем ты сейчас снимаешь?
– С Кривицким снимаю. Стахановец наш. Одну фильму сдали, другую снимаем.
– Опять песни-пляски?
– Да, все для народа. Говно, в общем, Витя.
– А где не говно? Пойдем, я его поприветствую.
Федор Кривицкий сидел на том же кресле, только пепельница уже не дымилась, потому что ее минуту назад опустошили, а новая сигарета, забытая в углу режиссерского рта, погасла сама собой. Бублики тоже закончились, скорее всего, их потаскали во время перерыва. Хрусталев вошел с распростертыми объятьями.
– Ну что, подкаблучник? Работаешь?
Кривицкий выронил погасшую сигарету.
– Витюха! Да где ж ты, родной, пропадаешь?
– Кто? Я пропадаю? Ты, милый мой, даже и не удосужился сказать, что картину опять запускаешь. Так кто пропадает-то, а?
– К чертям замотался совсем! Но исправлюсь. Даю тебе слово: исправлюсь сегодня же. Я вот через часок закончу, и едем ко мне. Отметим. И Надю порадуем. Тихо, семейно: ты, я и она, то есть Люся. Вина надо взять. Бутылок пять хватит?
– Люся вина не пьет. Она у нас девушка капризная. Ее Бондарчук недавно на банкете пытался лучшим французским вином угостить, и то ведь не вышло! Одну водку хлещет большими стаканами!
Ассистентка, серенькая, как мышь, всунула голову между Хрусталевым и Кривицким.
– Федор Андреич, я извиняюсь. Актриса эта, Оксана Голубеева, ни за что уходить не хочет. Сидит, ревет, вас дожидается. Еще, говорит, разочек дайте ей попробоваться. С подругой сидит.
Кривицкий схватился за остатки волос обеими руками.
– Не дают мне работать, Витя! Не дают! То одно, то другое. Пленку привезли – так что ты думаешь? Полпартии брака! Назад отсылать? А где у меня гарантия, что другая без брака придет? Актрисы замучили! Одна беременная, у другой истерика, третья не в форме, а эти, которые на пробу приходят, от них вообще повеситься можно!
– Ты, Федя, заканчивай тут побыстрей, а я пойду твоих истеричек успокою, – с легкой заинтересованностью в голосе сказал Хрусталев. – Мне, знаешь, не привыкать…
– Нет, ну, подожди! Так тоже нельзя. Меня за вампира же будут считать! Я сам разберусь. Где она, эта Голубеева?
Оксана Голубеева твердо решила никуда не уходить. До сегодняшнего дня ни разу в жизни не было, чтобы ее круглые колени, сверкающие из-под юбки, ее лучистые глаза, крутая челка и весь ее облик – девушки мягкой и одновременно решительной, веселой и все-таки очень серьезной, готовой к любви и при этом не шлюхи, – не было такого, чтобы все это вместе не бросало мужчин к ее слегка полным, но стройным ногам. Вот не было, нет и не будет. Увидев растерянного Кривицкого в сопровождении худощавого мужчины с лицом резким, но очень красивым и даже отдаленно напоминающим Маяковского, Оксана вскочила.
– Федор Андреич! Можно я еще раз? У меня этот переход знаете почему не получился? Ведь я от волнения! Больше нипочему!
Хрусталев усмехнулся:
– Девушка, милая, все глупости в мире происходят исключительно от волнения! Поверьте моему грустному опыту. А как вас зовут, между прочим?
– Оксаной. А вас?
– Меня? Меня Виктором.
– Ах, очень приятно!
– Мне тоже приятно. Если вы, милая Оксана, располагаете временем, не согласитесь ли вы украсить собой наше скромное общество? Мы едем к Кривицкому в гости. Нас там заждалась одна девушка. Прекрасная девушка Надя…
– Ой! Это чудесно! Конечно, поеду. Но я здесь с подругой…
– Подругу берем. Какая подруга? Вот эта? Конечно, берем!
