Полная версия
ЦДЛ
Поднялся естественный переполох. В номер уже рвалась перепуганная администрация, поддержанная общественностью и милицией.
Делегация писателей Москвы, которую возглавлял Суров, запершись, сидела в своих номерах, пристыженная и напуганная до смерти.
– Так и побить могут! – опасался не менее известный, чем Суров, писатель, тоже лауреат.
Позвонили тогдашнему президенту Украины, тоже драматургу, Корнейчуку.
– Не трогать! Буду сам! – в панике крикнул драматург-президент и очень скоро приехал к месту происшествия.
Сурова едва уговорили открыть дверь. Умоляли извинить за вторжение. Помогли натянуть штаны и увезли, едва ли протрезвевшего, в местный Большой театр. Он должен был в этот вечер вручать сталинские премии.
Как-то уехал отдыхать Кривошеин – истинный автор суровских пьес. И не сообщил адреса. Готовящий к постановке очередную пьесу, уже заранее выдвинутую на соискание сталинской премии, – МХАТ попросил Сурова дописать одну сцену. Он сел и дописал. Все ахнули!
Вскоре Анатолия Сурова выгнали из Союза писателей. Оставив ему регалии, квартиру и дачу.
Писатели любят кино, особенно итальянское и чтоб в главной роли был Его королевское высочество Антонио Флавио Фокас Непомучено Де Куртис Гальярди герцог Комнин Византийский, короче – знаменитый комик Тото. Вот он настоящий неореализм – король и шут в одном лице. Вот где смех побеждает власть. И как же хорошо, когда властвует смех. Это несравнимо с тем, когда над тобою смешная власть, к тому же не понимающая юмора.
Веселое было время. Вокруг толпились упитанные музы и в воздухе не наблюдалось присутствия высших сил, но зато на сцене ЦДЛ тогда шли комедия за комедией.
Не успел затихнуть скандал с министром культуры Г.Ф. Александровым и компанией, надо сказать теплой, так мило растлевавших девочек-балеринок, как вдруг, будто гром среди ясного неба, – случилось грехопадение непорочных секретарей Союза писателей. Отцы морали, блюдущие чистоту партийных рядов, менторы и нравоучители молодежи среди бела дня, рядом с орденоносным Союзом писателей – устроили публичный дом на неполную дюжину коек. Правда, контингент был не ахти грамотный в вопросах любви, и коллектив следовало бы увеличить. Тем более Литфонд охотно предоставлял для этой цели квартиры. Да кто-то, видно, не утаился. Слухи обросли фактами, и дело пухло шлепнулось на стол партийного бюро.
Кочетов принес справку, что он импотент. Сафронов – тоже раздобыл документ, не делающий ему чести. Удивительноносому Симонову припомнили заодно осечку его нюха с Дудинцевым, ведь оплошал, бедняга! Но ввиду того, что он уже проходил по делу подобному вместе с Г.Ф. Александровым, – делать нечего – отпустили с покаянной.
Но мораль восторжествовала. Женщин в ЦДЛ стали пускать ограниченно, соблюдая осторожность на случай новых «литературных связей», да Куприянова, одного из незадачливых «бандерш», выговором наказали.
Нюх и ветер взаимосвязаны. Куда подует ветер, туда бежит и нюх. Бдительность партбюро должна исключать даже малейший насморк. Потеря обоняния – профессиональная травма. Сколько соглядатаев раньше времени ушло на пенсию?!
И тем не менее человечество никак не может предупредить свои ошибки.
Жил-был парень на нашей улице. Он полюбил девушку. Дело шло к свадьбе. По какой-то причине расстроился их союз. Видимо, родители невесты отговорили свою единственную дочь выходить замуж… за ассенизатора.
«Ах, значит, вам не нравится, как я пахну?!» И он подогнал однажды к знакомому дому свою машину. В окно полуподвала, где жила со своими родителями бывшая невеста, вставил шланг до верха наполненной цистерны и отпустил ручку сброса.
Долго пахла наша улица его профессией. Выйдя из тюрьмы, говорят, он стал парфюмером.
До чего же изобретательно неудовлетворенное самолюбие! Как предприимчивы маленькие люди, мстя за свою неполноценность!
Если бы англичане в свое время обласкали Маркса – не было бы марксизма. Ну что стоило напечатать безвестного журналиста?
