bannerbanner
Грань
Грань

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Чистая посуда между тем была расставлена по местам, клеенка на столе насухо вытерта, и на газовой плите, попискивая, уже закипал чайник.

– Покрепче заварить? Да ты, Степа, не хмурься, гляди веселей. Я тебе сразу хотела про избу сказать, да вот… Полегчает, я по себе знаю, что полегчает. Я вот когда про Сергуню услышала, день черный сделался, думала, что и не выправиться, а ничего… И ты, Степа, не отчаивайся. Да ты пей чай, варенье вот бери. Знаешь, сидела сегодня, смотрела на вас на всех и думала – какие разные стали, такие разные, что если бы не детство общее, мы бы никогда вместе не собрались. Саня вон особенно. Сергуня злится на него, терпеть не может. Я говорю – ты пойми сначала, пойми, а уж потом осуждай – слушать не хочет. Разговорилась я, тебе ж спать надо – с дороги, да целый день на ногах. Пойдем, я постелила. А если хочешь, телевизор с Сергуней погляди.

Лида его ни о чем не расспрашивала, и Степан был ей благодарен за это.

4

Ровно неделю он квартировал у Шатохиных. Каждый день пропадал на усадьбе, где когда-то была изба, навесил там калитку, выкосил крапиву и сколотил из горбыля маленькую, низкую будку с широким, наполовину стены, окном. Перетащил в будку рюкзак, раскладушку, купленную в магазине, и твердо решил – до осени, кровь из носу, надо поставить дом и перевезти Лизу с Васькой. Работы, которая маячила впереди, он не боялся, думал о ней спокойно и старательно перерисовывал в школьной тетрадке, каждый раз по-новому, план будущего дома.

Лида, добрая душа, уговаривала пожить у них, мол, не объест и места на всех хватит, то же самое толковал и Сергей, но Степан отказался: ходить туда-обратно – время терять, а там лес привезут, доски, кирпич, как бы не растащили… На самом деле причина была другая. После первого вечера, каждый день глядя на Сергея, на его тонкие и всегда плотно сжатые губы без единой кровинки, на белую, коротко подстриженную голову, нечаянно перехватывая время от времени тяжелый взгляд, видя, как кружится вокруг мужа, словно птица над гнездом, Лида, он не мог избавиться от непонятного стыда. Как будто что своровал у Шатохиных. Однажды, пытаясь разговорить Сергея и почему-то заискивая перед ним, спросил – как там дела? Сергей резко дернул голову, словно пытался уклониться, и зло, почти не разжимая сомкнутых губ, буркнул:

– Война там. Ясно?

И презрительно сощурился, как бы желая притушить свой тяжелый взгляд. Степан сидел, как оплеванный. Чувство непонятного стыда не проходило. А избавиться от него хотелось, хотелось как можно быстрей отойти в сторону, жить спокойно, размеренно, не шарахаться и не ломать голову, а заниматься своим делом – строить дом и скорей перевозить домашних.

На вторую неделю после приезда он собрался в райцентр и зашел к Николаю в райисполком. Тот стал расспрашивать о жизни и допытываться, почему Степан вернулся в Малинную. Степан не сдержался и отрезал:

– За правду хотел побороться, а добрые люди пинка наладили, до самой Малинной кувыркался.

– Тебе наладишь, как раз, – засмеялся, не замечая грубости, Николай. – Вон какой лобешник широкий. Ты, дружок, волну не гони. Я ж не из любопытства твои болячки ковыряю. По делу надо. Понимаешь, по делу.

В своем кабинете с широкими полированными столами, телефонами и селектором, с ковровой дорожкой от стены до стены – все это настраивало на строгий, казенный лад – Николай оставался прежним, таким, каким был сначала в поезде, а потом у Шатохиных. Морщил носик, ерзал на кресле и говорил простецки, напористо, не слушая никаких возражений, словно на тракторе ехал.

