Полная версия
Грань
Михаил Николаевич Щукин
Грань
© Щукин М.Н., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2015
Сайт издательства www.veche.ru
«Убивают, убивают…»
На миг распахнул Степан зажмуренные от боли и страха глаза, увидел затухающим взглядом крупную ягоду ежевики с набрякшей дождевой каплей и выгнулся от удара, успев услышать тупой хряск. Капля сорвалась и беззвучно канула, ягода дрогнула, расплылась красным пятном, в которое окунулся и сам Степан, в горячую соль собственной крови. Больше ничего не видел, не слышал, только чуял краешком угасающего сознания тугие толчки, которые вминали в землю неподвластное теперь ему тело. Не шевелился, не подавал голоса, а его били и били до тех пор, пока не уверились, что ему никогда не подняться. Напоследок плюнули в размочаленное лицо и ушли.
Истаял день, потух вечер, и наступила ночь. Дождь кончился. Пустые тучи скатились с неба, и на черной реке заблестели звезды. Долгий, надсадный гудок баржи-самоходки распугал тишину, грузно прокатился по макушкам прибрежных ветел, истратил отпущенную силу, тихо соскользнул вниз. Степан застонал и ощутил под собой твердую землю. От нее шел острый холодок, насквозь пронизывал разбитое тело. Глухой стук самоходки быстро скатывался вниз по течению, скоро он затерялся, и Степан остался в густой темноте, посреди звенящей тишины…
Зыбко покачиваясь, выплыли из-за деревьев две темные тени, вплотную придвинулись и закрыли небо. На лицо Степану легла чернота. Он сразу догадался – чьи это тени. Самих людей не было, они были далеко, а тени их приползли, чтобы наконец-то увидеть его таким – беспомощным, вбитым в землю. «Как коршуны, – подумал Степан. – Слетелись…»
Тени, помаячив, налюбовавшись, исчезли. Степан снова остался один. Ни на что не надеялся, не ждал помощи, только напрягал глаза и смотрел пристальней. Вдруг в неуловимый момент небо стало опускаться. Становилось близким и казалось досягаемым. Таким, что протяни руку – и притронешься к звездам, ощутишь на ладони их теплоту. Но он не мог даже пошевелиться. А звезды мигали, двигались и притягивали к себе. Плавно изгибалась ручка ковша Большой Медведицы, серебрился, раскидывая вокруг искрящуюся пыль, Млечный Путь, звал, обещая увести в неведомые дали и выси. Надеясь избавиться от раздирающей боли, думая, что придет облегчение, Степан согласно отозвался на зов. Боль исчезла. Охватила невесомая легкость, и он тихо, плавно стал подниматься. Земля оставалась внизу. На середине пути между ней и небом его мягко развернуло, и он стал двигаться медленными, широкими кругами, как птица, неподвижно раскинувшая крылья. Полз такой же острый холодок, как и от земли. Степану не удавалось ни долететь, ни опуститься, и на смену возникшей было легкости приходило тревожное ожидание. Росло, давило и становилось во много крат невыносимей, чем телесная боль.
«Что это? Куда я? Зачем?»
Тонкий, горячий свет пронзил темноту, разрезал ее бесшумно и неуловимо и ринулся вниз, расширяясь до бесконечности; одновременно видел Степан темно-фиолетовое небо над головой и внизу – неохватную земную ширь. Знакомая до последнего изгиба, текла между берегами река, деревня вольно раскидывала свои дома, и на самом ее краю, в конце узкого переулка, стоял под железной зеленой крышей дом Степана.
«Как все это без меня останется? Надо туда, вниз!»
