bannerbanner
Записки старого студента
Записки старого студентаполная версия

Полная версия

Записки старого студента

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

– Как? Неужели? Да может ли это быть? – слышалось со всех сторон. – Неужели Глаголев решился?

Тут были студенты всех курсов и факультетов. Все знали Глаголева, как вечного студента, какими-то кровными узами связанного с университетом. Несколько поколений вступили и вышли на его глазах. Многие из его товарищей были его профессорами. В университете он был свой человек, и странно было даже представить себе университет без Аристарха Глаголева.

Как старый студент, знающий все ходы и порядки, он стоял в центре всего студенчества, всех студенческих затей. Без него не устраивалось ни одного концерта, ни одной подписки. Все недоразумения с профессорами, с начальством проходили через его руки. Он отправлялся к профессору, хлопотал, просил. По этой части за ним числился не один подвиг.

– Да, братцы, – ответил товарищам Глаголев, – уезжаю, место беру. Родителей кормить буду. Пора, пора, други мои, прощайте!

И все поняли, что Глаголев говорит это серьёзно, и прощались с ним.

Вечером того же дня в чистеньком дворе, за Девичьим полем, собралось душ пятьдесят студентов. Возок стоял у крыльца, на нём возвышался старый сундук, обитый жестью, и другой поновее, принадлежавший Аристарху. Скоро старик с сыном вышли из дома, Аристарх жал всем руки и обнимал товарищей, а старик с грустной усмешкой смотрел на это прощанье. Он видел, какими кровными узами связан его сын со студентами, и ему было как-то совестно, что он лишает сына всех прелестей свободной жизни.

Студенты галдели, шумели; раздавались пожелания; и вот возок двинулся с места, выкатился из двора; стали махать платками и шапками и, наконец, расстались совсем.

«Прощай, Москва! Прощай, alma mater! Прощай, моя студенческая свобода!» – мысленно произнёс Аристарх, последний раз оглянувшись на товарищей, но не сказал этого вслух, потому что не хотел огорчить отца.

С отцом у него были особые отношения. Он любил старика, уважал стойкость, с которой он просидел сорок пять лет чуть ли не на одном стуле в почтовом отделении, преклонялся перед его скромностью и способностью довольствоваться малым. Но никогда между ними не обнаружилось ни одного общего взгляда; да и какие взгляды могли быть у человека, так неподвижно прожившего всю свою долгую жизнь? Этот человек ни разу в жизни не отступил от своих обычных правил.

Помнил Аристарх, – это было воспоминание детства, – как его отец, тогда ещё далёкий от теперешней дряхлости, вставал каждый день в семь часов, гулял по маленькому садику, примыкавшему к дому, пил чай и отправлялся на службу. Там он сидел до четырёх часов, потом приходил домой, обедал, часик валялся на диване, шёл к приятелю, жившему через дом, а иногда тот приходил к нему, – они садились за столик, разрисованный шахматными квадратиками, и играли в шашки, пока не стемнеет и не зажгут свечи. Тут приносили чай, завязывался тягучий разговор о почтовых порядках, о городских делах, которые изо дня в день и из года в год были всё одни и те же, а часов в девять, в десять в доме всё затихало, гасились огни, и все укладывались спать, – и так каждый. день, так прожито сорок пять лет.

Года три тому назад Аристарх, рано закончив летние кондиции, побывал на родине и нашёл там ту же самую жизнь, без всяких перемен. Шахматная доска поистёрлась, на ней едва были видны квадратики и трудно было различать цвета, но приятели, оба уже седые, с морщинистыми лицами, сгорбленные, наизусть знали, где чёрное, где белое поле, и играли больше по памяти. И все их взгляды, всё миросозерцание были так же тусклы, как эта истёршаяся шахматная доска.

Аристарх даже не пробовал делиться со стариками своими взглядами. Эти взгляды ужаснули бы их. Когда его расспрашивали, он просто говорил:

– Так, что-то не вышло… Хочу поучиться ещё… Это никогда не мешает…

– А служить? – спрашивали его. – Надо же начать когда-нибудь.

– Это ещё успеется, – отвечал он. – Куда мне торопиться?

– Однако… пора подумать тебе и о гнезде. В твои годы другие уже детей имеют…

– К этому у меня нет склонности. Притом это всегда бывает невзначай. Случится, женюсь, а не случится – и так проживу.