Но Степан ничего рассказывать не хотел. Не хотел перетряхивать прошлое. Упрямо мотнул головой – отстань.

– Ну, тогда я про тебя расскажу. Согласен? – Николай поднялся с кресла, сунул руки в карманы, вышел из-за стола и остановился напротив Степана, пристально глядя на него сверху вниз. – Как я понимаю, настукали тебя по головке, и вспомнил ты про Малинную, как тут ладно и сладко было в детстве, вспомнил и прикатил. Ходишь, любуешься – так прекрасно. А поживешь месячишко-другой, оглядишься, а деревни-то прежней, в какую ехал… – Николай присвистнул, – нету ее. Пока мы по городам да по северам шлялись, ее так переделали и уделали, что не признаешь. Ухайдокали нашу Малинную. Выручать надо.

– Как это – выручать? – не понял Степан.

– Порядок наводить, закатывать рукава и наводить порядок.

– Ну уж нет! – Степан поднял руку, словно хотел заслониться. – Сытый, вот, под самую завязку.

– Ты не ерепенься, послушай…

– И слушать не хочу. Сказал же – сытый!

– Ладно. Куда на работу думаешь?

– Пока не думал. Закончу с домом, там видно будет.

Николай молчал, не вынимая рук из карманов, по-прежнему глядел на него сверху вниз, глядел внимательно пристально, решая что-то очень важное для себя. Вдруг в упор спросил:

– Пойдешь рыбнадзором?

Не дождавшись ответа, стал объяснять:

– Участок большой, на два района, рыбнадзор не справляется, запурхался, да и сам мужичок липкий. В областной инспекции разделить хотят, два участка сделать. Пока, правда, резину тянут, но, думаю, пробьем. Честный человек нужен, Степа, чтобы не скурвился, и особенно в Малинной. Пойдешь?

– Нет. И не уговаривай.

– Ладно. Поживи пока, погляди. Погляди, подумай. Жаль, Степа, ничего ты не понял.

Николай вернулся на свое прежнее место, опустил голову и забарабанил пальцами по столу. Вид у него был обиженный и сердитый.

Степан даже не попрощался, торопливо и с облегчением выскочив из кабинета. Предложение Николая дышало тревогой, и туда, в тревогу, он пытался затащить Степана. Хватит! Старые болячки еще не зажили. По лестнице со второго этажа райисполкома спускался, прыгая через две ступеньки, и оглядывался, будто опасался, что Николай догонит и будет снова уговаривать.

Только на автостанции, где было многолюдно и суетно, где никто на него не обращал внимания, Степан спокойно сел в старенький автобус, отправляющийся в Малинную.

Пассажиров в автобус набилось и натрамбовалось под самую завязку, рессоры просели, и заднее колесо на поворотах скребло днище. Перед деревней в автобусе поднялась обычная ругань: те, кому надо было на паром, чтобы успеть на той стороне к автобусу до соседней деревни, требовали сделать остановку у реки. Шофер артачился, кричал, что остановки здесь не положено, но, видя, что горластых пассажиров не перекричать, культурно обложил матом всех, кто ехал в автобусе, свое начальство, Малинную с ее дурацким паромом и свернул к берегу.

Степана еще в райцентре плотно придавили к железной стойке и за дорогу крепко помяли – ребра ныли. Он протолкался к дверям и сошел на берегу. На палубе парома уже стояли машины, большей частью легковые – была пятница, городской и райцентровский люд валил на отдых, а пассажиры столпились у правого борта и глазели на драку, которая топталась на песчаном приплеске у самой воды. Двое мужиков, Гриня Важенин и Виктор Астапов, с красными, раззадоренными лицами, охаживали тонкого, как червь, лохматого парня в линялых джинсах. Охаживали всерьез, у парня только голова моталась да вскидывались волосы. Неподалеку стоял Бородулин. Был он в армейских галифе и в домашних тапках, широко расставив ноги, прищуренно глядел на драку и кивал, словно подбадривал мужиков. Парень заорал, закрыл лицо руками и согнулся. Степан кинулся было разнимать, по Бородулин, не поворачивая головы, остановил:

– Не лезь, Степан. За дело. Чужую добычу повадился таскать.

