Полная версия
Страсть Северной Мессалины
А может быть, ей просто кажется? Может быть, на самом деле и нет ничего?
Все-таки она императрица… с ней не могло этого произойти! Не могло!
Она невесело усмехнулась. Таково было свойство ее натуры, что она то и дело удивлялась: «Да нет, этого не могло со мной произойти!» Касалось ли это плохого или хорошего – первым ощущением ее было изумление: да неужели, нет, не может быть!
Даже тогда, в юности…
– Вы, ваше высочество, такого, конечно, никогда не видели! – гордо воскликнул князь Нарышкин, камергер императрицы Елизаветы Петровны, сопровождавший из Риги в Петербург тех, кого велено было пока называть просто высокими гостьями русской государыни.
Фике понимала, что смотреть вокруг такими вытаращенными глазами просто неприлично. Но ее все поражало, все, что она видела. Самая мелочь чудилась невероятной. Она никак не могла успокоиться после посадки в сани, в которых им предстояло ехать в русскую столицу. Это оказались самые удивительные сани на свете! Очень длинные, обитые красным сукном с серебряными галунами, они были устланы мехом, матрасами, перинами и шелковыми подушками, а сверху еще и атласными одеялами. В этих санях, нарочно предназначенных для долгого зимнего пути, нужно было не сидеть, а лежать, но Фике не могла сообразить, как же в них забраться.
– Надо закинуть ногу! – ретиво пояснял Нарышкин, сопровождая свои слова усердными жестами. – Закидывайте же!
Фике помирала со смеху над его забавными движениями и собственной неловкостью и долго еще хихикала украдкой, когда сани уже понеслись с невероятной скоростью.
– Не видели столько снегу, говорю я? – повторил Нарышкин.
– Ах нет! – с жаром возразила Фике. – Видела, видела! Если бы вы только знали, какая с нами однажды приключилась ужасная история! Мы в декабре возвращались из Гамбурга на почтовых. В тот день вдруг повалил снег, и выпало его такое множество, что почтальон сбился с дороги. Пришлось ему выпрячь лошадей и поехать искать проводников в каком-нибудь ближнем селении. А мы остались в карете: мы с матушкой, моя воспитательница и горничная, да еще впустили туда двух наших лакеев, чтобы они не замерзли. Все это приключение началось около пяти часов вечера, а вернулся почтальон с проводниками только на рассвете. Они едва откопали нашу карету, она была почти погребена под снегом! Правда, матушка?
Фике повернулась к Иоганне-Елизавете, но мать не слышала. С той минуты, как они с дочерью прибыли в Ригу и на каждом шагу им начали оказывать придворные почести, Иоганна была словно не в себе. От всего этого голова шла кругом! «Когда я иду обедать, раздаются звуки трубы, барабаны, флейты, гобои наружной стражи оглашают воздух своим звуками. Я не могу освоиться с мыслью, что это делается для меня!» – упоенно размышляла она.
Но это делалось отнюдь не для нее. Это делалось для Фике, ибо она ехала в Петербург, чтобы сделаться невестой принца.
Иоганна никак не могла поверить, что ее невзрачной дочке так повезло, и была намерена извлечь из случившегося как можно больше пользы – для себя лично и для Пруссии. Она отлично помнила инструкции своего императора и была намерена вызнать как можно больше тайн русского двора. Поэтому, едва оказавшись в русской столице, она свела дружбу с французским посланником Шетарди и вместе с ним начала интриговать против влиятельного елизаветинского министра Алексея Бестужева, противника сближения России и Пруссии. На чувства и настроения дочери ей было совершенно наплевать. Фике станет женой наследника русского престола – разве это не предел мечтаний для захолустной Золушки? И не все ли равно, что собой представляет принц?!
А в самом деле, что же он собой представлял, этот Карл-Петер-Ульрих?
После смерти матери его воспитывали нянюшки, а в семь лет их резко сменили учителя-мужчины. Про одного из них знающие люди говорили, что он годен воспитывать скорей лошадей, а не принцев. Да уж… Этот голштинец по фамилии Брюммер пользовался полной свободой и безнаказанностью, зато своего питомца наказывал крайне строго. За малейшую провинность оставлял принца без обеда или ставил коленями на сухой горох. Он внушил мальчику столько ужаса, что уже потом, после переезда в Петербург, принц боялся его кулаков как огня и, случалось, даже звал на помощь гренадеров, стоявших на часах, чтобы спасли его от сурового воспитателя.