Словом, он старался отделаться по возможности неопределёнными и ни к чему не обязывающими ответами.

К матери он питал нежные чувства. Ему когда-то казалось, что в ней есть какие-то задатки, какое-то смутное стремление к чему-то высшему и живому; в давние годы, когда он едва только вышел из детства и когда его живая натура уже не была в состоянии довольствоваться этой мёртвой, застывшей жизнью, он замечал, что у матери иногда являлось какое-то беспокойство, недовольство окружающим: она вздыхала и глаза её загадочно смотрели куда-то вдаль, как бы чего-то искали. В такие минуты он подолгу смотрел на неё, и ему казалось, что между ними есть что-то общее, что-то такое, чего никто другой не поймёт. Но эти тихие порывы были смутны и ничем ясным не проявлялись, и потом всё это заглохло, и мать его сделалась парой старику во всех отношениях.

Теперь, после его объяснения в Москве, старик сказал такие слова, которые как будто означали, что он его понял. Но Аристарх на этот счёт не заблуждался. Где ему понять? Да ему ведь чужды все эти мысли и слова, которые никогда во всю его жизнь вокруг него не произносились. Может быть, он только почувствовал, и то больше потому, что любил сына, – почувствовал, что лишает его чего-то важного.

Так думал Аристарх, когда возок катился по ровной сухой дороге; но скоро он подавил в себе эти мысли. К чему? Раз он решил отдать себя старикам, пожертвовать для них вольной студенческой жизнью, которую он любил больше всех форм жизни, то нечего было возвращаться к этому и говорить. И у него не было подавленного вида, он ехал с весёлым сердцем, бодрый, и всю дорогу старался разговорить и развеселить старика.

Прошла весна, минуло и лето. В августе студенты съехались в Москву разместились по квартирам и стали посещать университет. Всё шло, как всегда, изо дня в день.

Но всеми ясно чувствовалось, что в университетских коридорах как бы чего-то недостаёт. Аристарх был слишком заметной величиной среди товарищей, чтобы они могли так скоро свыкнуться с его отсутствием. Бывали случаи, что ощущалась даже как бы некоторая растерянность. В сентябре выяснилось, что десятка два товарищей-бедняков не могут заплатить за лекции и не обладают правом быть освобождёнными от платы. У них были и отцы, и матери, и тем не менее они ничего не имели; надо было устроить концерт, какое-нибудь чтение, чтобы то ни было, лишь бы только собрать для них деньги. И никто не умел этого сделать. Подобные вещи лежали всецело на Глаголеве. Не удалось собрать и половины того, что было надо.

На каждом шагу отсутствие Глаголева давало себя знать. Даже в аудитории было как-то скучно; никто не умел так слушать и так толковать профессорские лекции. Правда, Аристарх редко посещал аудитории, но зато его посещения всегда придавали особый интерес лекции. Он вступал в разговор с профессором, возбуждал интересные вопросы.

Товарищеские споры были не так горячи; в них не замечалось прежней живости. И тут Глаголев придавал им душу. Ведь он участвовал в этого рода спорах в продолжение четырнадцати лет, тогда как другие были новички; но особенно заметно было его отсутствие на студенческих вечеринках, потому что он умел и пить, и веселиться как настоящий старый студент.

Это было в конце сентября. Стоял пасмурный день, в городе запахло осенью.

В плохоньком трактирчике, где большею частью обедали студенты, часа в два собралось изрядное общество. В трактире была особая длинная комната, вся уставленная столиками, куда никто не заходил, кроме студентов. И вот дверь отворилась, и на пороге появилась гигантская, крепко сложенная фигура, с огромной бородой. Седой клок, прорезывавший её посредине, стал шире, лысина надо лбом заметнее.

– Глаголев! Глаголев! Аристарх Глаголев! – послышалось со всех сторон, и в комнате вдруг произошла какая-то бестолковщина.

Все вскочили с мест, всё перепуталось. Глаголева окружили, начались объятия, рукопожатия, поцелуи.

– Каким образом? Откуда? – спрашивали его. – Погостить приехал? Соскучился?

– Какой там погостить! – отвечал Аристарх. – Совсем приехал, совсем. Сейчас в канцелярии был и на тот же второй курс определился. Ведь я тогда не додержал экзаменов… Эх, други мои, – восклицал Глаголев, – как же мне хорошо вдруг стало с вами! А я уж думал, что окаменевать начну. Ещё один месяц – и запил бы, ей-ей, запил бы горькую!