Но его продолжало нести широкими кругами на одной и той же высоте, и по-прежнему внизу был день, а вверху – ночь. Холодный воздух упруго прокатывался по лицу. Тонкий, трепещущий свет двигался теперь вместе с ним, просекая насквозь одежду, тело и прожитую жизнь, которая оставалась внизу и, озаренная, виделась памятью до последнего дня. Тяжесть давила, казалось, она останется с ним навечно и будет маять душу либо здесь, либо еще в каком другом месте. Она давила все жестче и требовала ответа. Степан испугался – ответа у него не было. Сквозь дымку ухватил взглядом зеленую крышу своего дома и безмолвно выдохнул: «Я мало жил, я поздно начал жить, я не успел…»
Крыша дома плотно задернулась дымкой, свет сузился до малой полоски, ярко закипел и опрокинулся в распахнутые глаза. Степана тряхнуло и отвесно понесло вверх, в неведомую, запредельную высь, из которой струился, не иссякая, белый, кипящий луч…
Глава первая
1
Голые макушки каменного развала были гладко вылизаны ветрами и глухо чернели, как брызги дегтя. А вокруг – белизна. Белая-белая. Вправо, влево и от кончиков лыж до самого горизонта – плоская тундра, накрытая снегом, слепящая и при хилом свете осеннего дня. Торчала среди камней единственная на многие километры лиственница, и тонкий ствол ее, уродливо изогнутый, с кривыми ветками, издали тоже казался черным.
Стояла недолгая перед бураном оттепель, и широкие лыжи, обитые снизу оленьим камусом, проминали свежий, неулежалый еще снег глубоко и беззвучно. От лагеря экспедиции отмахали километров семь, уморились, и Славка Егоров, курильщик страшный и чифирист, задыхиваясь, забубнил в спину Степана:
– Все, браток, глуши моторы. Доползем до курумника – и шабаш, а то поршня вразнос пойдут.
Степана самого прошибало жарким потом, он примеривался взглядом до лиственницы, где хотел устроить привал. Когда дотащились и, пыхая паром, скинули лыжи, Славка оседлал маленький бугорок под деревом и блаженно вытянул ноги. Фу-у-у-х… Заерзал, устраиваясь удобней, бугорок под ним дрогнул и зашатался. Славка оперся руками, поддержаться хотел, и вдруг махом слетел с бугорка, будто ему воткнули шило.
– С-с-с-тепа… – заикаясь, едва выдавил из себя. – Г-г-лянь.
В разворошенном снегу ясно проступали прошитые полосы черной фуфайки. Не сговариваясь, Степан со Славкой схватили по лыжине и боязливо откидали снег. Под лиственницей, выгнув колесом спину, сидел на кукорках, сунув руки между коленей, замерзший человек. Степан гребанул лыжиной, задел его за ноги, и покойник медленно завалился на бок. Лицо у него было сахарно-белым, волосы в ледяных сосульках, в оскале неживых губ тускло маячили два металлических зуба.
– П-п-поохотились… к-к-кажись, заикой стал… – Славка топтался на месте и держался двумя руками за воткнутую лыжину, как за опору. Степан завороженно, пугаясь своего любопытства, разглядывал скрюченное тело, различал теперь иней на лбу, крепко прижмуренные глаза с изморозью на ресницах, выдранный клок ваты на рукаве фуфайки и порванный резиновый сапог с завернутым голенищем. Пытался сдвинуть себя с места, отвернуться и – не мог. Продолжал смотреть.
– Слышь, браток, – голос у Славки повеселел, и он затарабанил обычной скороговоркой. – Да это ж бичик! Помнишь, топ-шлепы искали?! Ты что, не помнишь?! Месяц назад где-то, наших еще посылали! Во случай, а…
Степан вспомнил. Действительно, месяц назад у геодезистов, у топ-шлепов, как их тут называли, пропал рабочий. После рассказывали, что по случаю съема топ-шлепы крепко загудели, и когда самодельная брага кончилась, кто-то подсказал, что у соседей появился спирт. Срочно отрядили одного бича гонцом и не дождались. Поискали, поискали несколько дней и махнули рукой, а потом и совсем забыли. Геодезисты давно снялись, улетели, а этот бедолага остался под лиственницей, скрюченный морозом и заметенный снегом.