Карл-Петер-Ульрих был одновременно наследником русского и шведского престолов, оттого его учили и русскому, и шведскому языкам. В результате он не знал ни одного, и даже его тетка, императрица Елизавета, которая отнюдь не отличалась переизбытком образования (например, она до конца своей жизни была убеждена, что до Англии вполне можно доехать посуху), ужаснулась, убедившись в круглом невежестве племянника. Она поручила его попечению профессора Штелина, однако даже этот знаток элоквенции[2], философии, логики и поэзии был не в силах изменить своего недалекого, ленивого, хитрого, грубого, трусливого питомца. Фике была на редкость чистосердечна, и жених удивлял ее своей бессмысленной лживостью и хвастливостью. Однажды он захотел поразить невесту своей баснословной храбростью и принялся рассказывать о подвигах, совершенных им в войне с датчанами. Она спросила, когда же это было.
– За три или четыре года до смерти моего отца, – брякнул принц.
– Значит, вам тогда не было еще и семи лет, – сказала наивная Фике, которая хорошо умела считать.
Принц рассердился и надулся.
Тогда ли поняла Фике, насколько мелок и ничтожен ее жених? Или это произошло в другой раз? Поводов было предостаточно. Например, Петер совершенно не стеснялся обсуждать с ней, как ей повезло, что выбор Елизаветы Петровны пал именно на нее. Ведь невестой русского принца могла стать саксонская принцесса или французская! Фике должна очень высоко ценить благорасположение императрицы и принца!
Фике ценила. А кроме того, понимала, что на любовь принца ей рассчитывать нечего. Он просто не способен любить. Он был по сути ребенок, который обожал болтать о своих игрушках и солдатиках. Они с невестой никогда не говорили на языке любви! И если императрице, которая, как успела понять приметливая и проницательная Фике, была весьма взбалмошна и непоследовательна, все же взбредет в голову поискать для племянника другую невесту, на заступничество жениха надеяться нечего. Он помашет ей вслед ручкой, пожелает приятного возвращения в Штеттин – и обратит свою непостоянную неблагосклонность к другой искательнице счастья.
Но Золушка-Фике не хотела возвращаться в свое игрушечное королевство, к своему погасшему камину и остывшей золе. Она хотела остаться в России!
Ей все здесь нравилось. И снег, подобного которому, конечно, не было в Пруссии. Там он выпал один раз – и нет его, растаял, а здесь снег лежал месяцами, белый и пышный, холодный и красивый. Ей нравились сани, в которых надо было ездить по этому снегу. И Фике уже научилась забираться в них совершенно правильно. Ей нравился странный, призрачный город Петербург и роскошный, огромный и причудливый Зимний дворец – пусть даже пронизанный сквозняками, неудобный и несуразный. Ей нравилась роскошная мебель – ну и что, что ее приходилось перевозить с собой, когда двор отправлялся в Царское Село или перебирался в Летний дворец. Ей нравилось, что в России всего слишком много – лесов, снега, необозримого пространства, комнат во дворце, народу на улицах, блюд на столе, платьев у императрицы… а у Елизаветы Петровны, надо сказать, было пятнадцать тысяч платьев и пять тысяч пар башмаков!
И сама императрица, непредсказуемая, суеверная, необязательная, очаровательная, приветливая, истеричная, смешливая, крикливая, властная, чувственная, набожная, обидчивая, улыбчивая, добрая, злая, щедрая, скупая, тоже нравилась Фике. Ей очень хотелось, чтобы государыня полюбила ее. Ей очень хотелось, чтобы ее полюбила Россия!
Для этого, поняла Фике, она должна была и сама сделаться русской. Если ее жениху угодно щеголять голштинским жаргоном и прусскими манерами – это его дело, он принц, ему прощается все. Но она, малышка Фике, Золушка из Штеттина, должна стать русской совершенно – от публичных речей до сокровенных молитв.
«Я хочу быть русской, чтобы русские меня любили!»
И она начала учиться русскому языку. Да так, как будто от результатов этой учебы зависела ее жизнь!
Однако в своем усердии Золушка сама же подвергала эту жизнь опасности.