Уже он сидел за своим любимым столиком у окна, к нему придвинулись и другие, и он рассказывал историю своего возвращения.

– Решил я тогда кормить родителей, – повествовал Аристарх. – Нельзя, это обязанность, други мои. Очень уж жалко стало старцев. Ну, вот, взял место, соорудил себе вицмундир, напялил и стал юношество обучать российской грамматике. Оно бы ничего. Начальство попалось доброе, товарищи милые. Мелюзга – тоже народ хороший, даже любить меня стали. Только как завелась эта машина, други вы мои… Каждый день одно и то же… Что есть имя существительное? Что есть имя прилагательное? Что есть глагол?.. Так начал я чувствовать, что каждый час мне в голову кто-то по гвоздику вбивает. И оно, пока занят, ещё ничего, но как только свободный час, так сию минуту охватывает тебя тоска по свободе, по товариществу, по моему пустому сараю за Девичьим полем, по кухмистерской, по университетским коридорам, по аудиториям, по нашим горячим спорам, по нашим вечеринкам, по всему юному, здоровому, беспечному, прямому и честному… И загрустил я, так загрустил, что думал, утоплюсь, ей-ей! И вдруг судьба послала мне улыбку. Дядюшка мой – странный был человек, скаредный, всю жизнь копил, и я за это не одобрял его, а теперь каюсь и одобряю, – да, так дядюшка мой, Гордий Матвеевич, вдруг взял и скончался и оставил моим родителям целых двенадцать тысяч рублей наследства, которые скопил за всю жизнь. А это ведь в нашей палестине огромные деньги. Ну, вот, увидел я, что стариков больше кормить не надо, и сейчас же в отставку, забрал свои пожитки и сюда. И вот теперь, други мои, я опять с вами, опять я студент и так думаю, что по природе своей вечным студентом и останусь и, может быть, на этом поприще и дни свои окончу. Славное поприще, ни на что не променяю его. За товарищество! За вольную студенческую жизнь! За науку! – возвысив голос, закончил Аристарх, подняв кверху руку, в которой был стакан с чистейшей водой.

Поднялся шум, приветственные восклицания, смешанные с весёлым смехом, огласили комнату. Стаканы с водой потянулись к Аристарху, раздались чоканья.

Но скоро вода в стаканах заменилась вином, и долго в этот вечер не смолкали звонкие голоса в длинной комнате плохого трактирчика.

Самолюбие

Колтухину страшно не везло.

Поступил он в университет чистеньким, хорошо одетым студентиком, всегда ходил с деньгами и – добрый, отзывчивый – никогда не отказывался выручить товарища. Но вышла такая неудача, что, месяцев через шесть после его поступления в университет, с отцом его, который занимал выгодное место в городской управе где-то в провинции, случилась история. Никто не знал этой истории, но все догадывались, что она была тёмная. Отец его лишился места и даже, кажется, небольшого состояния и попал под суд. С тех пор Колтухин сделался бедняком, ему стало не везти.

Впрочем, может быть, это происходило и оттого, что он был избалован, так как детство провёл в прекрасных условиях. Не умел он и вывернуться из таких затруднений, в которых очень легко разбирались другие. Но и кроме того, от него просто-таки отвернулось счастье. Бывает, что на человека находит такая линия, когда всё против него вооружается. Он и занимался не меньше других, и был он человек толковый, способный и знающий, но стоило ему получить урок, как через две-три недели родители заявляли претензию, что он плохо занимается. Его несчастная линия как будто переходила и на учеников его: они начинали получать двойки и единицы.

И с большим трудом боролся Колтухин со своей судьбой. Теперь он был на третьем курсе, но как изменился он в сравнении с тем, каким поступил в университет!

То был благообразный юноша, статный, с мягкими, приятными манерами, с цветущим лицом. А теперь он обносился, всё на нём было вытерто, всё утратило форму. Сам он потерял свою статность, сделался неуклюж, нескладен. В лице его появилось какое-то ожесточение, оно обросло, огрубело. Цвет лица был серый, неприятный, борьба, которую он выдерживал, вся отражалась в этом лице.

Разумеется, среди товарищей пропасть с голоду нельзя. У того рубль возьмёт, у этого два. Нередко ему приходилось ночевать на чужих квартирах. Это не всем нравилось, многих это стесняло, но к этому привыкли и терпели.

