bannerbanner
Записки старого студента
Записки старого студентаполная версия

Полная версия

Записки старого студента

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 13

– Занимательная штука, я вам скажу! – говорил он мне. – Я думаю, нет другой науки во всём мире такой высокой, такой умственной, как высшая математика.

Достаточно было взглянуть на этого человека, когда он шёл по улице или по университетскому коридору своей спокойной и размеренной походкой, чтобы сразу сказать, что он был очень доволен своею жизнью. В лице у него было выражение какого-то блаженства. И это отражалось на его обращении с товарищами. Он был со всеми ровен, благодушен, старался оказывать услуги, и все находили приятным проводить с ним время.

В одном только долго он не сдавался. Большинство товарищей прямо из университета обыкновенно отправлялось в излюбленный ближайший трактир; здесь все обедали. Пища в этом трактире была плохая и дешёвая. Но зато здесь студенты чувствовали себя как дома. И много раз соблазняли товарищи отца Эвменидова.

– Почему бы вам не зайти, – говорили ему, – там нет ничего греховного. В той комнате, где мы сидим, нет никого постороннего. Послушали бы наши разговоры, отдохнули бы, как мы все там отдыхаем…

– Да от чего отдыхать-то? – спрашивал Эвменидов. – Мне отдыхать-то не от чего. Жизнь моя спокойная, приятная. Жена у меня добрая, дома тишина. Дети не балуют… От чего я буду отдыхать?

– Да, так, всё-таки в кругу товарищей…

– Да, это правда, круг товарищеский мне приятен. Да только, знаете, неловко как-то – в этаком одеянии, и вдруг в трактир…

– Да какой же это трактир? – возражали ему. – Ведь это всё равно, что вы у нас в гостях будете. Ведь мы вам говорим, что там никого постороннего нет.

Эвменидову, в сущности, очень хотелось исполнить просьбу товарищей, и он советовался со мной, как ему поступить. Я не видел ничего преступного, с его точки зрения, в том, что он зайдёт в трактир, и посоветовал ему сделать это. И вот, как-то однажды, он, наконец, решился. Он взял меня в проводники, и мы избрали путь через двор, откуда никто не входил и появились в студенческой комнате. Это всем доставило искреннее удовольствие, и все начали предлагать Эвменидову что-нибудь выпить, но он отрицательно качал головой.

– Могу только чай пить. – говорил он. – Дома, знаете, можно пропустить рюмочку-другую, а тут нет. Тут не полагается. Не могу, знаете, как-то она и не полезет в глотку, не привык…

Так он ни разу и не согласился выпить ничего, кроме чаю. А между тем посещение отдельной комнаты трактира ему пришлось по вкусу; он стал заходить сюда часто. Бо?льшая часть времени проходила здесь в горячих студенческих спорах, и Эвменидов ужасно любил слушать эти споры.

– Я собственно сам мало понимаю из того, что они говорят, – объяснял он мне, – там всё что-то про Милля да про Смита, а я, признаться, ни Милля этого, ни Смита никогда не читал; слыхал, правда, что есть такие писатели, а читать было их некогда… Но очень уж хороши у них лица когда они спорят. Так хороши, что, кажется, смотрел бы весь век – и всё не устал бы… Эти глаза, как разгорятся, и голоса – как колокольчики… Люблю я их в это время.

И он часто стал заходить в трактир, чтобы посмотреть на эти лица и глаза и послушать эти голоса, звонкие, как колокольчики.

Так прошёл год. Все привыкли к Эвменидову и к его рясе, и казалось, что он был совершенно необходимой принадлежностью университетского коридора и аудитории. Всем показалось бы странным, если бы хоть однажды Эвменидов не пришёл и не было бы среди них этой высокой фигуры с спокойным лицом, в длинной серой рясе с широкими рукавами.

Я как-то заметил, что в продолжение нескольких недель у Эвменидова было какое-то меланхолическое выражение в глазах.

– Что это вы, как будто вам не себе? – спросил я его как-то.

– Именно не по себе. Это, я вам скажу, так и есть, – ответил он.

– Да что же с вами? Случилось у вас что-нибудь?

– Нет, ничего не случилось. А я вам скажу: скучаю я по службе церковной.

– Так ведь вы же каждое воскресенье бываете в церкви!