На лице Кривицкого появилось отчаяние. Он знал Хрусталева не первый год и тут же почувствовал, что у Виктора поганое настроение, он хочет развлечься, а все остальное ему трын-трава. Как ехать сейчас к нему в гости? В такой вот компании? Да Надя такое устроит! Он незаметно дернул Хрусталева за рукав.
– Ты, Витя, сдурел? Жена на сносях, а я к ней с двумя… Ну, сам понимаешь…
– А мы для прикрытия Костю прихватим. Ты тут давай, сворачивай свою лавочку, а я к Константину сгоняю в общагу. Небось еще глаз не продрал, алкаш старый!
До общежития Паршина было десять минут на машине. Студенты и аспиранты жили по двое, а Паршин – один. Комнату ему устроил Кривицкий по великому блату, когда Паршина выгнала из дому жена. Хрусталев честно считал его гениальным сценаристом. Да, может быть, и Кривицкий считал его гениальным сценаристом, но помалкивал. Сценарии Паршина были рассчитаны на каких-то других режиссеров. Другие режиссеры на «Мосфильме» не приживались. Год назад Паршин бросил пить, шептались даже, что он закодировался, но толком никто ничего не знал: сценарист умел держать язык за зубами. Один раз они с Хрусталевым поговорили по душам, но оба потом пожалели об этом. Хрусталев, во всяком случае, точно пожалел, потому что с той минуты, как он рассказал Паршину, что после школы почти год проработал в отцовском КБ, вытачивал детали для моделей военных самолетов и поэтому получил бронь, не попал на фронт, – с этой минуты ему стало казаться, что Паршин иногда смотрит на него с недоумением, а может, и неприязнью, хотя внешне они дружили, как прежде, и виделись часто. Один только раз Паршин пробормотал:
– Хорошо, Витька, что я тебя моложе.
– Почему хорошо?
– У меня никогда не было твоего выбора, – и спрятал глаза под очками.
– Выбор, между прочим, – взорвался тогда Хрусталев, – не был моим! Мать лежала после инфаркта. Ее это точно убило бы! А кроме того… – И он замолчал, сам испугался того, что пришло в голову.
– Что кроме того?
– А кроме того, – сказал Хрусталев, – мы все выбираем. Всегда. Между жизнью и смертью.
Паршин быстро, странно посмотрел на него, но промолчал.
Сейчас он был в своей комнате и, разумеется, спал. Хрусталев откинул одеяло.
– Подъем! Труба трубит! Вставай, сценарист, тебя ждет вся страна!
Паршин начал нашаривать очки, но так и не нашарил. Прищурился близорукими глазами.
– На тебя посмотреть, – усмехнулся Хрусталев, – так ты просто ангел. А в ангеле этом… Ну, ладно. Поехали.
Паршин нащупал рукой брюки, поспешно надел их.
– Куда нужно ехать?
– К Кривицкому, Костя. Не так у нас много с тобой вариантов. Мыться-бриться, одеваться! На улице жду, только ты побыстрей.
Кривицкий с Люсей, оказывается, уже успели отбыть на служебной машине. Ассистенка передала ему записку, написанную размашистым барским почерком Кривицкого, не признававшего ни одного знака препинания, кроме восклицательного: «Костя и Виктор! Где вас сволочи так долго носит! Еду с Люсей! Жратву и вино с водкой купим по дороге! Дома все есть можно и не покупать! Но нету спиртного а если купить одного спиртного Наденька сразу выгонит! Берите своих девок и приезжайте! Жму руку! Федор».
Глава 3
Дача режиссера Кривицкого стояла особняком в высоком сосновом бору. Когда красный «Москвич» Хрусталева затормозил у калитки, закатное солнце ярко освещало пестрые цветы на лужайке, золотило большие окна, а лестница, ведущая на террасу, казалась почти что янтарной. Оксана Голубеева птицей выпорхнула из машины.
– Боже мой! Как в раю!