Всякому приходится бывать в затруднении и пользоваться услугами товарища. Но у Колтухина это сделалось постоянным. Он вечно был в затруднении, и вечно ему нужна была какая-нибудь помощь. Жалко было смотреть на него, и, конечно, не виноват он был в своих несчастьях. Все это очень хорошо понимали, но не все умели быть деликатными и тактичными, и у многих в обращении с ним проглядывало скрытое пренебрежение. Иной, увидев печальное лицо Колтухина, прямо говорил:

– Ну, сколько тебе, Колтухин? – намекая этим на его постоянную склонность просить денег.

Колтухин, в таких случаях, окатывал товарища мрачным взглядом и молча уходил. Но всё же ему приходилось просить, без этого он не мог обойтись. Самолюбие у него было большое, но был и характер. Он понимал, что ему поскорее и, во что бы то ни стало, надо кончить курс и получить диплом, что только это одно может избавить его от унизительной бедности. И, решив так, он уже сознательно терпел все оскорбления. О нём составилось мнение, как о человеке неспособном, неуживчивом, бестактном. Но это была неправда. Ему просто не везло, адски не везло.

И не только среди товарищей была плохая репутация у Колтухина, но и среди профессоров и начальства. Не проходило месяца, чтобы Колтухин не подал ректору прошения, в котором по общепринятой форме писал: «находясь в крайне стеснённых обстоятельствах, покорнейше прошу выдать мне единовременное пособие», и так дальше. Ему сперва выдавали маленькие суммы, десять-пятнадцать рублей, но когда просьбы сделались постоянными и частыми, стали отказывать. А стипендий было мало, и он никак не мог получить её, так как и отметки у него были плохи.

Колтухин был с виду человек мирного нрава, с товарищами не ссорился, но и не сходился с ними близко. Пробовал он сойтись с тем, другим, но едва только замечал пренебрежение, как тотчас же отходил прочь и больше не делал попыток. Только с одним Смуровым он был более или менее близок, и то лишь потому, что они были из одного города и вместе учились в гимназии.

Смуров знал его историю и жалел его, но помочь не мог, потому что сам еле сводил концы с концами. Но даже и Смуров не знал, что делалось в душе у Колтухина. А между тем в душе его зияла страшная рана уязвлённого самолюбия, рана эта с каждым днём увеличивалась и, наконец, дошла до таких пределов, что он не мог справиться с ней.

И вот заметили, что Колтухин уже несколько дней подряд не появлялся в кухмистерской, где иногда за него платили товарищи, и ни у кого не просил денег.

Это было странно. В университете он появлялся, слушал лекции и, вообще, ни в чём не изменил своего поведения.

– Ты, должно быть, нашёл занятия, Колтухин? – спрашивали его.

– Да, нашёл! – отрывисто отвечал он и больше не хотел давать никаких разъяснений.

– Урок?

– Да, урок.

– Хороший?

– Ничего… жить можно…

Очевидно, он не желал быть откровенным. Но, наконец, эту перемену заметил и Смуров.

– В самом деле, Колтухин, ты получил урок? – спросил он однажды у товарища.

– Разве это так невозможно? – промолвил Колтухин не совсем дружелюбно.

– Нет, отчего же? Я очень рад, если ты, наконец, получил… Но… но тебе так долго это не удавалось.

– А теперь удалось. Вот и всё.

– Где же? У кого?

– Не всё ли это равно?

– Странно, что это может быть секретом. Извини…

– Не секрет, а только что тут интересного? Все уроки одинаковы… Так, в одном семействе… У чиновника…

– Со столом?

– Да, и со столом…

– Ну, слава Богу… Я очень, очень рад за тебя, Колтухин.

– Спасибо…

Смуров рассказал товарищам, что у Колтухина в самом деле есть урок за стол и комнату, и все порадовались этому. Очень скоро можно было заметить, что среди товарищей начало исчезать прежнее отношение к нему. Это делается как-то само собой, незаметно. Скверное свойство человеческой натуры – невольно относиться с уважением к удаче, а сожаление к неудачам ближнего очень скоро переходит в пренебрежение к нему. Впрочем, Колтухину помогло и то, что он больше никого не беспокоил просьбами, прекратились и его прошения ректору о пособиях. Словом, Колтухин, по-видимому, стал на ноги, и все уже начали забывать о том, как прежде он постоянно надоедал всем.

