
Полная версия
Где лучше?
Крепко стал Степан подумывать о том, как бы угодить матери. Прежде мать по голове его гладила, когда отдавал он ей недельный заработок, кормила его досыта; если что пекла сладкое, то сама не попробует, а даст ему; теперь бьет за то, что он мало носит денег, хотя он теперь целыми двумя копейками получает больше прежнего, сладкого ничего нет, да и хлеб даже покупают с рынка. Прежде мать заботилась: нет ли на халатишке дыры, целы ли у него ботинки; теперь все разваливается, мать не спрашивает, а поди-ка, сунься к ней, когда она все ворчит! Хорошо еще, что сестра кое-как заштопает. О Лизавете Елизаровне он тоже был дурного мнения, но она в последнее время стала ему больше нравиться, потому что она с ним разговаривала, играла с ним в карты, расспрашивала его, кормила и заштопывала дыры на халатишке и на ботинках; когда сестры и Пелагеи Прохоровны не было дома, туда хоть не показывайся: ни корки оглоданной не найдешь нигде. Кроме этого, ему нравилось то, что она отказалась быть женою Григорья Прохорыча, которого он терпеть не мог за его хвастовство и надменность.
Степану мало приводилось работать с рабочими. Он больше находился в насосе около лошадей, один или с каким-нибудь рабочим, который больше молчал. В таком уединении у него много было времени думать, к тому же он не был охотником петь один песни. И он думал много. Но главною его думою ежедневно было о том, что будет из него, когда он сделается богачом, и каким образом ему достичь до того, чтобы сделаться богатым человеком? Все это он развивал на разные лады, каждый новый предмет давал ему тему для новых дум. Летом он думал, что найдет деньги под лодкой, в которой он или кто-нибудь перевозил состоятельного человека через реку; на эти деньги он завел бы несколько лодок, в которых его семейство стало бы перевозить весной людей через реку дешевле, чем берут на перевозе, и таким образом нажил бы много денег и из них половину брал бы себе, а половину отдавал матери – и т. д. Зимой он думал: хорошо бы заработать деньги на лошадь, которую бы можно было запрячь в ворот, а тогда он стал бы получать платы по четвертаку в день, по праздникам бы стал на этой лошади возить дрова на варницы и мало-помалу разжился бы – и т. д. И чем больше казалась ему невыносимою брань, тем больше он проводил время в думах о богатстве и даже мало спал по ночам. А тут еще новое горе: промысловая Варька, пятнадцатилетняя девушка, с которой он с трехлетнего возраста играл вместе, стала ему нравиться более прежнего. Варьку он стал почему-то бояться и при мысли о ней по всему телу чувствовал что-то приятное: так вот и хочется видеть ее, сидеть с ней и смотреть на нее. Уж он ее раз обнял в чулане, да она его так оттолкнула, что он сильно ушиб об косяк левый локоть. А как раз обнял да получил толчок, захотелось и в другой раз, только она сказала:
– Не стоишь! Подари мне платок с картинкой, так я тебе позволю обнимать меня часто. Тогда и я тебе варежки подарю.
Задумался Степан крепко над словами своего приятеля. «В самом деле, – думал он, – если я не стану отдавать денег матери или сестре, я накоплю денег. Куплю себе ботинки, Варьке платок; Варька мне подарит варежки и чулки». Но как это сделать? Что сказать матери, куда деньги спрятать?
По окончании работы он зашел за Горюновым в варницу, тот уже спал. Ульянов разбудил его.
– Не пойду. Гришка вон тоже не ходит, и я не пойду. Не ходи и ты, коли хочешь быть мне товарищем, – сказал Панфил Степану.
В первый раз пришлось Степану ночевать в варнице. Случалось ему спать и в шалаше у отца, и в лесу, и на берегу реки, зато он спал там в виду у матери или с разрешения ее; теперь же ему пришлось покидать мать и сестру по своему капризу. Но отстать от Панфила ему не хотелось; рабочие говорили: где Степке спать в варнице, он ни на шаг не может отойти от матери и спит на перине! Степан лег к Панфилу, но долго ворочался с боку на бок, и если бы не ночь, то давно убежал бы домой.