– Обидно, спирту-то у нас уже не было. Слышь, браток, за пустым номером мужик топал. – Крепко трухнув в первые минуты – надо же, прямо на покойника уселся! – Славка быстро отошел от испуга и случившееся принял как должное. Легкий был характер у человека. – Чо делать-то будем, браток? До места бы надо доставить, помочь мужику до цели добраться.
– Слушай, не баклань.
– Да ладно, Степа, чо теперь, обмараться и не жить?! Трагический случай…
Упругий ветерок вытянул из сосулек несколько волосинок, уронил их на заиндевелый лоб покойника, и они мягко зашевелились. Степану стало не по себе. Но отвернуться не мог – скрюченное тело притягивало, словно магнит. А Славка уже расторопно связывал свои лыжи и тарабанил, не отрываясь от дела:
– Приспособим щас и с ветерком доставим. Куда деваться, раз нам выпало…
Но когда связал лыжи и когда Степан взял покойника за поджатые ноги, чтобы поднять, Славка снова забоялся и долго примеривался, не насмеливаясь ухватиться за фуфайку. Степан прикрикнул, и Славка, закрыв глаза, ухватился. Затея, однако, оказалась бесполезной. Покойник сваливался с лыж, греб снег ногами, и стало ясно, что далеко они не уйдут.
– Погоди… Развязывай лыжи. – Степан срубил тонкую лиственницу, отсек ветки, и получился хоть и кривой, но надежный шест. – Держи.
Шест просунули покойнику под руки, подняли и понесли. Согнутый, ни капли не распрямившийся, тот покачивался, и лицо его по-прежнему сахарно белело, а резиновые сапоги и фуфайка, с которой стряхнулся снег, резали чернотой. Нести было тяжело, Степан, шедший сзади, наступал Славке на лыжи, тот дергался, задышливо ругался и требовал передыха. Ветер задувал сильней, ледяные сосульки на голове покойника исчезали, и продутые, мягкие волосы черного цвета с густой проседью шевелились. От их шевеления Степану казалось, что несут они не окоченевший труп, а живого человека. Вот дернет он сейчас головой, чтобы откинуть со лба волосы, и повернется…
Степан остановил своего напарника, дал ему отдышаться, но сзади уже не пошел, взялся за шест спереди. Это не помогло. Как будто вторая пара глаз появилась на затылке, и виделось по-прежнему: шевелящиеся волосы, изморозь на ресницах прижмуренных глаз и два тусклых металлических зуба…
До лагеря едва-едва дотащились. Опустили ношу на площадке перед домиками, и к ним сразу же набежали работяги. Славка, отпыхавшись, всем вместе и каждому новому подходившему человеку снова и снова рассказывал, как он сел на бугорок и как бугорок под ним зашатался, и что они нашли, когда разгребли снег. Позвали начальника экспедиции, тот подошел, глянул на покойника, на взмокших носильщиков и удивился:
– А зачем на себе перли? Взяли бы вездеход и привезли. Так, сообщить надо. Никто не знает, как его по фамилии?
Оказалось, что многие покойника знали, видели у топографистов, да и сюда, в экспедицию, он не раз наведывался, но вспомнили только кличку – Пархай. Что она означала – толком никто объяснить не мог.
Лишнего закутка, куда можно было положить Пархая, в экспедиции не было, и начальник распорядился накрыть его брезентом и оставить на площадке перед домиками.
Так и сделали. По рации связались с поселком, и оттуда ответили, что завтра вылетит милиционер.