Какой-то умник (а может быть, даже и сам Черчилль) снял Антанту с обескровленной России. Подсчитав, что, завшивленная и голодная, она на ближайшие сто лет неконкурентноспособна. Да и сама домрет.
Ленин больше мстил за повешенного брата, чем верил в социализм в нашей отсталой стране. Хотя интеллигенция ненавидела царизм не меньше.
Если бы Илья Чавчавадзе похвалил стихи семинариста Джугашвили и не выгнал бы его, посоветовав заниматься лучше политикой, чем поэзией, не было бы Сталина, вырезавшего прежде всего интеллигенцию своего грузинского народа. Не забыв, конечно, и другие нации.
Если бы Шикльгрубер стал просто актером в простом драматическом театре, не было бы драматического театра Второй мировой войны, уничтожившей 50 миллионов человеческих жизней.
Говорят, бесноватый Адольф велел возить в клетке несчастного еврея-режиссера, не взявшего его однажды в театр. Чтобы вся Германия видела негодяя, отрицавшего актерский талант у фюрера.
Не исключено, что на том свете, встретившись снова, Гитлер спросит беднягу: «Вот видишь, что ты наделал?»
На случай атомной войны мы под Рязанью будем прятаться от бомбы. И будешь ты подземным, ЦДЛ!
Один карлик померил по себе потолок. 2 метра 50 сантиметров. Достаточно! Умер. А все еще строят по нему.
Надоело упираться головой в пределы!
Если пресса держится на трех китах – секс, политика, убийство, то Литература держится на честном слове.
Было бы идеально – соединить этих трех китов в одно чудо-юдо: Мужское начало в творчестве. Плюс убийственная ирония. И никакой политики.
Я лично за такую Литературу.
Но здесь она – не церковь и от государства никак не отделима (хотя, бог ты мой, как же опекается здесь православие!).
Политика отвлекает писателя. То жгут его книги. То его самого в шутовском колпаке волокут на площадь. Или непублично на дыбу вздергивают.
Политика мешает писателю. И он вынужден близоруко отмахиваться от нее. Не умея быть политиканом, а умея быть только самим собой.
Мудрый в книгах, он, как правило, неумел в общественной жизни. Индивидуальность хороша в творчестве. Но не в стадных проявлениях иезуитства.
Жанр заявлений, объяснительных записок, заступнических писем…
Творец, как любой нормальный человек, не пройдет мимо, если на улице бьют женщину. Естественно, он заступится и за безвинно погибающего и отнюдь не посчитает это подвигом. Так, по крайней мере, мне кажется.
Кабы по улице шла мадам Демократия… и кто бы ее обидел?!
Но она у нас невидимка. Как же за нее заступиться?
Творчество – жанр куда более продуктивный, чем писательство… заявлений.
Истинное творчество – здесь писатель заступается за все человечество: свое и заграничное, будущее и прошлое, настоящее и все еще нуждающееся в защите от… людей.
Здесь его позиции ясны. И ему не надо задавать вопроса – кто он? Как это нередко делают с нашим братом, пишущим больше заявлений, чем книг. Хотя, повторяю, заявления нужно писать тоже.
Быть художником настоящим… Да уже одного этого ему с лихвой хватает. Вон Прометея орлы загрызли, а его заели комары.
Говорят, мы здорово пишем.
Мы – с донорством, а к нам – с вампирством.
Не надо спрашивать, кто он по убеждениям. Какими философскими категориями он мыслит. Какую веру исповедует.
Он должен исповедовать человечность, и только ее. Он должен исповедовать свой дар. И если он от Бога – значит, Бог поверил в него. Это его призвание. И это его гражданский долг, если хотите!
Рост его предопределен самим Создателем – он должен быть выше вер, философий и политик…
И пусть пласты его выдержки рвутся от нетерпения, потому что ему многое надо успеть сказать. Выдержка – это не другая сторона стремительности. Тут едва ли сдержать темперамент, если есть что сказать! Да еще умея сказать это здорово!
Биография сама по себе накаляет строку. Личность, и только личность должна всходить сквозь нервную торопливость самобытного почерка. И чем нетипичнее, тем лучше.
Так что не надо называть подвигом естественное отправление художника – писать. Честность в этом деле должна быть чем-то обычным. Как нос на лице.
Так сколько надо гражданского мужества на такую огромную страну, как Россия?
Здесь мы мужество почему-то путаем с честностью. Может, оттого, что она нетипична и выглядит донкихотством среди носов по ветру, этих ветряков с их вечной жаждой ветра в свои мельничные крылья! Есть ли личность в уже написанном?