Чтобы повторить урок, заданный ее учителем Ададуровым, Фике однажды проснулась среди ночи и принялась зубрить, бродя по комнате. Чтобы не клонило в сон, она нарочно ступала по промерзшим половицам босыми ногами. Наутро ее било в ознобе так, что она не могла ехать на обед к принцу, и даже ее матушка, которая отнюдь не была склонна щадить дочь, забеспокоилась. Ночная зубрежка вылилась в жесточайшее воспаление легких, от которого Фике лечили, шестнадцать раз отворяя ей кровь, под личным присмотром императрицы, пока не вышел, наконец, злостный нарыв.
А между тем история о маленькой чужеземке, которая чуть ли не до смерти заболела, когда учила русский язык и русские молитвы, занимала и двор, и петербургское общество. Кроме того, стало известно, что мать ее, считая дочь уже почти умирающей, хотела позвать к ней протестантского пастора, но девушка отказалась и попросила православного священника. Это всех умилило. Фике жалели… а по-русски «жалеть» значит «любить». Даже принц начал проявлять больше внимания к своей невесте. Правда, он навещал ее лишь для того, чтобы поведать о своей любви к фрейлине Лопухиной, матушку которой императрица недавно приказала сослать в Сибирь.
Фике делала вид, что сочувствует девушке, но сочувствовала она себе. Может быть, именно тогда ей стало ясно, что между нею и женихом никогда не будет не то что любви, но даже и тени взаимопонимания? Он был глуп, он был безнадежно глуп и бессердечен… А впрочем, Фике не стыдилась признаться себе, что русская корона привлекала ее больше, чем особа принца.
При дворе за время ее болезни многое изменилось. Иоганна меньше беспокоилась за здоровье дочери, чем за успех своих интриг. И заигралась в опасные игры до того, что потеряла осторожность. Ее связь с маркизом де Шетарди, откровенное шпионство и непочтительность к России вообще и к императрице лично вызвали яростный гнев Елизаветы Петровны. Государыне было чем возмущаться! За ней не хотели признавать императорского титула, самые интимные подробности ее жизни, ее характера становились достоянием враждебных дворов, причем снабженные весьма оскорбительными комментариями. И в этих оскорблениях, в попытке расшатать благополучие ее внутренней и внешней политики, убрав министра Алексея Бестужева, были повинны не только француз Шетарди, но и почти родственница! Мать невесты наследника!
Грязные сплетники, вот кто они такие. Грязные сплетники!
Шетарди был немедленно выслан. Иоганну не выгнали только потому, что приближалась свадьба принца и Фике. Однако и речи о прежнем доверии между ней и императрицей не могло быть. Матери невесты предписали покинуть Петербург тотчас после венчания.
Теперь уже всякое лыко было ей в строку, тем паче что Иоганна не знала удержу. Ей вдруг приспичило заполучить отрез красивой материи, который был у дочери. Фике лежала больная, в жару – мать не постеснялась выпросить у нее ткань. Эта маленькая история получила огласку – и вызвала новый прилив неприязни к Иоганне и сочувствия к Фике. Государыня прислала ей взамен два роскошных отреза и приказала поспешить с крещением и миропомазанием. На место крестной матери будущей великой княгини претендовали самые блестящие дамы двора, но государыня сама пригласила для этого игуменью Новодевичьего монастыря, восьмидесятилетнюю подвижницу. Большую честь трудно было вообразить. Но чтобы еще сильнее доказать свое расположение, императрица заказала к этой дате для Фике платье, во всем подобное своему: малиновое с серебром.
Но в этот день Фике блеснула отнюдь не только роскошью наряда. Она произнесла свой символ веры как нельзя лучше, громко и внятно, на русском языке почти без акцента и совершенно без ошибок. Неудивительно, что половина присутствовавших в церкви облилась слезами умиления и восторга – и в их числе сама Елизавета Петровна. Невольно вспоминали, как косноязычно произносил символ веры, как нелепо вел себя в день крещения принц! Он как был чужаком, так и остался. А эта тоненькая девочка стала своя!
Великое событие торжественно отпраздновали балами, маскарадами, фейерверками, иллюминациями, операми и комедиями в течение по крайней мере восьми дней. А потом императрица, великий князь и великая княгиня (теперь Фике звалась великой княгиней и ее императорским высочеством!) отправились в Киев – в Печерскую лавру – каждый со своей свитой (да-да, у Золушки теперь была своя свита!). И ее уже никто не называл смешным детским именем Фике. Отныне она звалась Екатериной Алексеевной.