Целый вечер Славка рассказывал мужикам одно и то же. Степан, отмахнувшись от расспросов, без ужина завалился на кровать и сунул голову под подушку. Надеялся уснуть, чтобы избавиться от видения, но стоило лишь закрыть глаза, как оно возникало еще четче и зримей: шевелились волосы, блестела изморозь на ресницах и тускло мерцали два зуба. Скидывал с головы подушку, таращился в потолок, но и там чудилось прежнее. «Да мать твою! Чего я как девица?! Будто покойников сроду не видел!» Злясь на самого себя, соскочил с кровати и сел с мужиками забивать козла. Два раза подряд слазил под стол, вроде успокоился и, накинув фуфайку на плечи, вышел из домика, чтобы дохнуть перед сном свежего воздуха.
На крыше ярко горел прожектор. В его расходящемся луче густо летел снег – начинался буран. Ветер окреп и стал повизгивать. Брезент, которым накрыли Пархая, одним своим концом вырвался из-под кирпича и глухо шлепал. Степан спустился с крыльца, по новой приладил брезент и долго разглядывал на нем широкие мазутные пятна. Что-то держало и не давало уйти. Ноги будто пристыли. И тут Степан понял, что ему не дает уйти – он пытается представить лежащим на этом месте самого себя. Такого же скрюченного, застывшего и никому не нужного. По спине брызнул неожиданный озноб. Степан бегом бросился в домик.
К утру брезент сорвало и отнесло аж к крыльцу. Мужики притащили его, снова накрыли Пархая и положили сверху еще пару кирпичей. Буран не утихал, набирал силу, и милиционер из-за нелетной погоды не появился. На следующее утро брезент опять валялся у крыльца. Тогда Славка приволок пару тяжелых носилок и накрепко придавил ими покойника. Лежал Пархай под этими носилками и брезентом ровно неделю, пока не установилась погода. Степан, как обычно, ходил на работу, спал, ел, балагурил с мужиками и скрытно маялся: видение его не отпускало.
В тот день, когда установилась погода и прилетел милиционер, Степан был на работе и, как забирали Пархая, как его грузили в вертолет, не видел. Славка потом рассказывал:
– Завернули в брезентуху, и полетел. Милицейский говорит, что родных нет никого, значит, и хоронить не будут, студентам на практику пойдет. Во случай, а! Попадешься так, и будут на тебе тренироваться.
– А фамилию узнали? Не спрашивал?
– Милицейский-то, наверно, узнал. Какая фамилия? Пархай. И фамилья, и имя, и отчество. Пойдем, козла забьем.
– Слушай, Славка, ведь человек же, человек!
– Ясно дело – не обезьяна. Все мы люди. Пойдем, пойдем, сыграем.
Степан шел следом за Славкой, садился забивать козла, по ночам маялся бессонницей и раскладывал по полочкам прошлую жизнь. По годам она была небольшой, но по цвету пестрой. Успел он столько исходить, изъездить, повидать и поработать, что иному хватило бы до пенсии. Как тронулся после деревенской восьмилетки в город, поступать в училище, на сварщика, так и мотался, не имея постоянного дома, а лишь временное, казенное жилье: общежитие, вагончик, казарма, балок, а то и вовсе – небо над головой и костер сбоку. К тем краям, где бывал, его ничто не привязывало, и он, как перелетная птица, повинуясь неясному зову, в любое время мог встать на крыло и тронуться в дорогу. Больше всего в те годы ценил Степан простоту и ясность, а понятие простоты и ясности укладывал в коротенькое изречение, услышанное от одного начитанного бича: в жизни все просто – наливай да пей. Долгое время живя такой жизнью, он не заметил, когда в нем тихо поселилась тоска. Непонятная, неясная, мучила время от времени, и ему казалось, что он болтается в пустоте. Вот и теперь. Не наливалось, не пилось, работа валилась из рук, бессонница винтом крутила на жесткой койке, и время от времени он снова видел Пархая, накрытого мазутным брезентом.
