
Полная версия
Где лучше?
Рабочий впивался глазами в монету и чесал голову.
– Што, небось пропил все деньги! Ишь, женины башмаки надел…
– Молчи!.. Убью!!. У! штоб те околеть! – ругался рабочий и кидался на Горюнова; но тот убегал.
Немного погодя Горюнов опять дразнил рабочего:
– Хочешь опохмелиться?
Рабочий молчит.
– Трещит голова-то? – И Горюнов приготовлялся бежать, следя за движением членов своего врага.
– Послушай…
– А ты возьми да скушай! – И Горюнов отвертывался или бежал, смотря по тому, замахивался ли на него враг, или бросался к нему.
Случалось, Панфил покупал водки косушку, разбавляя ее водой и насыпая в посуду для крепости немного махорки. В этом случае он показывал склянку.
– Видишь?
Рабочий подходил к Горюнову и хотел вырвать склянку, но тот отвертывался.
– Вода! – говорил рабочий, не веря мальчишке.
– Понюхай!
– Да дай в руки…
– Нет, ты из моих рук понюхай.
Рабочий нюхал.
– Доволен ли?
– Панфил Прохорыч!.. А… Дай… чуточку! – И рабочий начинал плевать.
– А! Тут дак Панфил Прохорыч!.. А вчера кто меня вытолкал?
– Не буду. Пьян был… все тебе отдам, – дай испить.
Но Горюнову было невыгодно отдать склянку одному рабочему. Он начинал травить двух или трех рабочих и, отдав им склянку, получал за нее хлеба, которого и доставало ему дня на два, на три.
Деньги он хранил в известном только ему одному месте, потому что при себе их иметь было опасно, так как рабочие к вечеру всегда приставали к нему, а ночью нередко он просыпался от производившихся кем-нибудь обысков в его одежде.
В субботу он забирал остаток денег, брал одно или два толстых полена, которые обвязывал веревкой и нес на плече до квартиры Пелагеи Прохоровны. И если он шел рано, то заходил на рынок и покупал муки и мяса. Приходу его все были рады, не потому, что он был редкий гость, но с его приходом появлялись щи, и воскресенье проводилось весело. Если же и в воскресные дни случались работы в варницах, то Горюнов не пропускал и этих дней, и тогда отдавал деньги сестре на кушанье, и шел на работу, надеясь получить за нее вдвое больше, чем в будни.
Первые дни пасхи Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч провели вместе. Как у всех православных, и у них был сыр и состряпан кулич на заработанные деньги Степаниды Власовны, Горюнова и Мокроносовой. Лизавета Елизаровна начала поправляться, так что могла ходить по избе, и подумывала после пасхи выйти на промысла, но она все-таки была слаба.
На третий день пасхи нашим приятельницам опять-таки нечего было есть. Все, кроме Лизаветы Елизаровны, пошли искать работы, но на промыслах работы не было, потому что начальство только что раскучивалось. Решено было общим советом во что бы то ни стало продать корову, которая еле двигала ногами, но за нее давали мало, потому что время было такое, что ни у кого не было денег. Кое-как продали ее за пять рублей. Но когда появилось столько денег, Степанида Власовна первым долгом отправилась в кабак и хватила водки, до которой она уже давно не дотрогивалась, а выпивши водки, пошла на рынок и купила две пары ботинок – себе и Лизавете Елизаровне – и опять спрыснула эту обновку, так что домой пришла пьяная и принесла всего только два рубля.
Пелагея Прохоровна высказала ей свое неудовольствие.
– Будто ты никогда не имела больших денег? Никитка помирает, а ты пьешь. Не сама ли ты жалела, што мы напрасно купили поросенка?.. А тут, как добралась до водки, и напилась!
– Виновата… Мои деньги, потому и выпила.
– Придется, верно, мне уйти от вас.
– И с богом, матушка! Хоть сейчас. Эдакое ведь сокровище!
И Степанида Власовна долго ворчала, высказывая то, что она сама себе указчик и очень будет рада, если Пелагея Прохоровна уйдет от нее; что вся бедность происходит от нее, так как раньше с Ульяновыми еще не случалось такой напасти. Но утром Степанида Власовна стала извиняться перед Пелагеей Прохоровной, прося ее забыть все то, что она наговорила пьяная, и даже отдала все деньги на хранение Пелагее Прохоровне.