Прошло около месяца. Однажды Смуров, встретив его в университете, обратился к нему:

– Послушай, Колтухин, ты как-то взял у меня немецкий лексикон, он у тебя?

– Да, у меня…

– Он мне необходим сегодня.

– Сегодня? Так я тебе принесу.

– Зачем же тебе беспокоиться? Я сам зайду к тебе. Только ты скажи мне адрес.

– Адрес? Нет, зачем же? Мне не трудно занести… Я занесу…

– Но и вообще, – продолжал Смуров, – хочется иногда побывать у тебя. Разве твой адрес тайна?

– Ну, вот. Почему же тайна? Каким образом адрес может быть тайной? Но просто… просто неудобно… Видишь ли, они, мои хозяева, тяжёлые люди… А чтоб попасть в мою комнату, надо пройти через… через столовую… Ну, они этого не любят… Знаешь, странные люди, дикие…

Смурову уже тогда показалось, что в его тоне есть какая-то неправда. Но он не мог догадаться, в чём тут дело. Он не настаивал. Колтухин необыкновенно аккуратно исполнил своё обещание и принёс лексикон к четырём часам, как тот ему назначил.

Прошло ещё две недели. Колтухин по-прежнему появлялся на лекциях. Но в его лице заметны были признаки как бы усталости. Он похудел, щёки его ввалились, в глазах появился блеск.

– Ты болен, что ли? – спрашивали его товарищи. – У тебя нехороший вид.

– Чем не хороший? – отвечал Колтухин, нахмуривая брови. – Вид обыкновенный… просто, не доспал вчера… Заболтался, вот и всё.

Но Смуров заинтересовался. Вообще поведение Колтухина казалось ему странным. Он как-то избегал оставаться с ним наедине, как будто боялся расспросов. А когда тот спрашивал о чём-нибудь, относившемся до его урока, отвечал кратко и смотрел в сторону. Теперь его лицо испугало Смурова.

– Послушай, Колтухин, это дурно, если ты болен и не принимаешь мер… Что у тебя? Может быть, что-нибудь серьёзное, так лучше же вовремя принять меры; можно поместиться в больницу, тебя примут бесплатно…

– Глупости! Вовсе я не болен. Я совершенно здоров… – отрывисто ответил Колтухин и, не прибавив больше ни слова, ушёл.

Но лицо его становилось всё хуже. На нём появились какие-то пятна, а в глазах – невыразимая усталость. Смуров заметил даже, что иногда на лекции он закрывал глаза и как будто засыпал на минуту.

«Нет, – сказал он себе, – тут что-то не так. Колтухин что-то скрывает; надо этим заняться».

И вот в один зимний вечер, наступивший рано, Смуров решил не упускать из виду товарища. Последняя лекция кончилась поздно; Смуров сидел рядом с Колтухиным и три раза пробудил его от забытья. Тот встряхивался, поднимал голову и говорил:

– Я просто задумался, вот и всё.

Но Смуров уже не верил этой задумчивости.

«Он болен, он не спит ночей, в его жизни совершается какая-то драма», – объяснил себе Смуров.

Как только кончилась лекция, Колтухин как-то нервно поднялся, протянул ему руку и сказал:

– Прощай!

Он поспешно вышел во двор.

Смуров простился, но вышел вслед за ним. Он отстал от него шагов на пятьдесят и старался идти по улице, негромко ступая, чтоб не обратить на себя его внимания.

Вечер наступил вполне. Горели фонари. Колтухин шёл быстро, но как-то неровно, Иногда он вдруг останавливался, стоял несколько секунд, брался за голову и потом ещё быстрее шёл дальше. Раза два Смурову показалось, что ноги его двигались нетвёрдо, как у человека не совсем трезвого. Всё это тревожило Смурова, и он начинал думать, что Колтухин, может быть, сходит с ума.

Но с чего? Если бы это случилось раньше, когда его обстоятельства были действительно ужасны, он ещё не так дивился бы. Но почему же именно теперь, когда он устроился и дела его пошли лучше? Может быть, он получил какое-нибудь известие из дому и узнал, что там свершилось новое несчастье? Уж если человеку не везёт, так не везёт во всём.

Но куда он идёт? Уже прошло больше получаса с тех пор, как они вышли из университета, а он всё идёт и идёт. Вот уже и Сухаревка, затем Красные ворота, а там пошли всё узенькие улицы да переулки, маленькие, грязные дома, длинные деревянные заборы. Куда он идёт? Здесь не может жить кто бы то ни было хотя бы и самый бедный чиновник.