И Золушка с полным на то правом окунулась в вихрь придворных удовольствий.
Раньше, в детстве, уроки танцев казались Фике довольно бессмысленным занятием. Теперь Екатерина – отныне она откликалась только на это имя! – стала без ума от танцев! С семи и до девяти утра она брала уроки у знаменитого учителя Ландэ, потом занималась с ним от четырех до семи вечера, ну а затем одевалась к маскараду – и снова танцевала чуть не до утра.
До таких забав была большая охотница и сама императрица. Елизавета Петровна постановила, чтобы на маскарадах, где присутствовали только лица, особо приглашенные ею, все мужчины одевались женщинами, а все женщины – мужчинами. Зрелище по большей части было довольно убогое, хорошо в мужском платье выглядела только сама императрица. Она была высокого роста и, хоть полновата, но чудесно сложена. Ноги у Елизаветы Петровны были очень красивые, и обтягивающие чулки лишь подчеркивали их совершенство. Как-то раз Екатерина не удержалась и сказала императрице: счастье-де, что она не мужчина, иначе вскружила бы головы очень многим женщинам и разбила бы несчетное количество сердец. Кстати сказать, и в женском платье императрица была очаровательна, а танцевала равно восхитительно – что в том, что в другом наряде. Однако лишь на нее, переодетую, и можно было смотреть с удовольствием. Мужчины страшно злились, путаясь в юбках и волоча за собой тяжеленные фижмы, а женщины рисковали быть постоянно опрокинутыми этими чудовищными колоссами, которые беспрестанно всех задевали. Однажды камер-юнкер Сиверс повалил на пол своими фижмами и графиню Гендрикову, и Екатерину. Они даже встать сами не смогли от смеха, пришлось их поднимать!
Екатерина тогда хохотала как сумасшедшая. Поначалу все это было необычайно интересно. Ведь ей было только пятнадцать лет, этой умненькой девочке! И она словно заново открывала для себя мир беззаботной юности, неумеренного веселья – и большого богатства.
Кстати, о богатстве. Великой княгине было выделено «на булавки» тридцать тысяч рублей в год, и сначала это казалось баснословно огромной суммой. Ведь Германия отпустила ее бесприданницей – натурально с одним только медным кувшином в руках! Но очень скоро выяснилось, что сумма не так уж велика. С самого начала Екатерина получила всего пятнадцать тысяч, а на остальные деньги наделала долгов, которые очень рассердили императрицу. Но как было их не наделать?! Екатерина старалась быть приятной своему окружению, беспрестанно делала подарки и подарочки всем, начиная с собственной матери и кончая фрейлинами. Она была расточительна прежде всего потому, что презирала богатство. Деньги служили для нее не целью, а всего лишь средством доставить себе и другим удовольствие. Кроме того, невозможно было жить при таком роскошном дворе – и не быть расточительной. Дамы меняли туалеты по крайней мере дважды в день. Такой порядок был установлен самой Елизаветой Петровной, которая очень любила наряды и никогда не надевала дважды одного и того же платья. И Екатерина была вынуждена соответствовать этим правилам.
Увы, при легкомысленном дворе невозможно не сделаться легкомысленной. Читать книги было некогда. Да и с кем их обсуждать? Не с великим же князем, который, по наблюдениям Екатерины, все больше и больше впадал в детство… Он перенес оспу и стал совсем уж невзрачен на вид. Болезнь еще больше замедлила его умственное развитие, он сделался совершенно неукротим в своих прихотях, в грубости и жестокости. Петер или обучал шагистике и ружейным приемам своих слуг, или играл в куклы: у него была целая кукольная армия, разодетая, само собой, на голштинский манер, и принц упивался полной покорностью этих солдат.
Мать все больше отдалялась от Екатерины. Иоганна не могла перестать интриговать, она дружила только с людьми, которые не стеснялись втихомолку осуждать императрицу, а Екатерине это не нравилось… Мать обижалась и, в свою очередь, досаждала дочери, как только могла. Вздумалось той погулять со своими служанками среди ночи по саду (без единого мужчины, даже без камердинера) – это вылилось в грандиозный скандал, мать обвинила ее чуть ли не в распутстве. Екатерина вздумала спросить матушку о различии полов – снова крик, снова упреки… Кажется, Иоганна испытывала истинное удовольствие, доводя дочь до слез.