Какая добыча? Спросить Степан не успел. Широким облезлым носком кирзового сапога Гриня Важенин влепил парню пинка под задницу, и тот плашмя шмякнулся на песок. Мужики молча и неторопливо, словно после работы, ополоснули руки в реке и, не оглядываясь, скорым деловым шагом потянулись к деревне.

– За такие дела учить надо, – Бородулин одобрительно поглядывал вслед мужикам. – А то никакого края не чует…

Степан все-таки подошел к парню. Тот лежал на песке, выставив наружу подошвы истрепанных туфель с высокими, наполовину стертыми каблуками, вздрагивал спиной и утробно икал. Грязные, засаленные сосульки длинных волос разъехались на тонкой, выжатой шее, и между ними синели буквы татуировки. Степан наклонился, откинул волосы. На бледной шее, с глубоким, как у мальчишки, желобком посредине и свежей красной царапиной, было выколото: «Привет парикмахеру».

– Слушай, ты, клиент, живой? – Степан тронул его за плечо.

– Пошел… – Парень сплюнул кровь и снова стал икать, спина вздрагивала.

– Дойдешь до дому?

– Пошел… – повторил парень и, упираясь локтями, подполз к воде, опустил в нее разбитое, измазанное в крови лицо. Потом поднялся на колени и осторожно стал умываться.

«Дойдет, – успокоился Степан. – Битый, видать». И оставил парня в покое.

Бородулина на берегу уже не было.

Странный он был, Виктор Трофимович Бородулин, сосед Степана. Появлялся всегда внезапно, неизвестно откуда, больше молчал, скрывая глаза узким прищуром, и так же незаметно исчезал, как и появлялся. На лице Бородулина всю жизнь горели багровые лишаи, руки и шея тоже были испятнаны ими, за что и кликали его заглазно Паршой. При редких встречах Степан часто ловил на себе его быстрые взгляды и передергивал плечами: Бородулин смотрел так, словно прицеливался, с какого боку лучше ударить.

По тропинке Степан стал подниматься к ветлам. Как только он поднялся и оказался среди свежей, пуховой зелени, как только сомкнулись за его спиной налитые соком ветки, так он сразу забыл о своей поездке в райцентр и о драке на берегу, словно вошел в родной дом и крепко прихлопнул за собой двери, оставив снаружи все лишнее и ненужное. Невидная глазу, но по голосу можно было определить – где-то совсем рядом, кукушка по-весеннему бойко отсчитывала года, и ее сильный голос долгим эхом отдавался среди коряжистых ветел.

Степан наугад шел между кустами, потому что той тропинки, которую он знал и помнил с детства, давно уже не было, она заросла и затерялась. Но какое-то чутье вело его, он ему подчинялся и не старался угадывать, шел, твердо зная, что выйдет именно туда, куда нужно. Вышел он прямо к избушке бакенщика. Ветлы неожиданно расступились, и она забелела своими старыми стенами посреди травянистой поляны. Избушка была давно брошена, без хозяйского догляда пришла в запустение, крыша прогнулась, но многолетний, поблекший слой известки на стенах держался, и стены казались издали белыми. Степан подошел вплотную, и ему вдруг представилось: откроется дверь, висящая сейчас на одной ржавой петле, выйдет из нее, припадая на хромую ногу, бакенщик Филипыч, окинет зорким взглядом детву на поляне, глянет на вечернее небо и, если погода хорошая, недовольно буркнет:

– Давай, орлы, загружайся.