«Просто я счастливей, – думал Степан, вспоминая свои случаи из северной жизни. – Просто меня кривая объезжала, а могло быть…»
Могло быть по-другому. И если бы не объехала кривая, похоронили бы чуть получше Пархая, потому что и по нему, Степану, особо плакать и убиваться некому. Старая, прочно поселившаяся тоска подпирала сильней и сильней, как нож к горлу. И уже по какому ряду, едва ли не каждую ночь, маячил перед глазами мазутный брезент.
«Надо эту лавочку прикрывать, – решил Степан, – а то еще тронусь». Решив, он по весне разорвал договор, заключенный на три года с геологоразведкой, вернул подъемные и первым же вертолетом – скорей, скорей, ходу, ходу! – смотался из экспедиции, даже не глянув на прощание в иллюминатор. Бежал так, будто за ним гнались. Добрался до областного города, в центральной гостинице сунул администраторше четвертную в паспорте, и его сразу же поселили.
Номер достался тихий, в самом конце коридора, с телевизором, с телефоном, с новой, еще не обшарпанной мебелью и с маленькой картиной на стене: домик на берегу реки, над крышей вьется едва различимый дымок, на крыльце стоит старая женщина и глядит, приложив ладонь ко лбу козырьком, куда-то вдаль. Белье на кровати хрустело, в блестящей кафелем ванной висели чистенькие полотенца, в буфете на этаже торговали свежим пивом – лучше и не придумаешь для жизненной передышки. Степан любил устраивать такие передышки, надеялся, что и в этот раз будет по-старому. Потягивал пиво, смотрел телевизор, набирал наугад телефонные номера и, если ему отвечал молодой женский голос, начинал молоть ерунду и пытался назначить свидание. Чаще всего трубку бросали, но иногда откликались и хихикали, правда, от свидания отказывались. А на третий день остановился у стены, будто кто подвел и поставил, и увидел вместо картины родную деревню, свой дом и мать, так и не дождавшуюся его в отпуск. В последние годы никак не мог доехать до родины: после тяжелой работы и неуюта балков тянуло на юг, к морю, к веселым, податливым женщинам. Он писал матери, что в следующее лето обязательно навестит, посылал ей деньги и брал билет до Адлера.
Мать умерла без него, и на похороны он опоздал.
Надо же додуматься – повесить такую картину в гостиничном номере, где останавливаются накоротке торопливые люди, забывающие порой не только о доме, но и о себе. Зачем людям рвать душу? Зачем напоминать им, что где-то, далеко отсюда, пытаются сберечь их одинокие, тревожные думы и старческие ночные слезы. Хотя Степана теперь уже не берегли…
Нет, не получалось передышки. Хандра, мучившая его всю зиму, не исчезла, только чуть притухла на время, а мазутный брезент замаячил по-прежнему.
Степан вскочил на диван, сдернул картину с гвоздика, сунул ее за холодильник и закружился по номеру, вытряхивая из свертков и пакетов, только что купленный костюм, новые туфли, рубашки, галстуки. Он готовился все это надеть после передышки, на которую отвел четыре дня, но закончилась она раньше. Открыл дверцу шифоньера, глянул на себя в зеркало и только покачал головой. На него в упор смотрел крепкий парень с угрюмым, обветренным лицом, вбок от нижней губы тянулся широкий шрам – след давней драки. Широко расставленные рысиные глаза были колючими и недоверчивыми. Но если он улыбался, лицо сразу становилось простецким и добродушным. Сегодня ему улыбаться не хотелось. Нахмурясь и помрачнев еще больше, спустился в холл гостиницы.