Будет ли она в только пишущихся произведениях?
Если в мире кто-то в состоянии увидеть это – наше дело не так уж плохо! Значит, все же интеллигенция следит за этой вечно падающей Пизанской Башней Духовности. Тем самым она снимает с повестки дня извечную проблему – непризнанный писатель. То есть непонятый или непонятный писатель. Будто писатель тем и занимается, что примеривает маскарадные маски.
К слову, о личности.
Еще Пушкин писал: «Гений и злодейство – вещи несовместные».
Бедный Сальери. И по сей день оправдывается. Вот уже сколько веков.
Тень неприятия витает не только над ним. Люди поталантливее его и более заметные в своих эпохах не принимались человечеством. Видимо, в них поначалу побеждал иной инстинкт, куда более живучий, чем бескорыстное творчество.
Кому не хочется быть понятым? Но только при одном непременном условии – не пошевелить и пальцем, чтобы изменить себя в написании. Нужна равнозначность зарядов – писательского и читательского. Отдающего и берущего. А то мы иногда ведем себя, как шлюзы.
Я – выпустил пароход. А читатель все еще держит воду. Не умея мне довериться.
Чего боится? Ошибки? Так ошибки таланта тоже поучительны. Анкета моя чиста, как девственная совесть, моя прабабка не служила даже в конной полиции. И я, в отличие от монахов, не плачу за бездетность. И вообще, чтоб покататься друг на друге, нам не понадобится колес.
– И откуда вы такие беретесь?
– С неба попадали. А может, это когда-то повешенные срываются? У нас страна чудес. У нас все может быть.
– Что это ты при параде? Или пришел кого хоронить?
– Да вот на Запад съездил.
– Ну и как?
– Попросили показать свое творческое.
– Что, прямо так и попросили – «Покажи-ка нам свое творческое личико!»?
– Почти так.
– Ну и как – показал?
– Пришлось.
– Да не тяни – далыие-то что было?
– Ну, говорят, на такое лицо обычно надевают кальсоны. Или, как минимум, трусы.
– Значит, не понравился Западу?
– А Запад – тебе?
– Да видел я его в мебели и в обуви, то есть в гробу и в белых тапочках.
Это почему же не в тоге шествует Платон Сократович Афанасьев? «Волосы дыбом. Зубы торчком – старый мудак с комсомольским значком»[3].
А вот идет автор эпиграммы: «Бескультурен, как Урин…», в свое время подравшийся с Тендряковым за право первому помочиться на парапет американского посольства в Москве. Это он позже организует «Глобус поэтов». Вот помочится и организует… А потом плюнет на одну шестую его и эмигрирует – не тот зал в ЦДЛ для творческого вечера дали. Обещали Большой, а дали Малый.
И полетел он с чучелом Земли под мышкой… Объединять всех поэтов нашей планеты под свою прическу.
Когда-то Урин-патриот, ныне уже в Нью-Йорке их объединяет. Говорит, что нашел новую и вполне уникальную форму чтения стихов, располагая их в зависимости от обстоятельств – то в виде звезды, то свастики, то креста, то могендойвида.
Слышал новость – Хикмету жену умыкнули. В стихах своих ее возжаждал. Затосковал. Вот и пошли навстречу поэту читатели чуткие. Привезли. Предварительно выкрав, конечно, а она не нужна. Другая уже есть, молодая, как верба…
– Какой он веры, помимо, разумеется, марксистской?
– Туликовой.
– Но он же не туляк, а турок.
– Чудак, Вера Туликова у него жена новейшая, а также соавтор. И он ей очень верит. На ней и скончался. Прекрасная смерть, не правда ли?! Так что старая жена не нужна ему в полном смысле этого слова. Примчалась, а он у нас в ЦЭДЭЭЛЕ лежит.
– Помнишь, у Есенина, «Никогда я не был на Босфоре…»?
– И я тоже. Кто б догадался меня похитить туда.
– Наши умеют похищать только оттуда. Кстати, а как умыкнули-то?
– Ну, это просто – вышла в море на яхте своей прогуляться. Всплыли и цап-царап.
– Да не может быть, чтоб подводные лодки у нас всплывали.