Ребятня мигом скатится в большую моторную лодку, и наступит долгожданный момент – плыть в ранних сумерках по реке и оставлять за собой загорающиеся бакена…

Степан провел рукой по глазам и как бы заново увидел сверкающий день, зелень, неподвижную в расплавленном, солнечном свете, бросил на траву пиджак, лег на него и опрокинулся глазами в высокое, бездонное небо. Но долго смотреть было нельзя – слезы выступали от неистового солнца. Зажмурился, и по лицу стремительно скользнула легкая тень. Следом раздался многоголосый жадный писк. Степан вскинулся. Под козырьком просевшей крыши было прилеплено ласточкино гнездо – серое глиняное сердечко с отверстием. Ласточка нервно подрагивала узорным хвостом и торопливо совала что-то в широко разинутые клювики с желтыми ободками на зевках. Писк на время ослабевал и снова набирал силу. Птенцы торопились, требовали, и ласточка, понимая их нетерпение, вздрагивала хвостом, стараясь как можно быстрей всунуть свою добычу и улететь за новой.

Не глазами – душой увидел Степан в этой картинке простой смысл: живи, корми своих птенцов, радуйся, что они растут, жди, когда встанут на окрепшее крыло и вылетят вместе с тобой в дальнюю дорогу. «Для чего жизнь? – самого себя спросил Степан, провожая взглядом ласточку. Она летела стремительно, невесомо, без всякого заметного усилия расчеркивала густой, теплый воздух острыми краешками своих крыльев. – Для чего? Для простого дела – жить, работать и радоваться. Вот и делай, Степан Васильевич, свое дело. А что? Дом построю, сына буду на ноги ставить. Проще простого. И вся радость в этом, другой, лучшей радости просто нет. Как я раньше этого не замечал? Дню можно радоваться, свету, ласточке вон радоваться можно».

Неожиданные мысли успокаивали, усыпляли, и малого сомнения не шевельнулось, верилось, все будет так, как задумано: дом, семья и тихая жизнь. А остальное… А перед всем остальным просто-напросто захлопнуть дверь. Степан прижмурился и блаженней, свободней вытянулся на пиджаке. Снова вспомнилась целая еще избушка, большая дощатая лодка, гул стационарного мотора, привинченного на болтах к днищу, рябь мазутной воды вокруг него, глухие, частые выхлопы, далеко разлетающиеся по тихой, вечерней реке, и огни бакенов, весело подмигивающие вслед. Все было так зримо. Он и впрямь заново переживал в этот раз в деревне свое детство. То и дело приходили воспоминания, были они узнаваемо-добрыми, горели тихо и ровно, теплым отсветом ложились на сегодняшнюю жизнь, и ее хотелось сохранить именно такой – без крика и без злобы.

Вернулась ласточка, во второй раз чиркнула по лицу тенью, и громкий писк обозначил конец ее полета. Степан лежал с закрытыми глазами, но все равно видел жадно распахнутые клювики с желтыми ободками и трепыхающийся от нетерпения хвост. Когда он открыл глаза, ласточки уже не было. Птенцы угомонились. И такая сладостная тишина, такой покой разливались вокруг, что хотелось придержать собственное дыхание.

«Интересно, ушел парень или все еще там? “Привет парикмахеру”! Надо же додуматься!»

Он смотрел на гнездо, дожидался ласточку, но в прежнее спокойствие сосущей змейкой вползала тревога, такая знакомая…

Глава третья

1

Жаркие березовые дрова, заготовленные еще прошлой осенью и высохшие до стеклянного звона, прогорели быстро. Угли подернулись серым пепельным налетом, круглый бок железной печки, раскаленный до малинового цвета, остыл, потускнел, отодвинулся в темноту и скоро в ней совсем растворился. Мороз придавил низкую деревянную избушку и полез во все щели.

К утру избушка выстыла.

Еще во сне почуял Степан, как холод подбирается к телу и цепко прихватывает кожу; стараясь удержать ускользающее тепло, он плотнее поджимал к животу колени, крепче обнимал плечи руками. Ему снилось, что он дома, в чистой постели, а холодно потому, что сползло одеяло. Надо нашарить его рукой, натянуть на себя, перевернуться на другой бок, прижаться к теплой и мягкой спине Лизы так, чтобы разом ощутить все ее крупное, расслабленное сном тело.