На другой день ему было очень скучно об матери, и он боялся теперь показаться ей. Чем больше он думал о своем поступке, тем больше находил себя неправым, потому что никто, кроме матери, так не любил его раньше. А если теперь она не любит, то, может быть, это недолго будет продолжаться. Вечером Степан направился домой, но Панфил попался ему навстречу. Он нес на веревочке двух налимов.
– Степка! Иди уху хлебать!.. Славная будет уха, с луком, с перцем… Славно будет! Гуляй, Степка!!.
У Степки слюни текли от желания похлебать ухи; ему слышался запах рыбьего навара. Он уже с покрова не едал рыбы. Тогда мать пекла пирог с сигами, а об налимах он только слыхал, что они хороши. И он пошел за Панфилом.
Панфил Горюнов справлял сегодня свое вступление в товарищество рабочих. Хотя рабочие и не считали его за большого рабочего, но так как он работал наравне с ними, то же, что и они, то они не гнушались с ним водить компанию, обедать вместе – и в некоторых случаях даже затыкались им, то есть просили его, в случае отсутствия товарища, заменить того, за что он, кроме спасиба, пока ничего не получал. Товарищество состояло в том, чтобы работать вместе, в случае утайки кем-либо какой-нибудь промысловой вещи всем молчать, хотя бы при этой утайке не было произведено между товарищами никакого дележа, не выдавать товарища, если он почему-нибудь ушел из варницы с полдня или с полночи, а требовать, чтобы ему была положена плата, как и всем, за полное число урочного времени. Товарищество составляли большею частью друзья, и поэтому в компанию к ним попасть было нелегко. Панфил же попал потому, что он был мальчик бойкий, вострый на словах, умел угодить всем, раза два уже обругал смотрителя, и тот ничего не сделал за это мальчишке, потому что не нашел, что возразить на его резкие замечания. Особенно же рабочим нравилось в Горюнове то, что он отказался жить с сестрой и, стало быть, будет иметь деньги, которыми легко можно будет им позаимствоваться от него. Рыбу же Панфил достал довольно смело. Напротив амбара, недалеко от берега, он заметил утром какого-то мужчину, вытаскивающего из маленькой проруби палку, потом какую-то плетушку. Это его заняло. Он подошел к нему и узнал, что мужчина становит морды и снасти, которыми ловят рыбу. Вот вечером Панфил и пошел ловить рыбу. Морду он не мог поднять, а бечевка с вершковыми крючками была так велика, что он ее едва на четверть вытащил из дыры. И тут с ним чуть не случилась беда: один крючок зацепил за халат, его стало тянуть к дыре; ладно, что он ножик взял с собой и обрезал бечевку, – и потом схватил бечевку с налимами, пустился бегом к варницам, потому что услыхал недалеко от себя крик рыболова, который хотел его побить. На промыслах он был в безопасности, потому что туда рыболов идти побоялся бы.
Уху хвалили все, несмотря на то, что к ней недоставало водки. Степан ел с жадностью, и после ужина у него прошла охота идти домой.
Так прошло до субботы. В субботу утром ребята задумались: где им выпариться и где провести воскресенье? Утром Панфил высказал это затруднение товарищам. Те тоже призадумались.
– В бане выпариться беспременно надо, и рубаху надо тоже попарить, да вымыть надо… У нас-то нету бань, сами паримся где попало, а вам, ребятишкам, и подавно негде… Мы, пожалуй, с собой возьмем, только куды после бани вам деваться? Ведь не все же на промыслах быть? Ведь бывает же и свинье праздник…
Так рабочие вопрос о том, где провести ребятам праздник, ничем не решили.
В субботу была работа и женщинам на промыслах. Как водится, там были Лизавета Елизаровна с матерью и Пелагея Прохоровна. Степанида Власовна проработала немного и пошла разыскивать сына.