– Где вы, там и рай, – галантно подхватил Паршин, делая вид, что хочет поцеловать ее в щеку, но не решается. – Ах, эта девушка-а-а-а! С ума меня свела-а-а-а! Разбила сердце мне-е-е! Па-а-акой взя-я-яла!
Паршин нажал кнопку звонка. Долго не открывали. В глазах Хрусталева зажглись огоньки.
– Никак нас пускать не хотят?
Открывшая им красавица с полным лицом и небрежно подколотыми русыми волосами, судя по размерам ее живота, со дня на день ждала ребенка. Белый передник, надетый поверх пестренького платья, вздымался чуть ли не до самого подбородка. Увидев актрис, особенно Голубееву, с фальшивой радостью просиявшую своими глазами и обнажившую зубы так сильно, что открылись бледно-розовые десны, красавица вдруг потемнела всем властным и бледным лицом.
– Вот, Наденька, они и приехали, – хлопотливо заговорил Кривицкий, выныривая из боковой комнаты. – А мы заждались. На дорогах – кошмар! Сюда не пускают, здесь – пробка, там – пробка… Знакомься.
– Очень рада, – еле разжимая губы, произнесла Наденька. – Проходите, пожалуйста. Мне еще повозиться придется.
Она сверкнула на мужа глазами и, плавно повернувшись, понесла свой живот к двери. Гости смутились. Кривицкий развел руками.
– Беременность, други. От беременности и не такое бывает. Некоторых, говорят, совсем узнать нельзя… Пойду, помогу. Вы уж тут не скучайте…
Паршин подмигнул Хрусталеву, и оба засмеялись.
– Садитесь, девушки, располагайтесь, – весело сказал Паршин. – Оксана! Садитесь ко мне на колени!
Он быстро опустился в кресло и хлопнул себя по коленке.
– Нет, лучше я книжечки здесь посмотрю, – ласково улыбаясь, сказала Оксана Голубеева и отошла к недавно приобретенному книжному шкафу с красивым названием «хельга» производства Германской Демократической Республики. – Какие прекрасные книги! И сколько!
Дача Кривицкого была обставлена по последней моде. Красные кресла удачно перекликались с ярко-синим ковром, застилавшим пространство под большим обеденным столом. В буфете сверкало чешское стекло, среди которого были с большим вкусом расставлены гэдээровские фарфоровые фигурки. Одна из них – фигуристка с нежно-голубоватыми волосами – изогнулась, стоя на одной ноге, а другую ногу, облаченную в изящный ботинок с коньком, подняла аж до виска. Радовали глаз и фигурки балерин, застывших с поднятыми над головой тоненькими руками и как-то особенно грациозно оттопыривших мизинцы, теннисистов в ярко-белых рубашках с красивыми ракетками в руках, собак с такими прекрасными умными мордами, что каждой хотелось дать кость.
Надя Кривицкая сидела в кухне на табуретке и листала неподъемную книгу «Домоводство», подаренную ей на свадьбу. На звук мужниных шагов никак не отреагировала.
– Солнышко мое, – угодливо сказал Кривицкий. – Ну, так получилось… Я к этим барышням вообще никакого отношения не имею. Сам первый раз вижу.
– Зачем тогда их привозить? – спросила жена. – Они проголодались? Столовая, что ли, закрыта?
– Ну, так получилось. А ты не волнуйся. Тебе разве можно сейчас волноваться?
– Да ладно, подлиза! Иди развлекай! А мне гони Люсю сюда! Она в сад пошла! Розы нюхает.
И пока Люся, извлеченная хозяином из сада, помогала Наде на кухне, а Голубеева, устроившись в кресле, болтая стройной полноватой ножкой, смотрела, как солнце садится за кроны, Константин Паршин, только что открывший зубами бутылку красного вина, рассказывал что-то Хрусталеву, который устало кивал головой.
– И что? Завернули? – спросил Хрусталев.
– Еще бы! И с треском! Камня на камне не оставили. Не может, говорят, комсомолец в наше время не обсуждать с любимой девушкой китайских коммунистов и не беспокоиться о счастье всего человечества!