В холле плавал чад из ресторанной кухни, из зала наносило табачным дымом, и слышался глухой гомон. Степан огляделся и двинулся к высокой двери, отделанной под старину деревянными кружевами, с тяжелым медным кольцом вместо ручки. Потянул кольцо на себя, в это время ресторанный оркестр подал голос, рванул что-то бесшабашно-веселое, и Степан, перешагивая через порог, вздернул голову, мрачно выговорил:
– Распрягайте, хлопцы, коней…
Водку хлестал из фужера как воду, ощущая лишь тяжелый сивушный запах, который смешивался с табаком, ударял в голову, кружил ее, дурманил, и незаметно удушливая, вонючая смесь обволокла, плотно забила нутро. Степан уже не понимал, где он и что с ним. Тело бессильно распластывалось и покрывалось липким потом, воздуха не хватало, а так хотелось глотнуть его, чтобы ожить хоть чуть-чуть. Хрипел, задыхался. Из краешка сознания неверным поплавком вынырнуло – Нюра-бомба, Нюра-бомба… Да откуда же она здесь?! Он ее давным-давно из памяти выпихнул. Нет, оказывается, зацепилась и осталась. Выбрала удобный случай и навалилась, душит. Воздуху бы, воздуху глотнуть! И так тошнехонько, а тут еще Нюра. О-о-ох! Воздуху бы полной грудью, чтобы нутро очистить. Сил нет, как дохнуть хочется. Нюра-бомба. Откуда?
В хмельной бред Нюра заявилась из прошлого, из того времени, когда Степану было семнадцать лет, и он заканчивал училище. На последнюю практику перед экзаменами его и еще троих гэпэтэушников отправили на комбикормовый завод, который строился в пригородном поселке. Порядки здесь были вольные, и практиканты не столько работали, сколько бегали за водкой в «прощальный» магазин на окраинной улице. Толстая, широкобедрая нормировщица, которую все звали Нюрой-бомбой, складывала в сладкой улыбке ярко накрашенные губы сердечком, протягивала Степану деньги, собранные мужиками, и, понижая голос, приговаривала:
– Ты уж, слатенький, не посчитай за труд. Ножки молодые, резвые…
Приговаривала, пыталась погладить по голове и смотрела странным взглядом, значения которого Степан не понимал, но всегда краснел и отклонялся. Мужики хохотали.
Через два месяца, как и положено, практика заканчивалась. В последний день, а пришелся он как раз на пятницу, мужики вместе с Нюрой-бомбой решили достойно проводить молодую смену. Водки набрали больше обычного. Выставили дозор на тот случай, если внезапно нагрянет начальство, и расположились в деревянном зеленом вагончике. Но скоро забыли и о дозоре, и о начальстве – шум, гам слышны были, наверное, за километр. Степан оказался рядом с Нюрой. Места на узкой скамейке было мало, и сидели плотно. Крутое как гора бедро Нюры тесно прижималось к ноге Степана, отодвинуться некуда.
А Нюра наклонялась, задевала грудью, гладила по голове и подливала в стакан. Степан хватался за стакан, как за спасательный круг, и смущение проходило, бедро Нюры уже не пугало, а манило к себе, и он положил на него руку.
В вагончике накурили до синевы. Глаза не различали ни стен, ни лиц. Все плыло, зыбко покачивалось и бестолково шумело. Степан не заметил, когда опустел вагончик, и они остались вдвоем с Нюрой. Только внезапно увидел и отпечатал в памяти: она накинула крючок на дверь, быстро повернулась и, поглядев тем же странным взглядом, каким глядела, когда давала деньги на водку, вкрадчивыми шагами пошла к скамейке, на ходу раздергивая замок желтой мохнатой кофты. Толстые, влажные руки заскользили по плечам Степана, он хотел оттолкнуть их, и не хватило сил – проваливался, как в яму. Кожа у Нюры была мягкой, липкой, изо рта дурно пахло. Степан задыхался от табачного дыма, перегара, дурного запаха и пытался вывернуть голову. Но мокрые, ненасытные губы с остатками губной помады не давали ему увернуться, потные руки шарили по всему телу, и тяжелое, как у коровы, дыхание перебивалось недовольным шепотом:
– Да куда ж ты… Ну!
Когда Степан освободился от рук и губ Нюры, когда сполз со скамейки и, пошатываясь, встал на ноги, испытывая прежнее желание хватить свежего воздуха, которого не было, его стошнило. Он плюхнулся на колени в угол, уперся головой в холодную стену вагончика. Мычал и вздрагивал, а упругие толчки наизнанку выворачивали ему нутро.