Трудно было Пелагее Прохоровне придержать деньги. Степаниде Власовне было скучно, и она к вечеру же стала просить у нее десять копеек на куделю. Кудели не купила, а пришла домой выпивши, а так как она не была пьяна, то ей было совестно перед Пелагеей Прохоровной, и она молча легла спать. На другой день она выпросила тридцать копеек на лен, сказав, что она куделю забыла у какой-то женщины. Панфил вызвался сестре следить за Ульяновой – и, вернувшись домой часа через два, сказал, что Степанида Власовна действительно заходила в одну лавку; но оттуда вышла без льна и потом, купив два калача, отправилась в харчевню. Домой она пришла на другой день немного выпивши и, подавая Пелагее Прохоровне и Лизавете Елизаровне крендельки, сказала:
– А льну-то я опять не купила: попалась мне Безукладникова и говорит: ныне богата стала, нет, штобы должок отдать. Ну, я взяла и отдала.
Обе женщины промолчали и молили бога, чтобы скорее прошли праздники.
Соседи тоже узнали, что у Ульяновой появились деньги, и от них отбою не было: одна просила гривну, другая крупы чашку, третья сена – и т. д. Те, которые пришли раньше других, получили немного денег, а от других стали запирать двери, потому что денег на шестой день пасхи осталось только две копейки.
На восьмой день умер Никита.
XIII. Письмо и вести с приисков
Смерть Никиты опечалила все семейство. Все бегали по селу как угорелые: Степанида Власовна хлопотала о том, чтобы схоронить его даром. Но куда она ни приходила, все – от гробовщика до могильщика – отказывались оказать какую-нибудь помощь без денег, ссылаясь на свою бедность и на то, что теперь мрет мало народа. Другое дело, если бы мальчишка помер весной, когда больше мрет взрослых, тогда можно было бы от обрезков сколотить гроб для мальчишки и заодно уже отпеть даром и по пути вырыть для него яму. Пелагея Прохоровна ходила к начальству, прося его о пособии, но оно сказало, что мальчишка ничем не заявил себя таким, чтобы на похороны его можно было ассигновать от управлений какую-нибудь сумму; к тому же мальчишка не важная особа; другое дело, если бы он был сын какого-нибудь смотрителя или хоть писаря, тогда можно бы выдать родителям пособие. Успешнее были хлопоты Панфила Прохорыча. Хотя он был и не очень красноречив, но все-таки сумел убедить рабочих в том, что Ульяновой нечем хоронить сына. Рабочие поворчали-поворчали и все-таки от помощи не отказались: один сколотил из старых досок гроб, другой вызвался ему выкопать могилу, причем без драки с кладбищенским сторожем дело не обошлось, а на похороны пожертвовали кто сколько мог: кто копейку, кто грош.
Схоронили Никиту. В квартире точно кого недоставать стало. Давно уж в ней никто не хохотал громко, а теперь и разговаривали не громко: всех словно что-то давило.
– Что это, как долго нет нынче работы? Ах, как бы я рада была, если бы только поскорее открылась для баб работа. Я бы и лед колоть пошла на реке, – говорила Лизавета Елизаровна.
– А я все думаю: куда бы мне пристроить Марью? Уж я давно хожу по селу, никому не надо. Уж я бы даром отдала, – говорила Степанида Власовна.
– Конешно, нужно отдать даром, только я бы не советовала тебе отдавать, потому я и Лизавета пойдем в город.
– Куда в город?
– Уж это мое дело. В городе гораздо будет лучше, потому что там по крайней мере будем сыты и квартира будет теплая.
– В самом деле!.. И отчего это ты мне раньше не сказала? А далеко?
Пелагея Прохоровна сказала и объяснила, почему она дожидается лета:
– Я бы давно ушла, только подумай: могу ли я, ободранная и босая, идти… А летом мы туда всегда найдем попутчиков… Одних богомольцев сколько ходит по большой дороге, только бы выйти на нее.
– Так и я с вами пойду. Только как с Марьей-то?
– Надо весны дожидаться. Вот, как будут грузить коломенки, тогда мы накопим денег. Только ты, мамонька, ради христа, не пей.
– Вот те Христос! Провалиться мне, штобы я стала пить.
– А Машу мы там можем легко пристроить. Там она может мастерству обучиться.
– Дай бы ты, господи!
И все стали ждать тепла: даже Маша надоедала всем, спрашивая: «А скоро ли мы пойдем далеко-далеко?..»
Панфил одобрял эти намерения и рассказал сестре, что он в город ни за что не пойдет и что он уже надумал идти в М. завод и только дожидается лета, когда он может даром доплыть туда с барками.