– Ты забыл о перевыполнении плана, – ухмыльнулся Хрусталев. – Не может он не обсуждать перевыполнение плана.
– Не обсуждать, а петь, – поправила Люся, вышедшая из кухни с двумя салатами в руках. – Не петь он не может. У нас с Федей все вон поют, надрываются.
– Опять укусила! – сочно засмеялся Кривицкий. – Ведь я же все слышу! А что тут такого? Поют. Пусть поют! И я, дурак, пел. Когда был комсомольцем.
Оксана Голубеева кокетливо засмеялась:
– Верно, Федор Андреич! Вот я, например, восьмой год в комсомоле…
– Как это восьмой? – ахнула ее молчаливая подруга. – Откуда восьмой? Тебе же сейчас…
Костя Паршин торопливо перебил ее:
– Подставляем бокалы! Какие наши годы? Кто их подсчитывает? Я тому, кто их подсчитывает, лично, вот этими рабочими руками, все зубы вышибу! Девушки наши не прибавляют в возрасте, а убавляют, и красота их бессмертна, как красота Марины Влади!
– Видела я вашу Влади! – закуривая, вклинилась Люся. – Лицо – просто блин… Нет, Вить, я серьезно! Ее очень ловко снимают. А так, присмотреться – большой белый блин.
– Они у меня доиграются, – вдруг сказал Паршин и с грохотом поставил на стол опустошенную бутылку. – Я серьезно говорю: доиграются они у меня! Возьму да и напишу все как есть: приехал комсомолец на нашу ударную стройку, увидел подробности, сразу запил. Пил-пил, а потом поднялся на крышу и – вниз! Об асфальт! Все мозги разлетелись.
Хрусталев быстро посмотрел на Оксану, у которой высоко взлетели подрисованные брови, на ее молчаливую подругу, поймал укоризненный взгляд Кривицкого и под столом наступил Паршину на ногу.
– Пьем и закусываем! Пьем и закусываем! За прекрасную девушку Надю и того наследника или наследницу, которого или которую – этого мы пока не знаем – она вот-вот подарит нашему замечательному другу и художнику с большой буквы Феде! И потанцуем, наконец! Где у тебя, Феденька, эта пластинка с рок-н-роллом?
– Не пластинка, а копия на рентгеновском снимке, – пробормотал Кривицкий. – Где же я тебе пластинку возьму?
Поели салатов, выпили, Надя принесла сациви, дымящийся плов. Опять выпили, отведали плова. Стол постепенно становился похожим на пейзаж после боя. Белая скатерть краснела пятнами вина, на тарелках лежали обглоданные куриные кости, в пепельницах тускнел сигаретный пепел. Кривицкий поставил «пластинку», и дух негритянской свободы ворвался на эту красивую дачу. Оксана Голубеева, только что заново накрасившая губы, подхватила свою молчаливую подругу, и они пошли лихо выделывать ногами стремительные круги и зигзаги. Надя Кривицкая, на лице у которой недвусмысленно читалось отношение к танцующим, внимательно смотрела на то, как полупрозрачная юбка Оксаны взлетает все выше, и выше, и выше, и, кажется, скоро совсем улетит. Хрусталев, сильно выпивший и от этого еще больше помрачневший, поднялся, держа в руке доверху налитый бокал.
– Тост у меня, товарищи! Всем – тихо! У меня тост! Я поднимаю этот бокал за нашего дорогого хозяина! За тебя, Федя! За то, что любишь работать и работаешь на полную катушку! Ты, Федя, счастливый человек! Ты искренний человек! Тебе предлагают, и ты берешься, долго не раздумывая, и народ валом валит на твои фильмы, потому что народ тоже долго не раздумывает, и все, в конце концов, счастливы…
Тут Надя сняла белый фартук, открыла цветочный орнамент на простеньком платье, и все вдруг заметили каждый цветок, поскольку живот натянул платье так, что каждый цветок стал значительно больше, и громко спросила:
– Не стыдно вам, Виктор?