Он натянул на себя старый тяжелый тулуп, протянул руку, чтобы положить ее на покатое и мягкое плечо жены, но ладонь уперлась в нахолодавшее бревно избушки. Степан вздрогнул и проснулся. Над его головой, скрывая многолетнюю грязь и копоть в пазах, ярко белел густой иней. Тонкой серебристой полоской иней опоясывал и низкую дверь с проволочной петлей вместо ручки. За маленьким и подслеповатым, как в бане, окошком синело.

Степан лежал под тулупом, поджимал к животу колени, ежился от холода, вспоминал свое желание, пришедшее к нему во сне, смущенно улыбался, стыдился своей улыбки и ехидничал: «Ну, жук навозный, на сладкое потянуло…» Но ехидничать над самим собой было неинтересно. Мысли о жене мгновенно перескочили на сына, и руки сразу затосковали о нежном, пахнущем молоком тельце, о глубоких складках на толстых, пока еще кривоватых ножонках. Сам того не замечая, Степан вытянул губы, словно собирался прижать их к тонкой розовой коже парнишки, под которой просвечивает каждая голубая жилка.

«Ну, брат, совсем ошалел. Придержи коней, под Новый год дома будем…» Прикрыл глаза и увидел Шариху, накрытую высокими сугробами, узкие тропинки, пробитые к калиткам и колодцам, уютные прямые дымки из труб, в окнах домов – разноцветные отблески от елочных игрушек, а утром и вечером в синеватых потемках дружный скрип шагов на улице, звонкие на морозе голоса, нечаянный смех – все то, чего он, Степан, живущий сейчас один в избушке посреди безлюдной тайги, не видел и не слышал два с лишним месяца. Многое бы теперь отдал, чтобы оказаться дома, нахлестаться в бане березовым веником, смыть таежную грязь и пот, а потом чистому, легкому пройтись босыми ногами по мягким половикам, увидеть хлопочущую по хозяйству Лизу, ползающего по дивану и пускающего пузыри Ваську и, глядя на домашнее, родное, спеть, как он всегда пел в светлые минуты, такой вот куплет:

Лиза, Лиза, Лизавета,Я люблю тебя за это,И за это, и за то,Что красивое пальто.

Степан никогда не думал, что будет так сильно любить свою семью и свой дом. Иногда ему становилось даже неловко, что он, серьезный, взрослый мужик, распускает нежности, как девица. Хорошо было во сне, во сне он нежности не стеснялся.

Под дверью, почуяв, что хозяин проснулся, подала голос Подруга. Она повизгивала и царапалась в дверь. Степан рывком – вставать, так уж разом! – вскочил с лежанки и впустил собаку. Подруга, сибирская лайка, умными глазами оглядела избушку, словно хотела убедиться – все ли в порядке? Перемен не обнаружила и важно легла возле топчана, вытянув передние лапы и положив на них острую мордочку с черным и чутким носом. Собаку Степану достал Никифор Петрович, пообещав, что с ней он горя знать не будет. И точно. На охоте Подруге цены не было: толково шла и за соболем, и за белкой, а нынешней осенью, когда Степан провалился в припорошенную снегом полынью на таежной речке, она вытащила его за ружейный ремень. С тех пор он стал разговаривать с ней, словно с напарником. Временами даже казалось, что она понимает его, как человек. Каждое утро впускал ее в избушку, и каждый новый день начинался у них с разговора.

– Ну что, Подруга дней моих суровых, за жизнь толковать будем? – строго спросил Степан, присаживаясь на корточки возле железной печки и доставая из кармана спички.

Подруга вздернула острую мордочку и подала негромкий голос.

– Согласна, значит. Хороший ты кореш, Подруга. С тобой жить можно. Сон мне приснился, будто дома под боком у Лизаветы сплю. К чему бы? Не знаешь? А я знаю. Перед Новым годом дома будем, в Шарихе. Вот так!