– Нет, не в этом смысле. Я, конечно, каждое воскресенье бываю в церкви, как же иначе?.. А только не в этом дело. Восемь лет я был в приходе и, знаете, привык каждую неделю совершать службу Божию… А тут вот столько времени совершать не приходится, вот мне и скучно стало…

– А разве вы не можете в какой-нибудь церкви служить обедню?

– Да как вам сказать, – конечно, можно, надо только попросить местного настоятеля; так ведь это ж целая история! У них свои дьякона есть, ну, подумают, что я чего-нибудь добиваюсь, интригую там. Знаете, в нашем быту народ всё подозрительный, всякому так и кажется, что под него подмываются… А я уже вот что подумываю. Хочу сходить к преосвященному, не разрешит ли он мне в архиерейской церкви обедню отслужить.

И он действительно пошёл к архиерею.

Архиерей узнал его, принял ласково и с величайшим одобрением отнёсся к его желанию.

– Вот и видно, – сказал ему архиерей, – что твой старый настоятель был не прав, и мне это очень приятно, что он был не прав. Он думал, что ты, как станешь студентом, так сейчас и светский образ мыслей усвоишь. Ан, выходит, что ты по духовной службе скучаешь… Значит, как тебя ни учи светской науке, а всё же душа у тебя духовная, и никак её не переделаешь, и духовным ты останешься… Это мне приятно. Можешь служить обедню в моей церкви.

В ближайшее воскресенье архиерейская церковь представляла необычайный вид. Кроме обычных молящихся, она была наполнена массой студентов, которые явились смотреть на то, как будет служить Эвменидов. Эвменидов служил преисправно. Его басистый голос звучал как-то особенно ясно и весело, он понравился не только молящимся прихожанам, но и монахам.

– Ну, вот, – говорил после этого Эвменидов, – теперь мне и легче стало. Никак нельзя без этого. У каждого есть своя сфера. Всё равно, как рыба необходимо должна в воде плавать…

С этих пор он старался хоть раз в месяц принять участие в церковной службе в архиерейской церкви. Архиерей разрешил это ему раз навсегда, а местный причт был этим очень доволен. У него даже образовался круг своего рода поклонников. И можно было заметить, что в те дни, когда служил Эвменидов, в архиерейской церкви бывало больше народу, чем обыкновенно.

Помню я один случай. Неожиданно умер товарищ, бывший на одном курсе с Эвменидовым и тоже математик. Умер он как-то странно. Ещё две недели перед этим в студенческой комнате трактира раздавался его горячий голос и лихорадочным блеском горели глаза. Правда, голос этот был сиплый и глухой, и речь его часто прерывалась кашлем. Но никто тогда не подозревал, что конец его так близок.

Вдруг он слёг и как-то очень уж быстро угас. Были похороны. Конечно, все товарищи явились и приняли в них участие. Когда тело товарища принесли в университетскую церковь, Эвменидов отыскал ректора и подошёл к нему.

– Уж дозвольте, пожалуйста, принять участие в службе, – обратился он к ректору. – Вместе учились, товарищи были, на одной скамье сидели… Надобно помолиться…

Ректор, разумеется, ничего не имел против этого, и сам лично попросил священника, который был в тоже время профессором богословия, допустить Эвменидова к исполнению дьяконской службы. И вот Эвменидов облачился в стихарь и начал служить обедню, Потом было отпевание, в котором он также принял участие.

После этого он не раз говорил мне:

– Как вспомню его, как он ещё несколько дней тому назад с жаром доказывал всем нам, что каждый человек обязан своим счастьем жертвовать для пользы людей, так просто сердце надрывается. Вспомнил я это и тогда, когда глядел на него в церкви, как он лежал мёртвый… Поверите ли, не мог удержаться, слёзы так сами и полились.

И в самом деле, тогда, в церкви, произошёл удивительный эпизод, который надолго остался памятен всему университету.

Вышел Эвменидов на средину церкви, где стоял гроб товарища, и начал что-то читать, по положению. Но вдруг голос его прервался, и слёзы помешали ему продолжать чтение. И так это на всех повлияло, что вся церковь, наполненная молодёжью и профессорами, дрогнула, и у всех полились из глаз слёзы.

После этого случая, Эвменидов сразу стал как-то удивительно близок всем. К нему уже весь университет являлся запросто, и все чувствовали себя у него, как у старого друга.

Скоро мы расстались с ним. Я кончил ученье на два года раньше, чем он, и уехал из города.