Пелагея Прохоровна задумалась.
Панфил Прохорыч не говорил ей раньше о своем намерении идти туда же, куда ушел Короваев и Григорий Прохорыч. Она думала, что М. завод ничем не отличается от других ей известных заводов, и хотя нередко ей приводилось слыхать похвалы о М. заводе, куда будто бы со всех сторон стекаются рабочие, потому что там производятся какие-то спешные постройки, но Пелагея Прохоровна замечала, что те, которые говорили об этом, не трогались с места, а жили по-прежнему в селе, и ей казалось, что эти люди говорят об этом для того, чтобы соблазнить молодежь и простых людей. Пелагея Прохоровна любила Панфила за то, что он не грубил ей и всегда старался ей чем-нибудь угодить: в городе он навещал ее чаще Григорья и иногда приносил даже лакомства. Здесь, кроме его, у нее не было родни, и с ним ей было все-таки веселее, так как они друг друга понимали, друг другу сочувствовали. Вдруг ей пришла в голову мысль – не получил ли брат письма из М.?.. Стала она от него выпытывать об этом, но тот божился, что он идти туда уже давно задумал, напрашивался идти даже с Григорьем, но Григорий его не взял. Он говорил, что Короваев неспроста ушел туда, и если ничего не пишет ей, так, может быть, потому, что копит деньги.
– А мы, Палагея, пойдем туда вместе.
– Нет; уж я туда не пойду. Лучше уж здесь остаться, чем туда идти: здесь по крайней мере для баб работа есть, а в заводе, подумай, какая может быть бабам работа?
– А если Короваев женится на тебе?
– Што мне на шею ему вешаться? Уж, пожалуста, не говори мне про него.
Так брат и сестра и не стали говорить больше ни о Короваеве, ни о походе в разные места, но оба все-таки думали о М. заводе.
Стала Пелагея Прохоровна ворожить в карты на трефового короля. Все выпадают дороги да печаль на сердце, а письма нет…
Наконец прошел лед; вода на обеих реках прибывала по часам и заливала прибрежные сельские улицы так, что в них плавали на лодках. Широко разлились реки, по целым дням дул холодный ветер, и бурлила вода. Погода стояла сырая; везде было грязно, мрачно; зато на набережных происходила деятельная работа. Там с утра до вечера грузили в коноводки соль, скрепляли бревна в плоты, на плоты складывали дрова, причаливали другие плоты с дровами или с камнем, преимущественно точильным. В это время только одни богатые люди, сидя на балконах своих домов, любовались широким разливом рек и деятельностью людей на пристанях, рабочий же класс старался как можно более заработать денег, редко останавливаясь, чтобы выправить свои члены из согнутого положения, часто бегая к воде, чтобы напиться, и на ходу закусывая. Зато вечером многие из рабочих, мужчин и женщин, садились на набережные и затягивали свои грустные песни.
В один из таких вечеров Пелагея Прохоровна сидела с Лизаветой Елизаровной и ее матерью отдельно от других рабочих. Все три женщины, уперши руками головы, смотрели на волны, высоко поднимающиеся и с шумом разбивающиеся об набережные. Они уже вдосталь наговорились о том, как им лучше сделать насчет житья. Ульяновы уговаривали теперь Пелагею Прохоровну остаться с ними до осени, потому что летом на промыслах больше работы, чем зимой, и Пелагея Прохоровна не знала, что ей делать, потому что она получала заработка по тридцати копеек в день. Но, несмотря на этот заработок, у всех было тяжело на душе, всем чего-то хотелось, но чего – они не могли себе объяснить. Им хорошо казалось сидеть здесь, хотя ветер и дул прямо в лицо. Недалеко от них рабочие, мужчины и женщины, голосов в двести поют-тянут промысловую песню, слов которой вдали почти невозможно понять. Сердце надрывается от этой песни, хочется другой жизни; в этом плеске волн как будто слышится отзыв, что лучшая жизнь есть. Но где она? «Нет уж, я пойду в город», – подумала Пелагея Прохоровна, и ей так сделалось горько, что из глаз закапали горячие слезы, но она постаралась поскорее вытереть их.
– Палагея! Гляди, што-то бабы и мужчины в кучу собрались, – сказала ей Лизавета Елизаровна, тронув ее за плечо.
Никто не пел. Рабочие столпились в одну кучу и галдели. Приятельницы подошли туда.
– Ишь, ловок! Песни наши, говорит, нравятся… Спой ты ему веселую?! – галдили рабочие.