– Варвар! В добрую землю, видно, вошел! – кричала она на Степана.
Степан молчал.
– С этаких лет от дому стал лытать (бегать)! Где ты был?
– Здесь!
– Врешь! Не поверю!
– Я, мамонька, не пойду больше домой. Мне и здесь хорошо.
Мать разразилась ругательством, но на нее прикрикнул рабочий:
– Што кричишь-то! Только парня от деда отнимаешь. И так уж чуть не все жилы из него вытянула, – проговорил он вслух и оттолкнул ее от насоса.
Степанида Власовна пошла жаловаться на рабочих смотрителю, что они совсем развратили Степку, и просила его заступиться за нее, то есть отодрать его хорошенько сейчас же при ней, как это было прежде.
– Не могу. На то есть полиция.
Степанида Власовна заплакала и поклонилась смотрителю в ноги, прося его выдать ей заработок за Степана.
– Ты, матушка, сама в состоянии робить! От тебя и теперь разит водкой.
И смотритель вытолкал от себя Степаниду Власовну.
Степанида Власовна не унялась, а пошла к полицейскому начальству, которое отказалось наказать розгами ее сына, но дало ей бумагу, чтобы заработную плату сына ее Степана выдавали ей.
Смотритель позвал к себе Степана и объявил ему о проделке его матери.
Степан стоял бледный, молчал.
– Не ты первый… Эти пьяные бабы меня совсем сбили с толку, и я не знаю, как помочь тебе… Если я всем стану помогать, самому придется голодом сидеть! А супротив полиции я ничего не могу сделать, потому наши порядки с ее порядками не сходятся.
Вечером Степанида Власовна получила за Степана деньги за всю неделю, так как Степан работал всю неделю на одном месте. Рабочие ее стыдили; уговаривала ее и Лизавета Елизаровна не брать деньги, если Степан не хочет их отдавать им для хозяйства; плакал Степан, – ничто не помогло. Степанида Власовна ушла с деньгами.
– А ведь, ребята, с ней ничего не сделаешь. Она мать! – говорили рабочие.
– Да парню-то от этого не легче!.. Надо бы его пристроить куда-нибудь.
– Кто станет даром кормить?.. Слушай, Степка… Твоя мать берет за тебя деньги, значит, полиция думает, што она живет на твой счет и семью кормит… а всем теперь после Елизара известно, што кормитесь вы Лизкой. И дурак ты будешь, если не станешь требовать свое… Ступай домой хозяином. Знать, мол, не хочу; давай мне мое; одевай, обувай меня… – проговорил один рабочий.
– Хоть бы кормила, и то ладно, – заметил кто-то в толпе.
Настроенный таким образом рабочими, Степан пошел домой с сестрою, Панфилом и Пелагеею Прохоровною, которая говорила, что хорошо он делает, что не живет дома, потому что ее и так корит Степанида Власовна углом. И если бы она, Пелагея Прохоровна, имела больше заработка, то ушла бы на другую квартиру, да и теперь живет только потому, что ей веселее с Лизаветой Елизаровной.
Степаниды Власовны дома не было. Она пришла уже в то время, когда все выпарились в бане, – и пришла пьяная, но ворчала недолго и, свалившись на пол, скоро заснула. Лизавета Елизаровна пощупала карман в сарафане Степаниды Власовны – ничего не брякало.
– Как есть все уходила! – сказала она с горестью.
Вскоре легли спать все обитатели этой квартиры, и через полчаса, как погасили лучину, в избе настала тишина, прерываемая храпом Степаниды Власовны. Не спали только Пелагея Прохоровна и Степан, но оба они, занятые своими мыслями, думали, что спят все.