Хрусталев побледнел и поставил свой бокал обратно на скатерть.
– Не стыдно вам, да? Сидите в гостях, и мы вас угощаем, стараемся, пьете, простите, как лошадь, и вдруг такой тост? Вы хотите сказать, что Федины фильмы не для интеллигенции? Что все его фильмы на быдло рассчитаны? Поэтому быдло его так и любит? Что Федя бездарный, и только бездарность нужна простым людям?
– Да разве я… Надя! – сказал Хрусталев. – Откуда вы взяли все это? Я разве…
– Вы думаете, я ваших фильмов не видела? Все видела, не сомневайтесь! Все знаю! Но я ничегошеньки не поняла! Зачем, извините меня, девушка отдается человеку, за которого она замуж не собирается и которого она не любит? Из жалости, что ли? Из жалости можно вон кухню помыть, картошку почистить! Да, это из жалости! И что она, бедная, все выпивает? Почти в каждой сцене она выпивает! Да если так пить, и работать не сможешь! А, кстати, о чем она столько грустит? У меня, между прочим, высшее медицинское образование, а я так и не догадалась – о чем? Другие – нормальные – тоже не поняли! Вы не для нормальных людей это сделали! Поэтому к вам люди и не идут! А к Феде идут! Вы зачем к нам приехали? Баб своих повеселить захотели?
Кривицкий растерянно крякнул, и Надя опомнилась.
– Ой, мамочки! Что я сказала!
Оксана Голубеева закрыла лицо руками. Кривицкий осторожно обхватил жену за плечи и повел ее к двери. Через несколько минут он вернулся.
– Расстроилась, плачет. Я вас прошу: не принимайте близко к сердцу. Беременность, знаете… Других, говорят, просто и не узнать…
– Да ладно тебе, Федя, – вздохнул Хрусталев. – Все мы понимаем. Давай такси вызовем. Девушек нужно домой доставить. Им спать пора.
– А ваша машина? – Оксана Голубеева посмотрела на него большими глазами. – А вы что, не едете? Вы, Виктор, меня проводить не хотите?
– Пойдем посидим тут в буфете на станции, – негромко сказал ему Паршин. – Обсудим. Буфет круглосуточный.
Хрусталев театрально поклонился Оксане Голубеевой.
– Видишь, моя радость, как мы вкалываем? И днем, и ночью. Круглосуточно и без перерыва. Никакой личной жизни.
В станционном буфете, кроме Хрусталева и Паршина, сидели двое: растрепанная пьяная женщина и молодой человек, почти мальчик, похожий на нее чертами лица и, скорее всего, сын. Они тихо пили, не закусывая, и тихо спорили. Мать, судя по всему, о чем-то просила сына, а он отказывался.
Уже начинало светать, а Паршин с Хрусталевым, глядя друг на друга красными, воспаленными глазами, говорили и говорили. Оба чувствовали, что эта ночь с запахом левкоев, плывущим из привокзального палисадника, и этот заляпанный стол, и тарелка с солеными огурцами, от которых они понемногу откусывали и клали огрызки обратно в тарелку, а главное, водка, с помощью которой разговор их постепенно приобретал серьезный смысл, – все это больше никогда не повторится, и нужно успеть, нужно договорить…
– Слушай, Витька! – И Паршин опять наливал. – Слушай! Ведь мы скоро сдохнем. У тебя хоть дочка останется, а кто у меня? Никого! И кто про нас вспомнит? Никто! Нет, ты слушай! Вчера я сценарий закончил. Роскошный! Я лучше его ничего не писал и не напишу! Никогда. Вот в чем дело. А ведь завернут! Ведь опять завернут! И все. И зачем я живу? Ну, ответь!
– Мне дашь почитать?
– Дам, конечно. Зачем? Его все равно завернут. Почитай!
К семи в буфет начали стекаться люди, и Паршин с Хрусталевым, тяжело поднявшись и по очереди посетив вонючую уборную, из крана которой скупо сочилась вода, вывалились на не остывшую за ночь платформу и подошли к красному «Москвичу».