– Когда надо, всплывут, хотя, конечно, подводная лодка, она должна под водой находиться. На то она и подводная. Но если надо – всегда появится. И уж, естественно, не затем, чтоб спросить: «А вы не знаете, как проехать в Рио-де-Жанейро?» Так что не плавай даже пешком – выловят. Они-то потом вынырнут, а вот ты – ни за что…
– И кто сказал, что мертвому ничего не хочется? Так и поверил, чтоб даже курить не хотел. А уж выпить… Вот разве что женщину не желает…
– Это почему же?
– Рядом лежит.
– Что нового?
– Да вот новую повесть накатал.
– Ну ты даешь, прямо Катаев. Белеет парус одинокий. А ведь пора бы и покраснеть.
А с этим просто невозможно рядом стоять. Всю жизнь ел людей поедом, а вот теперь страдает отрыжкой.
– Посмотрев фильм «Война и мир», я перечитал одноименный роман. И понял, до чего же плохо писал Толстой!..
– Конечно, было бы лучше, если бы Бондарчук написал этот роман, а Толстой бы его экранизировал.
– Я видела во сне – ваш муж жаловался, что вы не приходите к нему на могилу.
– Врет! Была вчера. И как ему только не стыдно?!
ЦДЛ… Кого что волнует.
– Как вы считаете, Петр Первый побрил бы Маркса?
– Самсону Далила власы удалила…
– Что вы говорите!..
При помощи оптимистов и остроумцев весь мир с улыбкой расстается с прошлым.
А мы?
Улыбаемся. И с прошлым не расстаемся. Оно на много лет вторглось в наше настоящее. Неплавно переходя в наше будущее.
Суждено ли нам с ним расстаться? Если суждено, то – когда?
Не Пушкин, но жалко, – говорю, – вот еще один уехал. Даже упирался в аэропорту и рыдал несчастно. Будто кто его, как Буковского, увозил. И как же трогательно он потом напишет:
«Я умер там и не воскресну здесь…» (Запад имеет в виду). И тем не менее повез свой труп возить по заграницам.
Ладно прозаики, а поэтам там нечего делать. Иностранцы… Они слишком на другом языке говорят. Это я очень скоро пойму.
Поэт уезжал в четыре ночи. Оглянулся на место, где столько лет жил. Неслышно скользнули на черных балконах чьи-то нечеткие тени. Это жены украдкой вышли его провожать. Чужие.
Белый платочек у глаз вечно плачущей памяти. «Когда я вернусь?»
Никогда. Встретимся в Риме и обнимемся напоследок.
Они делают все, чтобы мы уезжали – кто куда, а уехав, не возвращались.
Если в небесное царство входят нищие духом, представляю, как там весело.
В. Набоков– Когда б Земля затормозила, с нее бы сбежали, как из России, разреши им рвануть оттуда, – заметил кто-то сверху.
– Напротив – надо увеличить скорость Земли, чтобы раз и навсегда покончить с бегством, – заключил второй, будто ведал переселением душ.
Небесная инспекция, не иначе, – подумал я, когда бетонный потолок моей камеры осветился каким-то радужным светом. На фоне которого плевок тусклой лампочки и вовсе растерся.
– И что бегут… И что им не сидится на месте?..
– Да гляньте, какие тюрьмы у нас, господа! Да и что человеку сидеть на одном месте вкопанным, когда он так любопытен! – кричу я им в серебристое брюхо. – Это вам хорошо. Это вы – в своей тарелке. А нам – не приведи господь где!..
– Вам везде будет плохо. Вы – не от мира сего.
– И что б не попробовать! А – вдруг!.. – продолжаю кричать им.
И снова их как не было. Улетели за тридевять неб. Везет же людям. Или не людям?
– А хотел бы ты, чтоб тебе повезло быть какой-нибудь космической таракашечкой или еще каким осеглазым и винтоносым и вот так прилетать сюда? – спросил я соседа, потрясенный посещением инопланетян.
– Хотел бы, – без заминки ответил он, – только фиг бы я сюда прилетал.