Да, конечно, Екатерина продолжала оставаться самой настоящей Золушкой, которую мог уязвить всякий, кому не лень. На нее ябедничали фрейлины императрицы, ее бранила мать, ею пренебрегал жених… И уж конечно, ее донимала императрица, которая порою вмешивалась во всякую ерунду. Когда Екатерину причесывали к венцу, Елизавета Петровна в пух и прах разбранила ее и ее камердинера за то, что он вздумал завить ей челку. Полдня длилась маленькая война из-за этой несчастной челки, потом императрица устала и сдалась.
«Все изменится, как только я стану женой принца, – твердила себе Екатерина. – Все изменится!»
Она ожидала волшебной перемены не только в окружающем мире, таком холодном, недобром, переполненном интригами. Она ожидала волшебной перемены в себе и в своих отношениях с принцем. Она перестанет быть Золушкой!
А ничего не изменилось, кроме имени…
После брачной ночи она осталась такой же, какой была. И все последующие ночи ничего не изменили, потому что, хотя муж и спал отныне в ее постели, ночи их были безгрешны.
* * *– Ну, брат, такое дело… Ты мальчонка умный, поймешь. На тебя теперь вся надёжа.
– Ваша светлость, князь Григорий Александрович… Чего изволите – все исполню! Вовек помнить буду, что так и помирал бы я с тоски на коште у дядюшки моего Строганова, кабы не взяли вы меня в службу в Измайловский полк и не покровительствовали бы мне.
– Да что ты так уж прибедняешься? Я ж тебя не под забором подобрал. Дмитриевы-Мамоновы – славная фамилия. Очень может статься, даже если бы генерал Загряжский, друг твоего батюшки и мой дядя, не рекомендовал тебя так горячо, я бы и сам обратил на тебя внимание. Карьера твоя военная коротка, но блестяща, в адъютантах ты исполнителен и рачителен, так что я только рад дать тебе случай отличиться.
– Как прикажете отличаться, ваше сиятельство?
– Как это – как? Я ж сказал – случай дать. Ты, братец, слыхал, что такое – быть в случае?
– Как не слыхать… Слыхал. Все небось слыхали.
– А чего это ты, Сашка, губы дуешь? Чего косоротишься, а? Ведь и мне выпало в случае быть.
– Ну… это… с вами-то особенное дело, как бы сказать…
– Да никак не говори. То, что промеж нас с государыней было, того у ней больше ни с кем не будет. Но она женщина такая, она женщина особенная… Знаешь, печка топится лишь тогда, когда в нее дровишки постоянно подкидывают. А Катерина Алексеевна, матушка наша государыня, всех нас своим теплом обогревает. Стало быть, каждый должен за честь почесть, коли ему выпадает случай в эту печку дровишки подкидывать. И истопнику честь, и поставщику дров. Только вся штука в том, чтоб истопников при случае сменить можно было, а поставщик один оставался бы.
– Понимаю, ваша светлость, князь Григорий Александрович… Слышал, вы уже меняли истопников… сначала это были вы сами, а когда Завадовский нежданно вклинился, желая вас вытеснить, вы быстренько нового истопника сыскали в соперники ему, Семена Зорича, потом Ивана Римского-Корсакова, потом Василий Левашов мелькнул, да еще Николай Высоцкий, племянник ваш… потом, всем известно, граф Толстой с Ланским вклинился, однако скоро Ланской сделался вашим адъютантом и вполне, значит, вам послушным истопником… Правда, Николай Мордвинов ему чуток дорогу не перешел с вашего же изволения, однако ж это… того-с… кочергой, видать, плохо шуровал и мимолетно только скользнул… возле печки. А после смерти Ланского, когда государыня утешиться не могла, печку топит Александр Ермолов. Он нынче в случае!
– Со вчерашнего дня он уже не в случае.
– Ах что ж это! А я и не знал! Ну и перемены!
– Вот тебе и что ж это, вот тебе и перемены. Глупо тому, кто мною же выдвинут был, против меня интриговать. И не только в неблагодарности дело! Против меня козни строить – то же, что против государыни, ибо мы с ней… мы с ней одна сатана, понимаешь?