После Нюры у него было много женщин, разных, но одно оставалось одинаковым, накрепко с ними связанное – запах табачного дыма, винного перегара и непроходящее желание дохнуть свежего воздуха. Оно нестерпимо донимало и сейчас – воздуха бы.
Вылезал Степан из пьяного бреда тяжело, с разламывающей болью, пытался избавиться от нее и не мог. Очнувшись, не открывая глаз, хотел вспомнить вчерашний вечер, но в памяти вместо него – черная яма. Пошевелил головой, и она пронзительно заныла. Степан открыл глаза. Ничего не соображая, повел ими вокруг.
Он лежал в крохотной комнатке, стены которой были оклеены фотографиями артистов и артисток. На полу постелен узенький, цветной половичок, у окна стоял стол, застланный чистой скатеркой, и на нем горкой высились книги, общие тетради. Степан со стоном перевернулся на бок, диван под ним жалобно скрипнул, щелкнула пружина, и все стихло. Странная и мягкая тишина стояла в комнатке. Опустил ноги на пол и огляделся внимательней. Тонкие, фанерные двери были плотно прикрыты. Возле дверей стоял еще один маленький столик, на нем – чайник, тонко нарезанный хлеб на тарелке и кусок колбасы. Не поднимаясь с дивана, протянул руку – чайник был еще горячий. Значит, хозяева ушли недавно. Какие хозяева? Как он вообще здесь очутился? Вместо ответов – черная яма. Ему пришла мысль, что люди вешаются и стреляются не пьяными, как про это говорят, а гробят себя с похмелья, протрезвев, пытаясь избавиться от черной ямы в памяти и не зная, куда деваться от стыда.
За дверью послышались легкие шаги. Степан обшарил комнатку взглядом, отыскивая свою одежду, но ее не было, и он бултыхнулся на диван, натянул на себя одеяло. Дверь неслышно открылась, и в комнатку стремительно вошла девушка. Рыжие до огненности волосы будто пылали, вскидывались и небрежно обваливались на спину и на плечи. Комнатка озарилась, стала просторней. Степан, высунув из-под одеяла голову, таращил глаза и ничего не понимал. Девушка теперь стояла напротив, держала в руках полотенце, видно, только что умылась, и от рук пахло земляничным мылом. Старенький, пестрый халатик с незаметно пришитой заплаткой на подоле был ей тесноват, и на высокой груди расстегнулась верхняя пуговка, приоткрыв глубокую ложбинку. Полные щеки спело румянились, в глазах стоял тихий, голубой свет. Уютом, теплом домашним веяло от него, и было под этим светом стыдно, хотелось содрать, как грязную рубаху, похмелье и нырнуть с головой под одеяло, но Степан продолжал таращиться на девушку – боялся, что вот исчезнет она, унесет с собой призрачный уют и тогда снова навалится пьяный кошмар.
– Здравствуй, красавица, – наконец-то нашелся он и, взяв развеселый, привычный тон, понесся дальше, пытаясь за болтовней скрыть растерянность: – Объясни, будь добра, как я в этом райском уголке очутился?
Девушка усмехнулась, повесила полотенце на спинку стула, присела на краешек дивана, и сильнее послышался запах земляничного мыла.
– Короткая у тебя память, Степан Васильевич. Вчера грозился за одну ночь два самородка отдать, они у тебя в рюкзаке валяются. А еще один самородок музыкантам обещал, чтоб они песню спели. «Одиннадцатый маршрут» называется. Что еще-то? Да, в Сочи приглашал ехать, у тебя там кореша живут, если потребуется, они на корабле покатают, всю шушеру из кают выгонят, а тебя покатают. Ой, Степан Васильевич, всего и не вспомнишь, вагон и маленькую тележку наобещал.