– Небось даром хочет? – кричали женщины.
Скоро мужчины и женщины разошлись, рассуждая о том, как управляющий Егорьевскими промыслами подошел к рабочим и стал просить их спеть веселую песню и тем нарушил ихний спокой, потому что они пели от души. А петь на заказ никому не хотелось даром, да и что за пенье на заказ, когда на душе невесело!
Дома Ульяновы застали Панфила Прохорыча с каким-то пожилым человеком, сидевшим за столом в ситцевой рубахе и молча курившим из трубки махорку.
Гость поклонился вошедшим и сказал:
– Елизар Матвеич приказал кланяться.
Начались расспрашиванья.
Оказалось, что мужчина пришел сюда нарочно из Удойкинских приисков, на которых работали Ульянов и Горюнов. Ульяновы, очень обрадовались ему. Обрадовалась и Пелагея Прохоровна.
– А дядю нашего видаешь? – спросила она.
– Как не видать? Вместе робили, только он ноне все больше особо от Ульянова.
– Хорошо ли там? – спрашивали гостя.
– Ничего, жить можно. Только глушь! С одной стороны – кержаки, с другой – лес да горы, да звери… Всяк себе хозяин, потому хоть и есть начальство, только мы на него и внимания не обращаем.
– Так ты неужели нарошно пришел? – спросила Степанида Власовна, совсем растерявшись и утирая глаза. Она уже успела поблагодарить бога, что муж ее здоров и ему там можно жить.
– Дал слово, так надо исполнить. И так крюк, почитай, двести верст дал.
Хозяйка не знала, с чего и начать расспрашивать гостя, да и ее предупреждали остальные, которые то и дело спрашивали его то об Ульянове, то о Горюнове. Гость отвечал отрывочно. Из слов его хозяева узнали, что на приисках хорошо и Ульянову и Горюнову, потому что они служат казаками, но Горюнову лучше, так как он кержак и дружен больше с кержаками (то есть – раскольниками).
– А што, хозяйка, угости-ка меня водочкой, да нет ли у те жаренова мочалка?
Степанида Власовна начала плакаться на свою жизнь и рассказывать о том, как, по милости Машки Оглоблиной, у нее отняли дом, но не спросила его: не видать ли Оглоблиной на приисках?
– Неужели у вас ни у кого нету денег? А я вам грамотку привез от Ульянова.
Степанида Власовна вскрикнула от радости.
Гость не торопясь вытащил из-за голенища что-то завернутое в тряпицу, не торопясь развязал тряпицу, развернул засаленную бумагу и подал хозяйке.
Дрожащими руками взяла Степанида Власовна письма, перекрестилась и стала вертеть его в руках.
– Што, небось, рада! Небось, еще не так обрадуешься, как деньги получишь!
– Што ты… Деньги?
– Да. Ульянов велел дать тебе пять цалковых и росписку ему представить. Умеет ли кто грамоте-то?
– Да мы по-церковному, – сказали Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч.
– Ну, а я только цифры и умею писать. Подемте к грамотеям.
Немного погодя все вышли во двор, сели в лодку и подплыли к одной харчевне, в которой хозяин, по отсутствию гостей, уже ложился спать.
Через четверть часа хозяин, надевши огромные очки в медной оправе, прочитал следующее:
«Дражайшей моей супруге и сожительнице, Степаниде Власовне, свидетельствую мое нижайшее почтение с пожеланием доброго здравия и в делах хорошего успеха. Наипаче же здравия телесного и душевного. Дочери моей Лизавете Елизаровне посылаю мое родительское благословение, навеки нерушимое, каковое посылаю Степану, Никите и Марии, и всем по поклону. С сей верной оказией посылаю вам денег пять рублей. Прошу их беречь и на меня не рассчитывать, потому мы все под богом ходим, а наипаче на приисках того и бойся, штобы черемис, или татарин, или какой беглый каторжник не укокошил тебя. Нижайшее мое почтение и поклон Пелагее Прохоровне и братцу ее родному Григорью Прохоровичу. При сей верной оказии Терентия Иваныча здесь нет, а хотел написать. Живите хорошенько. Больше всего уповайте на бога. О себе скажу, што мы с Терентием Иванычем ссоримся редко и доверенный нам благоволит. Хорошо бы Степку иметь при себе, да далеко. От сего письма остаюсь жив и здоров.
Ульянов».