Вдруг Пелагея Прохоровна, спавшая на кровати рядом с Лизаветой Елизаровной, услыхала, что кто-то слез с печки и подошел к Степаниде Власовне. Немного погодя что-то стукнуло под лавкой. Пелагея Прохоровна задрожала, встала и на цыпочках подошла к столу, на котором она ущупала спички. Она чиркнула спичкой, спичка зажглась – и в этот момент она увидела Степана, поднявшего руки кверху с топором. В тот момент, как осветило избу, топор выпал у Степана назад от него и попал на голую ногу Пелагеи Прохоровны, но, к счастью, не острием, а обухом.
Пелагея Прохоровна схватила за руки Степана.
– Што ты делаешь, разбойник? – крикнула она в испуге.
– Ничего… Пусти… – И Степан стал барахтаться.
– Лиза! Помоги мне.
– Што такое? – проговорила в испуге Лизавета Елизаровна.
– Братчик-то твой…
Лизавета Елизаровна вскочила, зажгла огня на лучину и увидала: Пелагея Прохоровна борется с Степаном, который старался вырвать свои руки из рук Мокроносовой, а ртом старался достать или локоть, или плечо ее, чтобы укусить.
Увидя топор, Лизавета Елизаровна крикнула, и с ней сделалось дурно.
В это время проснулся Панфил, и открыла глаза Степанида Власовна.
Степан вырвался и выбежал из избы.
Пелагея Прохоровна оттолкнула ногой под лавку топор.
Степанида Власовна присела, огляделась, потом выбежала на двор и закричала:
– Караул!.. режут!..
На ее крик сбежались хозяева – и, узнав от нее в чем дело, хотели идти спать, потому что на нее не стоило обращать внимания, но вышла Пелагея Прохоровна и стала звать хозяйку на помощь Лизавете Елизаровне, которой с испугу сделалось дурно.
Хозяин, узнав о покушении на жизнь матери Степаном, никак не хотел прекратить это дело, и как его ни упрашивали Мокроносова, Горюнов и Лизавета Елизаровна не разглашать о нем, он, для своей безопасности, созвал двух соседей в квартиру своих жильцов и утром заявил полиции.
Лизавета Елизаровна к утру выкинула мертвого ребенка. К утру же разыскали Степана и посадили в полицию, где он сказал, что хотел убить мать за то, что она отняла у него заработок.
XII. Голодные дни
Степанида Власовна два дня ходила по селу, как ошалелая. На первых порах ей так и казалось, что весь свет вооружился против нее. Уж если ее родной сын, ее любимец, поднял на нее руку, чего же можно ждать ей от чужих! Она не хотела себе верить, что она сама своими глазами видела сына. Но его держала за руки ее жиличка, Пелагея Прохоровна; дочь ее выкинула от испуга; сын в глаза сознался ей в преступлении. Много слез пролила Степанида Власовна наедине и при людях, жалуясь на то, что она самая несчастная в селе женщина. Поступок Оглоблиной в сравнении с поступком ее сына, по заключению Степаниды Власовны, был капля в море: Оглоблиной она могла сделать вред, могла ее срамить, как ей хотелось, но сын… сын, которого она любила, на которого возлагала большие надежды, ее родной сын поднял на нее руку… Слыханное ли дело в селе? Она никак не могла понять, что за причина, что сын поднял на нее руку? Что бы он выиграл, убив мать свою? Уж ему острога не миновать, как он ни скрывайся. Разве ему жизнь надоела в селе? «Я не держала; иди хоть на все четыре стороны; я бы держать не стала… Отчего бы ему не сказать мне: я, мол, не хочу отдавать тебе деньги, и я бы ничего… Стала бы собирать христа ради и прокормила бы как-нибудь ребятишек…» Так говорила Степанида Власовна всем спрашивавшим ее с удивлением об сыне, стараясь услышать от них сочувствие, жалость к ней, всеми обиженной. Но они говорили одно: сама, матушка, виновата; ты сама довела до того сынка, што он поднял на тебя руку. Отчего наши дети не поднимают на нас рук? А ведь и наше-то житье не барское!