Но чрез несколько лет мне пришлось опять побывать там, и я, конечно, первым делом отыскал Эвменидова. Оказалось, что он кончил курс с отличием. Был даже разговор о том, что он достоин дальнейшего учения на казённый счёт. Но это было неудобно. В этом случае его ряса явилась бы прямым препятствием, да и сам он не хотел.

– Нет, уж, – сказал он, – довольно и этого. И это уж Бог послал мне такое счастье, какого я не заслужил… Что ж, у меня семья, возраст мой не такой уже молодой… Где же мне высшей наукой заниматься? Если заниматься ею, так надобно предаться ей вполне: я так это дело понимаю. И я бы мог предаться, Да, мог бы до самозабвения… Да только и поздно, и не с руки…

Таким образом этот вопрос был оставлен. Эвменидов получил в том же городе место преподавателя математики в семинарии. Скоро его сделали священником, но прихода он не взял, а удовольствовался скромным местом при домовой церкви. Работы здесь было немного, треб совсем никаких не было. У него оставалось много свободного времени, и он мне признавался:

– Блаженствую, истинно блаженствую! Знаете, я теперь и книжки стал читать, потому – времени достаточно, и ничем я не стеснён. Семейство моё обеспечено. Отчего ж мне и не почитать? И знаете, кого я прочитал? Помните, тогда разговоры были всё про Милля да про Смита… Ну, к Смиту, я вам скажу, я было приступился, да очень уж он длинный, не побороть мне… А Милля я прочитал, не могу сказать, чтобы всё было мне удобопонятно, а всё ж многое вынес из него.

Когда я встретился с ним, в наружности его я заметил некоторую перемену. Он несколько постарел. В бороде появилась седина, волосы на голове поредели. Но в характере его остались преобладающими всё те же прекрасные черты, которые так нравились всем, когда он был студентом: неизменное добродушие и удивительная ровность в обращении со всеми.

Любил он вспоминать годы, проведённые в университете.

– Эх, – говорил он, – правду сказать, лучшего времени не было в моей жизни… Славный народ всё был, чудо – что за народ!.. Всё молодой, откровенный, прямодушный и горячий такой!.. Всё честный народ был!.. Приятно было в таком обществе жить… И знаете, что я вам скажу: потом уже я не встречал таких. И если правду говорить, так и те, что тогда были хорошими, потом, когда встречал я их в жизни, уже не такие были… И отчего это происходит? – спрашивал он меня с выражением грусти в глазах. – Отчего это человеческая душа так портится?.. Должно быть, жизнь портит, а? Как вы полагаете?

Вечный

– Что, брат, трусишь? – спросил Аристарх Глаголев молодого студентика второго курса, собиравшегося сдавать экзамен по какому-то «праву», хотя он за последние дни сдал их уже много. – А я нисколько. Вот так пойду и буду разговаривать с профессором, как с тобою.

Студент посмотрел на него с удивлением.

– Но ведь ты, Глаголев, ничего не знаешь. У тебя даже записок нет.

– То есть, как не знаю? Я, пожалуй, записок твоих не знаю, это верно, но о предмете могу говорить сорок восемь часов без умолку.

– И выдержишь?

– Обязательно.

– Но как ты этого достигаешь?

– Гм!.. Не могу тебе объяснить этого. Опыт… Я в своей жизни выдержал, не считая, разумеется, гимназических… постой… чтоб не соврать… да, полагаю, до двухсот экзаменов…

Молодой студент посмотрел на него с глубоким уважением. Он шёл всего только на семнадцатый экзамен, считая со времени вступления в университет.

Да и разница между ними была большая, хотя они и были оба студентами второго курса юридического факультета. Молодой студент, которого звали Борисовым, производил впечатление совсем подростка. Ему, правда, было на несколько месяцев более двадцати лет, но усы ещё отказывались расти, а на подбородке появилось всего десятка три русых волос. Глаголев же обладал широкой окладистой бородой со странным, рассекавшим её посредине клоком седых волос и многочисленными складками на лбу, который казался огромным, вследствие изрядной лысины.

Они отправились вместе. Было часа два дня; большинство товарищей по курсу уже покончили с экзаменом. В аудитории была небольшая группа, человек в шесть. Все сидели с напряжёнными глазами. У профессора был усталый вид, он спрашивал вяло и, когда студент отвечал, казалось, не слушал. Только у Глаголева был необыкновенно уверенный взгляд, и это было тем более странно, что он очень редко ходил на лекции и совсем не признавал тетрадок и литографированных полулистов.