Степан растопил печку, поставил на нее старый, черный снаружи чайник, такую же старую, черную кастрюлю, плотно набил их снегом. Вытряхнул из мешка десятка два пельменей – последний остаток от домашнего гостинца, который Лиза переслала с оказией на вертолете. Подумал и ссыпал их обратно. В следующий раз. А сегодня можно обойтись и чайком. Занимаясь обычными утренними делами, Степан не переставал говорить. Подруга внимательно его слушала, торчком поставив острые настороженные уши, и изредка подавала голос. За долгие дни, наполненные лишь одной работой, он уставал от молчания, и поэтому нравилось начинать новый день с разговора, со звука собственного голоса. Наговаривался на весь долгий день, до самого позднего вечера, когда усталость сводит тело, глаза сами собой слипаются, и остается одно-единственное желание – приткнуться на топчан и уснуть. Но это вечером, а сейчас еще утро, сейчас он попьет чайку, выйдет по рации на связь с начальством – пятница, святой день – встанет потом на лыжи и уйдет в тайгу, на свой участок, который за два долгих сезона стал для него таким же родным и близким, как дом. Он знал теперь каждый урем и каждую тропку, каждый изгиб таежной речушки, утонувшей в густых зарослях березняка и осинника, знал места удачливые и неудачливые для охоты, знал все звериное население на этом пространстве, и каждый раз, проходя по нему, как хозяин по своему подворью, ловил себя на мысли: здесь все свое, кровное.

– Эге! Думы думай, а дело делай. Ты что, Подруга, не чуешь? – Степан взглянул на часы и торопливо включил рацию – пора было выходить на связь. Среди треска и шума сразу различил скрипучий голос директора коопзверопромхоза Коптюгина:

– Карта-два! Карта-два! Как слышите? Берестов, уснул там?!

Коптюгин кричал громко и напористо. Степан сразу понял – сейчас последует приказание. И не ошибся.

– Берестов! Сегодня Пережогина встретишь. Понял? Как понял?

– Не нужен он мне! – Степан заорал так громко, что Подруга приподняла острую мордочку и насторожила уши. – Не нужен! Сам встречай!

– Берестов! Я сказал! Как понял?

Степан выключил рацию и хватил кулаком по грязному дощатому столу, напугав Подругу. Крутнулся и остановился посреди избушки, опустив руки.

Новость вышибла из привычного течения утра, впереди маячил нудный, бестолковый день, который надо было прожить со сцепленными зубами, как и всякий другой день, когда прилетал сюда Пережогин. Его прилеты, как ни ершился Степан, повторялись регулярно, и всякий раз на участке стояла канонада, словно шли армейские учения. Пережогин, как будто жить ему оставалось считанные дни, хватал все, что можно схватить. Иногда он прилетал сюда со своим начальством, и дни эти были для Степана по-особенному тяжелыми – Пережогин командовал, как у себя на работе, – зло и напористо, а Степан – так себе, на подхвате. Иногда он ловил пережогинский взгляд и различал в нем немой вопрос, будто тот хотел спросить у бывшего кадра: «Ну а дальше?» И ждал ответа. Степан не сразу и понял, что он незаметно превращается в человека, который служит Пережогину. А когда понял – взбесился. Пошел ругаться к Коптюгину. Но тот лишь слушал, кивал и сетовал:

– Все я понимаю, Берестов, все понимаю, как та собака. Только сказать ничего не могу На прикорме мы у него. Техника, стройматериалы… да что тебе толковать, не пацан, сам должен соображать!

Вот и весь сказ. А Пережогин сегодня летит снова и наверняка прихватит с собой Шныря, вертлявого мужичка непонятно какого возраста. Услышав в первый раз кличку, и мельком глянув на мужичка, на его прореженные зубы, коричневые от табака и чифира, на суетливые движения – руки, ноги, голова двигались отдельно, сами по себе – и на бегающие глазки, Степан сразу определил, что это за птица и из каких мест она залетела. В своей недавней бродячей жизни он их немало повидал, мужиков, состарившихся после двух-трех отсидок раньше времени, растерявших на северах и на нарах не только зубы, но и собственную фамилию и даже имя. Шнырь при Пережогине был как бы денщиком.