Слушая это письмо, Степанида Власовна плакала, прочие смотрели на лицо читающего. Когда хозяин кончил чтение и свернул бумагу, Степанида Власовна попросила его повторить, но хозяин отказался от повторения, потому что его интересовала приисковая жизнь, и он, налив принесшему письмо стакан водки, стал его расспрашивать о приисках.
Степанида Власовна взяла у хозяина полштоф водки и кусок семги домой. Она хотела угостить дома, да и самой ей хотелось выпить, в харчевне же никто не хотел оставаться, потому что от нее до квартиры нужно было плыть в лодке, которую между тем могли украсть.
За водкой гость разговорился с хозяйкой и, между прочим, высказал, как ближе идти на прииск, потому что Степанида Власовна, узнавшая, что на приисках очень мало баб, изъявила желание идти на прииск, и это желание гость одобрил. Панфил Прохорыч сидел, недалеко от них молча; его весьма занимали слова гостя, который рисовал приисковую жизнь с хорошей стороны, и ему захотелось, во что бы то ни стало, идти туда скорее.
Гость вынул из-за пазухи рубашки бумажник, завернутый в тряпку, и вынул из него пачку ассигнаций.
Степанида Власовна ахнула, увидя столько денег.
– Это, тетка, не мои деньги: тут хозяев много. Видишь ли, я сбывал крупку и получал деньги. Только вы смотрите – молчок! Потому тут и ваши главы имеют часть.
Панфила Прохорыча трясло при виде такой кучи денег.
Гость вынул пятирублевую бумажку и подал ее хозяйке.
– Дай мне бумажку! – сказал дико Панфил Прохорыч.
– Да стоишь ли ты еще бумажки-то? – проговорил, смеясь, гость.
– Право, дай. Дядя заплатит.
– Да тебе на што?
– Я на прииски пойду.
– А медведей не боишься?
– Чего бояться? Видал.
Но гость не дал денег Панфилу, а завязал их крепко и спрятал опять на груди, под рубашкой.
Всю ночь Панфил не мог уснуть. Ему хотелось украсть у гостя бумажник, но гость хотя и крепко спал, а при каждом прикосновении руки Панфила переворачивался на другой бок и сжимал на груди которую-нибудь руку.
Рано утром гость распрощался с хозяевами.
– Дядя! Возьми меня, – упрашивал гостя Панфил.
– Воровать не умеешь. Ты думаешь, што я не чувствовал, как ты ночью около меня шарился. Ну, да што об этом говорить!
И гость ушел.
Хозяйка очень радовалась неожиданной получке денег, к когда она явилась на промысел, там уже все знали о получении ею денег и приставали с расспросами о муже.
Панфил не пошел на промысла. Он целый день ходил по рынку и в харчевни, надеясь найти приискового рабочего и уговорить того взять его с собой. К вечеру он увидал его выходящим из одного полукаменного дома.
– Дядя! Возьми…
– Куда я тебя возьму?
– Я тебя поблагодарю после.
– Што мне твоя благодарность. Взять я тебя не могу с собой, а коли хошь, дорогу могу указать. Согласен?
– Я и один пойду.
– Ну, ладно, коли у те есть такая охота. Пойдем.
Рабочий зашел в питейный, рассказал Панфилу, как идти до такого-то города, из этого города до такого-то села, а в селе всякий знает дорогу на Удойкинский прииск, потому что рабочие закупают в нем провизию.
– Есть ли у тебя деньги-то?
– Немного.
– Ну, я тебе дам, пожалуй, пять рублей под расписку.
Содержатель кабака написал расписку за Горюнова и подписался за него.
Рабочий угостил водкой хозяина и Горюнова, разговаривая о чем-то шепотом с хозяином.
Выпивши водки и посидевши с четверть часа с рабочим, Горюнов болтал без умолку, ругал здешнюю жизнь, благодарил рабочего за то, что он указал ему дорогу на золотые, лез целоваться с ним и хотел угостить его, но тот поставил ему еще косушку, вышел ненадолго на улицу и потом уже не являлся.
Горюнов раскутился. К вечеру стали появляться рабочие, он хотел угостить их водкой, но хозяин давал пятирублевой его бумажке цену только рубль, доказывая, что эта бумажка фальшивая. Горюнова вытолкали из кабака – до того он сделался назойлив.
Утром он объявил сестре, что идет к дяде; сестра посмеялась над ним, думая, что он шутит. Горюнов обругал сестру и пошел покупать сапоги. Купивши сапоги, он пошел купить платок сестре; но в лавку вошел хозяин кожевенного товара и крикнул на него:
– Ты где это научился фальшивые бумажки стряпать?