Это уж точно. Мы ж не от мира сего…
Когда и кого это осенило – назвать людей, что-то смыслящих в небесной механике слов, существами не от мира сего? Будто действительно они пришельцы. Тогда – откуда? Где этот мир сей, где они якобы прописаны? И за какие такие грехи в таком случае их поперли оттуда в мир этот, отчего-то проклинающий их на чем свет стоит – только за то, что имеют обыкновение уходить от суеты этого мира. Отключаться и видеть поверх чьей-то близорукости. Йоги стоят на голове. Говорят, что так они куда прочнее ощущают землю. В отличие от тех, кто просто ходит на голове, а устав – на нее садится. Свою ли, чужую – значения не имеет. И едва ли кто замечает подобные пустяки. Чего не скажешь о не от мира сегодняшних. Их-то очень даже замечают. И почему-то всегда стараются отправить куда подальше, словно они и впрямь – нежелательные иммигранты, только непонятно откуда. При этом находятся люди, которые им еще умудряются завидовать. И это в мире, настолько рациональном, что любой из них покажется нищим, разве что не просящим подаяние. Да и когда еще он бросит шапку на тротуар. Конечно, по-своему они счастливы. Ну, например, умением запросто передвигать горизонты, как устаревшую мебель. Или обращать рассеянное внимание окружающих на невидимые миру слезы. Исходя, быть может, из того обстоятельства, что даже невидимые слезы не к лицу человеку. По себе знаю, как невмоготу, когда плачут люди. Особенно в Мавзолее. Только и успокаиваю себя, что это загримированный смех. Как в цирке, когда коверный ревет в три ручья, а все хохочут. И мне еще думается, что они плачут там от радости – наконец-то убедились, что лежат на месте, кто раз и навсегда отучил их смеяться. Правда, второй валяется где-то рядом, в отличие от первого, в стеклянном гробу, чье дело, как тело, как ни в чем не бывало гуляет себе по стране. Как по кладбищу. Усугубляя привычную опасность проживания в ней и в сопредельных европах и азиях. Особенно тяжело опять же им – не от мира сегодняшним. Как же их ловят в те недолгие часы, когда они в свободное от работы время опускаются на грешную землю. Как же их ждут! Так, возможно, ждали во время войны десант диверсантов. На которых была все же каска (а не просто лоб, ненадежнейший шлем мыслителя). Зад тянул их к земле. Эти, напротив, рады уйти куда подальше или куда глаза глядят. И не для того, чтобы быть выше всех, как здесь принято считать, исключая космонавтов, которые у нас причислены к лику святых, а чтоб с ума не сойти. Потому и витают в своих эмпиреях.
Если глянуть реалистически – жизнь их далеко не сказочна. Но это потом мы глянем реалистически.
И вот, живя как бы там. И очутившись в силу необходимости здесь. И не просто очутившись, а стремительно упадая сверху вниз, что само по себе уже чувствительно. Они как бы забывают напрочь (видимо, из-за своего возвышенного и продолжительного отсутствия) все неудобства своей земной жизни. И невзирая на то, что им тут же напоминают о ней, – восклицают: «Как же прекрасен мир!»
Это может сказать только человек не от мира сего.
Как скажет американец: «Я готов тебе построить мост даже там, где нет реки…» Хотя эта поговорка и претит его врожденному рационализму, допускаю, вполне может его построить там, где он не нужен. Поначалу.
У нас тоже создали министерство культуры, и не одно, невзирая на полное отсутствие ее как таковой. И в этом отношении мы тоже, как американцы, строившие мосты над сушей. Потом, правда, они их приспособили как эстакады для развязки своих многочисленных дорог. У нас же пока министерства не у дел. Или, мягко говоря, работают не в полную силу – культ-то есть, а вот…уры еще не хватает. Хотя все творческие союзы страны не покладая членств создают ее изо дня в день и пишут за себя и за того парня (ныне у нас принято и за погибших когда-то работать), а все одно, народ отчаялся спрашивать – когда ее выбросят? Хотя все еще очередь с ночи за ней занимает (правда, сюда его еще и сельскохозяйственные культуры манят, которых у нас почему-то тоже в обрез). Один балет и пляшет. Выделывает Петипа, когда не гопака выкаблучивает. Но это не для труженика показуха. Да цирк медвежий еще на уровне мировых стандартов (за что медведям спасибо). Тоже где-то по заграницам шастает и рыло свое не кажет. А если кажет, то редко – какой навар с соотечественников? Что с них взять? У них не то что доллара – рубля порой не сыщешь. Одна только песня с пляской имени Фрейлехса-Пятницко-го – местечкового еврея когда-то, надевшего русскую красную с петухами рубаху и научившего советского человека петь и плясать (за короткий срок разучился, бедняга). Другое дело, что петь и под чью дудку плясать?