А вот совсем пустая улица; фонари на ней редки и тусклы, не видно ни души. Смуров стал бояться, что, благодаря безлюдью, Колтухин обратит внимание на его шаги, и ещё больше отстал, держась всё-таки от него настолько близко, чтоб не потерять из вида.

Но вот пошли какие-то полуразрушенные постройки, в которых, кажется, никто не жил, и около одной Колтухин остановился и потом, повернув направо, вдруг исчез. Смуров с тревожно бьющимся сердцем прибавил шагу. Он дошёл до того места, где скрылся Колтухин, и увидел перед собой широкий вход во двор.

Там было темно. Он не заметил никакого движения. Тихо ступая. он вошёл во двор, дошёл до средины и, сделав сильное напряжение, разглядел какой-то предмет и чуть не натолкнулся на торчавшую кверху оглоблю водовозной бочки. Он ощупал самую бочку, она оказалась влажной.

«Значит, – подумал он, – кто-то сегодня возил в ней воду, а следовательно здесь живут».

Это соображение заставило его ещё раз хорошенько оглядеться. Зрение его уже свыклось с темнотой. Он стал замечать кое-что такое, чего не заметил с первого взгляда.

У самых ворот стоял маленький флигелёк, старый, покосившийся на бок. В нём была дверь и два небольших оконца такого типа, какие бывают в деревенских избах. Окна были закрыты ставнями, и сквозь щель одного из них вдруг проскользнула тоненькая струйка света.

«Да, здесь живут», – сказал себе Смуров.

Но тут у него явилось какое-то смутное ощущение страха. Бог знает, куда он попал. Может быть, это какой-нибудь разбойничий притон. Москву он знал плохо. Ему были хорошо известны места, примыкавшие к Моховой, но здесь он был в первый раз. Однако, ведь сюда вошёл Колтухин. Было бы чудовищно допустить мысль, что у него есть что-нибудь общее с разбойничьим притоном.

А разве вообще всё это не чудовищно? Это странное поведение товарища, то обстоятельство, что он забрёл сюда, на глухую улицу, а раньше говорил о каком-то уроке и чиновнике… Смуров не знал, на что ему решиться. Ведь могло статься, что Колтухин и не вошёл сюда; быть может, ему это только показалось. Расстояние могло обмануть его. Если же допустить, что он по каким-нибудь соображениям не хотел, чтобы знали о его резиденции, то что выйдет из того, если товарищ вдруг появится в этом флигеле? Может быть, это только оскорбит Колтухина, если его вдруг найдут в какой-нибудь унизительной обстановке и, может быть, таким образом грубо раскроют его тайну?

«Нет, – подумал Смуров, – так нельзя. Может быть, в конце концов, и необходимо разыскать его и спасти от какой-нибудь роковой трагедии, но это надо сделать осторожно».

И он решил не стучаться в дверь и не заходить во флигель.

Он тихо вышел из двора, – ворот не было, а на их месте была зияющая дыра, – и внимательно осмотрел домик и все приметы, чтобы днём не ошибиться. Идя по улице обратно, он старался заметить цвета и формы домов и заборов. На перекрёстке не было никакой надписи. Значит, это уже не был город. Он собирал все отличительные черты, чтобы получше заметить дорогу, и, наконец, выбрался на освещённую улицу.

На другой день он пошёл в университет пораньше, но Колтухина не было ещё. Он не явился и до двенадцати часов. Смуров начал беспокоиться. Может быть, вчера ему не следовало уходить. Что если именно вчера Колтухину нужна была его помощь?

Но в половине первого Колтухин явился. Вид у него был совсем плохой. Особенно глаза были какие-то нервозные и на бледных висках сильно выдавались синие жилки, в которых, заметно для глаз, медленно, но энергично бился пульс. Во взгляде было что-то лихорадочное.

Смуров поздоровался с ним.

– Ты опять плохо спал? – спросил он.

– Да, – сурово ответил Колтухин.

– У тебя бессонница?

– Да, бессонница! – сказал тот и стал смотреть вниз, должно быть, чтоб не встретиться с ним взглядом.

Смуров отошёл от него, а потом, перед самым приходом профессора, вышел из аудитории. У него уже созрел план.

На страницу:
6 из 13