Подруга, глядя на хозяина, затревожилась. Она никак не могла понять: почему они нарушают заведенный порядок и не идут в тайгу, когда все ее собачье существо горит желанием бежать по следу, вынюхивать зверя и голосом, срывающимся от азарта, извещать об этом хозяина? Вертелась под ногами, крутила хвостом, повизгивала и несколько раз начинала призывно лаять, задирая острую мордочку с черным носом. Степан сначала не обращал на нее внимания, а когда она стала уж слишком надоедать, отпихнул ногой в сторону. Его все раздражало: и собака, и коптюгинский приказ, и брошенные дела, и прибытие незваного гостя. Подруга обиделась. Улеглась возле порога, положила мордочку на вытянутые лапы и закрыла глаза, всем своим видом показывая: не хочешь – и не надо, мне тоже заботы мало, вот легла, и буду лежать.

Ожидание вертолетного гула становилось тягостным. Пытаясь найти хоть какое-нибудь заделье, Степан взял топор и отправился колоть дрова. Березовые чурки разлетались со стеклянным, холодным звоном, поленья мягко хлопались в сугроб. За нехитрой работой Степан успокоился, а когда его прошиб первый, сладкий пот, он оставил топор и пошел в избушку. Через несколько минут вышел оттуда перепоясанный патронташем и с ружьем, легонько свистнул. Подруга пулей вылетела из конуры и заметалась вокруг хозяина. Поставив торчком уши, насторожив чуткую мордочку, натянутая как тоненькая струнка, она сейчас не принадлежала самой себе, а только охотничьему азарту, пронзившему ее до последней клеточки. Проскочив мелкий и низкорослый ельник, она выбежала на середину широкой белой поляны и замерла. Степан тоже прислушался. С восточной стороны накатывал гул вертолета, становился громче, явственней, а скоро и сам вертолет стал различим глазу, приближался и увеличивался в размерах. Курс держал на избушку. Степан выругался и стал поворачивать лыжи. Сзади, на край поляны, уже надвигалась тень вертолета, идущего на снижение, нарастал гул, и верхушки сосен качались от напора воздуха. Внезапно, пробивая гул двигателей и свист винтов, раздался глухой хлопок и сразу же, следом, резкий, будто ей прищемили ногу, визг Подруги. Степан оглянулся и заморгал глазами. Тонко, пронзительно взвизгивая, странно изогнувшись, откинув назад голову, Подруга лежала на снегу, сучила ногами и дергалась, пытаясь подняться. Приподнималась и падала. Снег под ней становился темным. Степан подбежал и увидел – из-под собачьей лопатки с пеной и свистом вылетает кровь. Испуганно озираясь, задирая голову вверх, на грохочущий вертолет, не понимая, что и как произошло, он подхватил собаку, проваливаясь в снег, вернулся к брошенным лыжам. Один глаз Подруги был как раз напротив его лица, и в нем светились почти человеческая боль и недоумение, крупные слезы вызревали и скатывались к чуткому носу. Оказывается, собаки могут плакать. Руке, которой он поддерживал снизу Подругу, становилось теплее – это грела, понял он, собачья кровь. Теперь Степан уяснил: стреляли с вертолета. Но зачем? Глаз у Подруги терял влажный блеск и тускнел. Задние лапы сильно дернулись, еще и еще, уже слабее, и вдруг тело ее обмякло, обвисло и сразу потяжелело. Медленно дошло до Степана, что Подруги уже нет, она мертва, но он продолжал держать ее на руках, машинально передвигал ноги, толкал вперед широкие лыжи и шел к избушке, приближаясь к вертолетному железному гулу.

На страницу:
5 из 6