Профессор не вызывал по фамилиям, а предоставлял студентам подходить кто хотел. Он не был придирчив, но считался строгим. В особенности от него ожидали строгости в этот час, когда ему стало скучно.

Борисов поднялся, а за ним и Глаголев, и оба пошли к столу. Борисов пошёл отвечать, Глаголев сел в кресле поодаль и с весёлой улыбкой смотрел на товарищей, на скучающего профессора, на бледного Борисова. Он точно пришёл в гости к профессору и ждал, когда тот освободится.

Борисов кончил свой ответ. Глаголев придвинулся; профессор поднял на него глаза, тотчас оживился, и между ними началась беседа. Это не был экзамен, а просто разговор двух людей, понимавших друг друга. Говорили они о разных вопросах, касавшихся права; Глаголев не соглашался с профессором, профессор защищал своё мнение. Глаголев горячо спорил.

– Но позвольте, – говорил он и при этом, вследствие дурной привычки, жестикулировал несколько больше, чем следует, – если мы на минуту допустим, что вы правы, то получится ряд противоречий, которые мы никогда не будем в состоянии примирить…

Профессор слушал его со вниманием и, наконец, сказал:

– К сожалению, у меня нет времени продолжать этот интересный разговор, я хотел бы его когда-нибудь возобновить. Меня очень интересует ваша точка зрения…

Глаголев встал, поклонился профессору и удалился. Ему поставили пять. Из университета он зашёл пообедать в плохонький трактир. Борисов был с ним.

– Как ты можешь так свободно держаться с профессором? – спросил Борисов, у которого был теперь довольный и спокойный вид, так как он получил четвёрку.

– Да почему же, мой друг? Ведь профессор – человек, и я тоже человек.

– Но ты совсем не знаешь предмета. Ты не знаком с лекциями.

– Но, голубчик мой, мне тридцать девятый год, я уже четырнадцать лет в университете, и за это время сколько я книг перечитал! Ведь профессор тоже не сам свои знания выдумал. Он учился у других и по книгам, я тоже эти книги читал и могу рассуждать, – вот и всё…

После обеда Глаголев отправился домой. Он жил далеко, где-то за Девичьим полем, но всегда шагал пешком. Ноги у него были длинные, с ним идти рядом было мученье. Он делал такие широкие шаги, что нужно было бежать, чтобы поспеть за ним.

Он остановился, когда дошёл до маленького деревянного домика с чистеньким двором и с крыльцом, обведённым диким виноградом. Он вошёл во двор, поднялся на крыльцо. Здесь внимание его обратил на себя один предмет, который в первую минуту показался ему новым. Это был деревянный сундук с выпуклой полукруглой крышкой, весь обитый жестью. Сундук этот здесь никогда не бывал. Сегодня утром ещё он шёл через это крыльцо – другого хода не было – и сундук здесь не стоял.

Он остановился. Сундук не просто заинтересовал его, а как-то странно встревожил, вызвал в нём какое-то смутное чувство, как будто с ним было связано воспоминание. Сундук был старый, с потемневшей обивкой, в иных местах даже ободранной.

«Удивительно, – подумал Глаголев, – откуда этот сундук?»

И вдруг его осенила мысль:

«Но ведь это… это наш сундук… сундук, который я уже знаю тридцать лет… Это сундук моего старика… моего отца…»

И ему показалось, что совершилось чудо. Каким образом старый сундук перекочевал сюда из города Кинешмы, где отец его служил почтовым чиновником? Может быть, это случайное совпадение? Может быть, хозяйка квартиры просто-напросто купила этот сундук на толкучке и поставила здесь?

Он вошёл в дом, никого не встретил в сенях и повернул направо, в свою комнату. Когда он отворил дверь, то увидел, что на старом единственном кресле с обивкой, превратившейся от времени в лохмотья, лежала скомканная николаевская шинель, а на столе чиновничья фуражка, на полу же важно стояли высочайшие кожаные калоши на фланелевой подкладке, а на кровати лежала во весь рост длинная, сухощавая фигура, с бритым, морщинистым лицом и совершенно белыми, низко остриженными, волосами.

Глаголев внимательно взглянул на него.

«Батюшка мой приехал! – думал он, стоя перед кроватью с скрещенными на груди руками. – Вот так старина! Решился! Покинул Кинешму!»