Горюнов побледнел, но не обернулся.
– Тебе говорят?
– В чем дело? – спросил хозяин лавки.
– Да вот я ему продал сапоги за два рубля. Он и дает пятирублевую. Я сослепа-то не разглядел, передал племяннице, та и дала ему сдачи, а как ушел он, я и стал разглядывать, и сравнил с своей бумажкой. Смотри! – И он показал бумажку лавочнику.
– Сс!.. фальшивая и есть! – проговорил лавочник.
– Сам накопил фальшивых, – начал было Панфил, но его ударил в спину хозяин лавки, так что он выскочил на улицу и пустился бежать.
– Держите! Ловите! – кричали оба лавочника.
Горюнова остановили; около него собралась куча народа. Продавший сапоги рассказал, в чем дело, с прикрасами.
– Не давал я ему фальшивой бумажки!..
– Ах ты, пес!.. А сапогов ты тоже не покупал?
– Я на другие…
– А откуда ты взял такую бумажку?
Толпа между тем росла.
– Э! Да это тот и есть, што вчера у Евстигнеева Бориса в кабаке был! Он и есть. Ведите его в полицию! За это я отвечаю! Я у него вчера видел фальшивую пятирублевку.
Горюнова стали бить и отправили в полицию.
XIV. Острожная жизнь
Горюнов решительно ничего не понимал, попавши в полицию. Ругательства, остроты сыпались на него со всех сторон, так что он никак не мог обдумать, что ему сказать, зная, что он ни в чем не виноват.
Стали его допрашивать; явилось много свидетелей, которые показывали на него различно. На первых порах Горюнов хотел отделаться одними словами: «ничего не знаю… сапогов не покупал». Словом, Горюнов одурел совсем, ему не давали одуматься, и только под розгами заставили его сказать, что бумажку он получил от рабочего с Удойкинских приисков при сидельце. Этим сознанием и закончили первые допросы и не тревожили его больше двух недель. Хотя он и был посажен в секретную, но в этой комнате вместе с ним заключалось несколько мужчин и женщин, которых некуда уж было посадить. Большинство его товарищей состояло из мелких воров, представленных сюда сельскими состоятельными людьми, из бродяг и лиц, не помнящих родства, – таких людей, которым или нечего было есть, или которые искали себе различными способами лучшей, свободной жизни. Он с первого же дня не мог ни в чем сойтись с ними, не мог отличить из них ни одного человека, с которым бы можно было поговорить; но насмешки их над ним, издеванья над его простотою заставляли его огрызаться с ними, ругаться и даже драться. Короче сказать, ни Горюнов не понимал своих товарищей, ни они не понимали Горюнова.
Скука была невыносимая Панфилу среди этих товарищей. Он проклинал свою жизнь, а равно дядю за то, что тот уговорил его прийти сюда, плакал; но все-таки, не считая себя виноватым, думал, что недолго проживет в этом аде, и всячески старался избегать товарищества, лежа то под лавкой, то сидя в углу с закрытым ладонями лицом. Много ему привелось увидать тут различных сцен, много такого, чего он не видал до сих пор, но ему некуда было деваться, да и его часто сталкивали с места, и он очень обрадовался, когда его вывели на свежий воздух.
– Панфилушко! Што ты наделал? – спрашивала сестра, увидавшая его выходящим под стражей из полиции.
– Ничего не знаю, – отвечал брат.
– Правда ли, говорят, что ты убил того рабочего, который был у нас?
– Врут!
Тем и кончилось свидание и разговоры брата с сестрой, потому что Горюнова торопили к следователю. Через две недели ему, однако, удалось ночью убежать из полиции. Зашел он к сестре, но Пелагея Прохоровна, как сказала Лизавета Елизаровна, уже ушла в город. Панфил вышел из ворот бывшего ульяновского дома и задумался: куда ему идти теперь? Ни в селе, ни на промыслах ему нельзя показаться, – там его схватят. Оставалось одно: наняться на плоты – и он пошел туда; но плоты хотели пустить через день, а днем его увидал один промысловый рабочий, и его свели обратно в полицию. Началось новое следствие о побеге Панфила и продолжалось с месяц, в течение которого он уже стал привыкать к этой жизни. По окончании следствия его повели с другими арестантами в город, но дорогой он захворал и только через полтора месяца, пришедши в чувство, узнал, что находится в тюремном лазарете.