– Ты ехать-то можешь? – спросил грустно Паршин.
– Садись, сам увидишь.
Глава 4
Кто из них предложил нагрянуть в эту квартиру, где было не продохнуть от табачного дыма и на диване, покрытом вытертым клетчатым пледом, играл на гитаре какой-то патлатый, с черными подглазьями, молодой человек, а набившиеся в комнату люди не думали расходиться, хотя за окном уже слепило солнце и полная света Москва кипела трамваями, птицами, криками. Они не помнили, зачем они вдруг нагрянули в эту квартиру и послушали патлатого юношу, но они это сделали, потому что им не хотелось расставаться, и они уже сказали друг другу, что оба они гении и никто их толком не понимал и не поймет. А ближе к полудню они, опять-таки непонятно как, вдруг очутились на детской площадке, где из-за жары не было ни одного ребенка, и карусель была пуста, как город, оставленный жителями. День долго тянулся, они пили, пили… Их кто-то толкал, и они огрызались, и спали на лавочке в парке, и плакали.
Что было потом? Ничего. Темнота. Какие-то звуки. Вообще что-то странное.
Это происходило, кажется, во вторник. А в четверг Хрусталев лежал на своей тахте, морщился от мигрени и пил рассол, понимая, что на работу он просто-напросто не доедет, а надо лежать, ждать, пока его не отпустит мигрень. Было утро. Телефон, к которому он твердо решил не подходить, разрывался. Он разрывался так, словно был живым человеком, которому нужна срочная помощь. Хрусталев плюнул, завернулся в простыню и снял трубку.
В трубке рыдала Регина Марковна.
– Витя, ты? У нас тут такое… Костя Паршин из окна упал… Насмерть, Витя, насмерть! Послезавтра похороны.
Легкий и теплый дождик пошел с самого утра, и, когда гроб уже готовились опустить в могилу, дождь вдруг припустил посильней, от чего листва на деревьях, заждавшаяся этого дождя, сочно и ярко заблестела. Хрусталев сидел неподалеку ото всех на низенькой скамеечке у чужого, потускневшего от времени камня со стершейся надписью и тупо смотрел под ноги. Люся подошла, примостилась рядом и закурила.
– Не хочу я все эти речи слушать! Я знаю одно. Не мог Костя сам. Не верю я этому.
– Жена его здесь? – спросил Хрусталев.
– Ты что? Обалдел? Какая жена? Она давно замужем. Муж – дипломат. Они вроде в Турции или в Швейцарии…
Хрусталев затравленно посмотрел на нее и, ничего не ответив, пошел туда, где уже начали забрасывать новенький гроб комьями мокрой земли. Он остановился за спиной женщины, с которой его связывало столько, что даже большой черный платок, которым была укутана ее голова и плечи, не смог бы помешать ему узнать эту женщину в любой обстановке и при любом освещении. Она обернулась, заплаканная.
– А, ты! Где ты был? Здравствуй, Витя.
Он провел пальцем по ее мокрой щеке.
– Ты плачешь? Ах, боже мой, что это ты? Нельзя тебе плакать, морщины появятся!
– Да, плачу! – сказала она. – Горько плачу! Я знала его, я пришла с ним проститься!
Тут Хрусталев заметил вихрастого парня, который бросал сейчас землю туда – в глубокую яму – и плакал навзрыд. Он плакал сильнее, чем плакала Инга, и, всмотревшись в его отчаянное, искаженное лицо, Хрусталев вдруг подумал, что это дурацкий предрассудок: считать, что плакать можно только женщине, а для мужчины это унизительно. Напротив, слезы вихрастого парня словно вобрали в себя то, от чего сейчас разламывалась грудь и у самого Хрусталева, они взяли на себя его боль, как лошадь, на спине которой болтается один раненый, останавливается, чтобы на нее взвалили еще одного.