А старик, очевидно, утомлённый дорогой, спал довольно крепко. Он лежал на спине, заложив обе руки под голову. Рот его был раскрыт, и он легонько похрапывал. На нём были старый, очень поношенный вицмундир почтового ведомства и узенькие тёмные брюки.

Глаголев тихо отошёл к столу, поправил шинель и сел в то же кресло, потому что другого не было. Он думал, глядя на спящего старика:

«Ведь вот, никак не мог ожидать… Как же это он решился? Как он оставил службу, которую не покидал столько десятков лет? Ведь он, кажется, в течение всего этого времени не манкировал ни одного дня. За всю свою жизнь никогда не болел. Здоровый человек, крепкий, старого фасона, каких теперь нигде не встретишь. И консерватор до мозга костей! – с улыбкой продолжал размышлять Глаголев. – Излюбил свою Кинешму и во всю жизнь никогда из неё не выезжал. Как же он решился?»

Он старался сидеть смирно, чтоб движением, от которого старое кресло непременно должно было неистово заскрипеть, не разбудить старика. Но вот старик проснулся, протёр глаза и сел. Глаголев встал.

– Аристарх, это ты?

Глаголев быстро подошёл к нему, они обнялись.

– Когда это вы? Зачем? Каким образом? Как вы решились? – спрашивал Аристарх.

– Ну, так, Москву повидать приехал… Прокатиться… Что ж, мне разве нельзя? Разве запрещено?

Старик улыбался, но, очевидно, говорил не искренно. По тону слышно было, что он не всё говорит, и Глаголев чувствовал это, но не хотел выдавать этого сразу.

«Сам проболтается, – думал он, – не выдержит».

Он спросил про мать.

– Живёт, ничего! – ответил старик. – Кланяется тебе, целует тебя…

– А сестра?

– Замуж вышла.

– Вот как! За кого же?

– А помнишь, чиновничек у нас на почте был, Налимов?

– А, такой серый?

– Ну, зачем же он серый? Он рыжий, а не серый… Жалованья получает двадцать семь рублей пятьдесят копеек в месяц. Маловато, ну да ничего, проживут.

– Но вы… В самом деле, как же вы решились оставить Кинешму, ваше почтовое отделение, ваш просиженный стул? Это для меня совсем непонятно…

– А-а… Хе… Я, брат, тово… в отставку вышел! – признался, наконец, старик.

– Вот в чём дело!

– Да, Аристарх, вышел… Сорок пять лет служил… Хотел дотянуть до полувека, да уж трудно стало… Особенно денежные пакеты… Сургучом плохо владею; рука, знаешь, дрожит, он и расплывается по всему конверту… Да и неловко, – другим надо дорогу дать. Многие так в глаза и смотрят и словно говорят: скоро ли ты ноги протянешь, да вакансию освободить? Вот я и подал в отставку. Что ж, полную пенсию получаю… Немного, правда, очень немного, а всё же… заслужил…

– Тяжело вам будет теперь!

– Тяжело. Это что и говорить… Придётся квартиру оставить, да поменьше взять…

Глаголев задумался. Кажется, это очень простые слова: оставить квартиру и взять другую – поменьше, но в устах его отца они имеют особенное значение… Этот маленький домик, сорок пять лет тому назад, когда отец его женился и вступил на службу в почтовое отделение, стоял ещё за городом, почти среди поля, но теперь там вырос город, и он стоит чуть не в центре. Сорок пять лет в одном доме! В каждом углу, в каждой точке что-нибудь пережито, со всем этим люди сроднились, и бросить это место, когда, может быть, осталось всего несколько лет жизни и придётся бросить и самую землю, и всё, что остаётся на ней… Это должно быть очень тяжело…

Он молчал, и старик тоже не говорил ни слова, и обоим сделалось неловко. Глаголев спросил:

– Ах, да, а что же дядя, Гордий Матвеевич? По-прежнему одинок и скаредничает?

– Нельзя так говорить про дядю, Аристарх! – внушительно сказал ему старик. – Нельзя! Он не скаредничает, нет, а такой уж у него характер… Да, да, всё по-старому. На службу ходит… Что ж, он моложе меня на четыре года… Живёт один, прислуги не держит… Ест всё только холодное да сухое… И всё, бедняга, желудком страдает.

– Да как же ему не страдать, когда он от скупости впроголодь живёт? Так вы в отставке… Так, так.

Глаголев вдруг с живостью поднялся и заговорил как будто новым тоном:

– Ну, старина, а ещё что, – а? Ну-ка, договаривайте. Вижу, что у вас ещё что-то есть на душе.