– Значит, правдивы слухи, что, мол, вы, ваше сиятельство, с ней, с государыней… езживали вы с нею годков тому десять иль пятнадцать назад, в праздник Животворящей Троицы, значит, в храм Святого Сампсония Странноприимца, и там пред алтарем…
– Молчи, молчи о сем.
– Да я ни словечка. Я просто так.
– Вот и хорошо, что просто так, вот и хорошо, что понимаешь: узы наши вечны, святы и нерушимы. Верю, станешь мне служить верою и правдою там, куда я тебя определю. Пора вместо Ермолова другого истопника государыне представить, пока опять какой-нибудь там Толстой не подсуетился. И я подумал о тебе, Сашка.
– Обо мне!
– Ну да, а что? Чем ты нехорош? Я же тоже, понимаешь ли, не с печки упал, давно к тебе присматриваюсь. Ты, конечно, un visage de kalmouk, mais plein d’esprit![3]
– Что вы говорите, ваше сиятельство?!
– Да это не я, это одна из придворных дам о тебе ляпнула. Хоть калмыковат, зато собой пригож. А что? Ликом ты и впрямь весьма хорош, правильные черты, черные глаза твои хороши, бровищи соболиные, я таких и не видал; вид имеешь благородный, походку легкую… Кожа без всяких притираний чиста и свежа… Эх, не встречал я большей ценительницы мужской красоты, чем государыня, вот и сам поднаторел в сем деле. Небось послушает кто, как я рассуждаю о твоих глазах да бровях, так содомитом меня сочтет, а ведь я ни сном ни духом касательства к сей пакости не имею… нужда заставила к вам, мальчишкам, присматриваться! Конечно, ноги у тебя малость кривоваты, сейчас и видно, что не калмык, так татарин в твоих прадедах имеется. Однако ноги в сем деле, к коему я тебя определить чаю, не самое главное – главнее то, что промеж ног, а у тебя с этим как нельзя лучше обстоит, за версту видать. Кроме того, роман, который ты завел с дочерью покровителя своего, Строганова, когда у него жил-поживал, характеризует тебя с самой галантной стороны. Но главное – ты не дурак! Видишь ли, матушка-императрица не просто так естество тешит – она пытается возвысить до себя всякого мужчину, который оказывается рядом с ней на ложе. Знал бы ты, каким невежей был Сашка Ланской, а каким стал!.. Я и сам диву давался, что€ она из него сделала. Но там основа была благодатная. Льщусь надеждой, благодатна она и в твоем случае. Ты не мальчишка – уж двадцать седьмой годок пошел, значит, можешь сообразовать ум и естество для дела. Опять же, итальянским и французским владеешь, а еще по-русски говоришь и пишешь, как немногие при дворе, это государыня весьма оценит, не сомневаюсь. И рисуешь недурно… Всяких «Велизариев», «Бесов хромых»[4] читывал, знаю. Кроме того, сам ты как-то обмолвился, что, было, не мог уснуть, не положив томик Гомера под подушку. Государыня от такого просто без ума. Годен, право слово, годен ты в истопники!
– Ваше сиятельство, так ведь это по вашему разумению все ладно выходит. А может, государыня на меня и глянуть не пожелает?
– Вот это я и намерен узнать нынче же! Я тут для Эрмитажа несколько картин приобрел. Ввечеру внесут их на «собственную половину».[5] Тебя определяю их сопровождать. Посмотрим, что государыня скажет, на тебя поглядев.
– А она… а как она угадает, я-де… я, это, не просто так с картинками…
– Милый ты мой! Она – угадает! И не сомневайся даже, на что хошь пари держать готов – она уже сейчас знает, о чем я с тобой говорю. И это при том, что я ей ни словом не обмолвился.
– Каким же образом?
– Такая вот она у нас… угадливая. Тебе это еще предстоит изведать. Имей в виду на будущее, коли все удачно сложится: не моги от нее ничего таить, лучше сразу, ежели провинишься, не лги, не отмалчивайся, а правду-матку режь, в ножки падай и прощенья проси. Куда хуже будет, если она что-то про тебя угадает! Тогда пойдут клочки по закоулочкам, да уж поздно будет. Ладно, дай бог, все сладится полюбовно, а пока готовься картины нести в ее покои.
* * *Императрица слабо усмехнулась. Какая она была глупенькая! Какая она была глупенькая и неопытная. И совершенно невинная.