Ну, насчет «что петь», тут поэты-песенники всегда помогут. И под что плясать – композиторы посоветуют. Они всегда на подхвате. Музыкальная шкатулка их ЦДЛ – дом на Миусской, всегда к вашим услугам. Да и в журналах теплится моча не только Лебедева-Кумача. Опять же есть на что перекладывать их всенародные песни. У нас народ выносливый. И не такое еще слыхал.
Соловьи седые и не седые, просто соловьи или соловьи-разбойники, поселясь в этом вечно трезвонящем доме, прежде всего попросили партию правительства утяжелить по возможности стены. Уж как их звуконепроницали, а все одно слышно. Хочешь не хочешь, а украдешь. Мелодия сама свороваться просится вместе с «рыбой», то есть с текстом вместе. Текст-то черт с ним, он всегда одинаков, а вот мелодия все же разнообразится иногда. То классики выручают. То презренный Запад какой-нибудь шлягер подбросит. Короче – получается, что дом этот более или менее удачной мелодией на всех и живет. А каждому хочется спеть именно свою песню. Кстати, новая песня – это хорошо забытая старая. Взять, к примеру, «Катюшу» Блантера – чуть ли не госгимн государства Израиль. Потому и не госгимн, что вовремя уворовал Матвей (уж как его там по матушке?) эту очень старую еврейскую мелодию. Спасибо, что хоть «Хаву Наталью» оставил. Или его же вальс «В лесу прифронтовом» – был немецко-фашистским вальсом, а стал трофейным и блантеровским (во всеядный!). Не случайно же у нас за двух Моцартов битых одного Матвея Блантера дают. Когда принимают пластиночный бой.
Вот Соловьев-Седой с рахманиновскими тактами, не целиком спертыми – еще куда ни шло. Бывают у нас и стеснительные авторы. И если уж берут чужое, так хоть меру знают. Но и они ее потом теряют, и всему виною – стены. Правительство, правда, посоветовало еще и матрасами рояль закрывать. Не помогает. Песня хоть и малый жанр, но риск большой. Напропалую воруют. И правительство разводит руками.
«Ну, тогда не взыщите, что песни у нас все до единой будут как одна…»
«Ничего, так даже лучше – народу легче запомнится, – сказали вожди песнеписцам, – главное, чтоб песня была нескончаемой. И тогда она никогда не будет старой. А уж репродукторы погромче мы всюду повесим. Над каждым селом. Глухой услышит. Мы ведь тоже, „как подругу, родину любим свою!“…»
– Ты не о них, а о нас пиши, раз писатель. А то все вы писатели на словах, – однажды осмелился кто-то из зала (провокатор, наверно).
Не на словах, а на нарах. Старый признак, если слово – дело. Слово, породившее дело… с тесемочками. Личное, пока есть лицо.
«Писатель на словах»… Хорошо было первым. Когда слова были первыми. Не захватанными. Не затертыми миллионоусто и миллиардократно. У художника – свежие краски. У писателя – старые слова. Всю жизнь заставляет звучать их по-новому, переплавляя в своих камерах сгорания, будто они железные, эти камеры, а потом граня и оттачивая (отвечать за них будет позже). Какую энергию раскрепостили эти слова? Кого пригвоздили и кого осчастливили?
Делать слова – нехитрое дело. Вот если эти слова переделывают все на своем пути (да не эти, что висят на заборах, вокзалах, мостах, домах многоэтажных, закрывая окна и воздух. Вдоль и поперек всей страны Советов – слова, слова, слова, будто застрявшие чьи-то пустые дыхания. Будто кто-то отчаялся убедить словом, сбросил с горы его материал и пытается хоть эхом его докрикнуть). До чего же емкое определение – «писатель на словах». Сколько тысяч писак оно уничтожает сразу. Раз – и нету, будто землю побрили.
Свободные профессии… Какие они свободные! Скрипят что-то и вякают. Деятели, чье приспособленчество мало смахивает на героизм.
Он перекрестил его могилу, усыпанную поверх казенных цветов живыми, принесенными просто людьми, просто читателями. Он стоял поодаль, не единственный в мире изгнанник, нобелевский лауреат. Его появление на похоронах Твардовского заклинило и без того скрипучее колесо этой невеселой процедуры, насторожив и без того перепуганных писательских секретарей. Привыкшие к любому незапланированному проявлению недовольства, избегая показываться на людях, по букве инструкции разрабатывая любую операцию, будь то похороны или просто собрание, они всегда чего-то ждут. Явно преувеличивая в окружающих способность протестовать.