Старик заволновался, и голова его затряслась.

– Нет, что же ещё? Больше ничего, право, ничего…

– Э-э, не хотите… Ну так, может, я сам угадаю, а? Подумали вы с матерью: вот теперь мы в отставке, пенсия скудная, а сын два факультета кончил, третий начал. Не довольно ли ему учиться? Не пора ли ему взять место да старикам помогать? Так, что ли?

– Что ты, что ты, Аристарх! Экие слова, экие слова! – восклицал старик, и глаза его так и забегали, как у человека пойманного. Аристарх это отлично видел и уже более не сомневался.

Разумеется, это было так. Старики подумали о том, что им приходится менять насиженное гнездо на новое и урезывать жизнь на каждом шагу, и вспомнили о сыне. Сын у них был странный человек. В университет он поступил уже лет пятнадцать тому назад. Никто не скажет, что у него нет способностей; был он сперва математиком и шёл очень медленно, засиживался на каждом курсе. Кончил, но места не взял, а поступил на филологический и на него потратил лет семь. А когда его кончил, опять места не захотел брать, а сделался юристом. Почему он так поступал – старики понять не могли. Им он ничего не стоил, никогда от них рубля не взял. Жил он кое-какими кондициями, одевался плохо, ел неважно, часто даже голодал, но не хотел менять эту жизнь на другую.

– А это правда, правда, старина! – говорил Глаголев. – Пора, пора и мне запрячься. Пора! Ну, что ж, должно быть, и место приглядели? А? И с начальством переговорили?

– А место таки есть! – сказал старик, значительно оживляясь. – У нас в прогимназии вакансия учителя русского языка, ведь ты филолог, можешь?

– Могу, могу, родитель! Всяким языкам могу обучить. Эх, только жаль, жаль…

– Но что же тебе жаль, Аристарх? Ведь ты Бог знает, как живёшь; посмотри, что у тебя есть. Какое тебе удовольствие так жить, никак я не могу понять этого.

– Какое? А свобода? Моя свобода! Правда, что я ем впроголодь, живу в сарае, одеваюсь как попало. Так ведь зато же я ни от кого не завишу, я свободен, как птица. Вы посмотрите, какая разница! Ну, я стану учителем, сейчас у меня начальство явится: директор, инспектор, тот, другой, третий. Надевай вицмундир, являйся по звонку, а на Новый год и в именины ходи с поздравлением, свои взгляды держи при себе, а чуть выскажешь неугодное, сейчас суровый вид, замечание и разные там неприятности. А товарищи друг другу завидуют, друг на друга косятся, подкапываются… Ведь это всё противно, отец! А тут у меня никого нет. Наше университетское начальство, оно до меня не касается, оно учит и только. Товарищи – славные малые; молодёжь, честность, прямота, простота… Они ещё не тронуты жизнью, не испорчены, Вот что тянет меня сюда, славный мой старик! Поняли вы теперь, а?

Старик сидел на кровати, опустив голову.

– Так, так… Это понятно… Вольный характер… Да… Ну, что ж… коли так… живи, Аристарх, как знаешь, живи… Не хочу лишать тебя свободы!

Глаголев ходил по комнате и обдумывал положение. Жаль ему было и своей вольной студенческой жизни, но жалел он и стариков. Им овладела нерешительность; но, наконец, он ощутил какую-то необыкновенную твёрдость.

– Ладно, – сказал он, обращаясь к старику, – только уж вы, отец, больше не возражайте; я решил. Едемте домой. Беру место. Будем жить вместе. Надо же когда-нибудь и этого попробовать.

Старик с трудом поднялся и раскрыл объятия.

– Спасибо, Аристарх, спасибо. Я тебе скажу, – не из-за меня это, а из-за матери твоей. Она как подумала о том, что переезжать надо да прислугу нашу единственную на старости лет отпускать, так и разрыдалась, и ничем я её успокоить не мог, и это я тихонько от неё к тебе поехал. Солгал ей, сказал, что в Кострому за отставкой, за бумагой, еду, а сам сюда. Так-то вот…

На другой день Глаголева видели в университетской канцелярии: он забирал свои дипломы. В коридоре его обступили товарищи. Между ними он походил на доброго льва, явившегося среди стада коз. Всё это была юная молодёжь, безусая, безбородая.

На страницу:
5 из 13