Поминки устроили в «стекляшке», собралось много народу. Инга не пришла, и Хрусталеву стало досадно, что она не пришла на поминки, а сразу куда-то исчезла, как будто растаяла. Он старался не думать о ней, но иногда, особенно когда душа вдруг начинала ныть – а сегодня она не просто ныла, она разламывалась, как будто это и не душа вовсе (субстанция невидимая), а коренной зуб, – сегодня он не мог справиться с собой, и мысли об Инге, ярость, горечь, как будто она все равно виновата (во всем виновата, и только она!), мешали ему еще больше, чем прежде.
Стол был накрыт с особенной пышностью, водки и коньяку было достаточно, и собравшиеся много и жадно пили, отодвигая в своем сознании то страшное, что стало причиной этого пиршества. Через час невыносимо захотелось поговорить о чем-то простом, деловом, может, даже слегка пошутить. Регина Марковна, на мощной груди которой почти лопалось черное шелковое платье, негромко обсуждала с Хрусталевым просьбу режиссера снять снизу надвигающийся поезд.
– Но он говорит: «Пусть сперва Хрусталев в деталях расскажет, как он это сделает».
– Не его собачье дело. Сказал сниму, значит, сниму. Пусть ящик с коньяком готовит. «Арарат», пять звездочек.
Геннадий Будник, в прекрасном темно-сером костюме, ударил вилкой по рюмке и поднялся, намереваясь сказать тост.
– Друзья мои! – мягким, но мужественным голосом начал он. – Я бы хотел вас немного повеселить. Костя был веселым человеком, и ему не понравилось бы, что на его поминках мы ни разу не улыбнулись, вспоминая его. Вот я и хочу рассказать. Иду я однажды по коридору и вижу: Костя сидит на подоконнике. Грустный такой, только что не плачет. Я подошел. «Что ты, – спрашиваю, – такой грустный? Какая муха тебя укусила?»
– Врешь! – неожиданно перебил его вихрастый парень, который недавно так плакал на кладбище.
У Будника вытянулось лицо:
– Позвольте… Что значит – я вру? А вы кто такой?
– Егор Мячин, режиссер. Брехать надо меньше.
Толстая и обрюзгшая Регина Марковна вскочила с легкостью четырнадцатилетней девочки.
– Все! Все! Перестаньте! Давайте за Костю!
– Подождите, Регина Марковна, – раздувая ноздри, прошипел Мячин, – я не позволю, чтобы этот… Чудак с буквы «м»… Чтобы он тут шутил!
– Кого это ты обзываешь? Меня? – У Будника шея вдруг стала малиновой.
Егор Мячин, только что отрекомендовавшийся режиссером, схватил тарелку с недоеденным салатом, размахнулся ею и запустил в Будника. Трое мужчин, сидевших рядом, бросились на Мячина и поволокли его к выходу. Будник брезгливо стряхнул с пиджака вареное яйцо, разрезанное пополам, потом попытался отчистить салфеткой плевки майонеза.
– Я на сумасшедших не реагирую, – голосом, внезапно потерявшим мужественность, крикнул он вслед уволакиваемому в коридор Мячину. – Твое место не на «Мосфильме», а в дурдоме!
– На «Мосфильме»! На «Мосфильме»! – уже из коридора проорал Мячин. – Только ты у меня никогда сниматься не будешь!
Регина Марковна, огненная, как свекла, догнала Мячина уже на улице. Он сидел на лавочке, а трое, только что волоком вытащившие строптивого режиссера из «стекляшки», стояли рядом и, судя по их лицам, сторожили его.
– Ну что, ненормальный?! – всплескивая руками, застонала Регина Марковна. – Иди лучше в жопу, Егор! Зачем ты устроил скандал? Ты разве на свадьбу пришел? Скандалы бывают на свадьбах, а здесь ведь поминки!
– Регина Марковна! – невпопад ответил Мячин. – Я вам слово даю: я сниму фильм по последнему сценарию Кости Паршина. Вы меня слышите, Регина Марковна?