Теперь Степанида Власовна уже не ругалась дома, где она проводила большую часть времени, потому что ей тяжело было показываться в селе, где она как будто чувствовала себя оплеванною. Напротив, она старалась держать себя дома хорошею хозяйкою, доброю матерью. Она теперь уже не бранила и дочь за то, что та выкинула младенца, а заботилась о том, чтобы та выздоровела, сообщала ей результаты своих похождений насчет продажи коровы, насчет слухов про Оглоблину, которая, как она узнала от приезжающих на рынок из деревень крестьян, торгует в городе калачами, пряниками и орехами; сделалась ласкова с Пелагеей Прохоровной, которая спасла ее от смерти. Все это удивляло молодых женщин, и они не знали, к чему отнести такую перемену в Степаниде Власовне.
Недостатки Ульяновых увеличились еще более. Это Степанида Власовна видела и особенно ощущала при наступлении пасхи. И она раскаивалась в том, что после отъезда мужа тратила она понапрасну время на нанесение оскорблений Оглоблиной, пропивала почти половину заработка Степана. «Хотя бы польза была из этого», – думала она. Хотя Оглоблиной и нет теперь в селе, но ей-то от этого не легче. У нее нет своего дома, не на что купить даже льну, для того чтобы из него извлечь какую-нибудь выгоду, и, стало быть, не на что купить хлеба. А теперь еще Никита и Марья захворали, нужно звать лекарку, ей нужно платить… Сбирать Христа ради совестно, потому что у нее есть взрослая дочь, которая одна в состоянии своими заработками прокормить целое семейство. Но и дочь расхворалась. Иные женщины так на третий день после родов в силах работать, а Лизавета Елизаровна вот уже целый месяц с кровати не встает, худеет, ничего не ест. Ходила Степанида Власовна даже к доктору посоветоваться насчет болезни дочери, да доктор ее не принял. Ходила Степанида Власовна и к начальству разному, прося его выпустить Степана, потому что она прощает его поступок и не желает, чтобы его судили; но над ней посмеялись и сказали ей, что теперь она над сыном не имеет уже никакой власти, потому что он находится в руках правосудия.
Походит-походит Степанида Власовна по селу, поищет во многих домах работы, нигде нечего ей делать. Куда ни придет – везде удивляются, что она ищет работы, тогда как иную женщину не скоро заманишь на работу в какой-нибудь дом, потому что женщины любят только носить соль, отчего, вероятно, в богатых семействах и выработалась поговорка: «Тяжела на подъем, как солоноска». Да и что ей работать на домах? Богатые семейства имеют прислугу, большею частию из девушек, которых держат из-за хлеба; бедные делают все сами. В одном месте ее, впрочем, заставили вымыть пол, но хозяйка после обеда шаль потеряла, и Степаниду Власовну свели в полицию. Шаль нашлась, а Степаниду Власовну выпустили. В другом месте заставили белье стирать, да увидала хозяйка, что Степанида Власовна не умеет стирать белье, прогнала ее, не заплатив за потраченное время ни копейки. Придет она домой усталая, задумается. Дети стонут, дочь лежит исхудалая.
– Господи помилуй! Господи помилуй! – шепчет с отчаянием Степанида Власовна и посмотрит на дочь.
«Неужели она помрет?» – спрашивала сама себя Ульянова.
Возьмет прялку, на прялке замотан кусочек кудели, – и положит назад прялку.
И только одна Пелагея Прохоровна спасала эту семью от голодной смерти.
Пелагее Прохоровне давно опротивела здешняя жизнь. Не раз приставали к ней мужчины с любезностями, не один уже делал ей предложения «скоротать с ним жизнь». От всех она отделывалась или молчанием, или резкими возражениями, за что ее и стали все звать гордячкой; а так как она ни с кем компании не вела, то преимущественно женщины стали считать ее женщиною злою, старающеюся только о своей пользе, и смеялись над тем, как она целый день носила соль одна; если же от устатка она прислонялась к стене или садилась, ей говорили, что она ленится, что если она своим усердием хочет выслужиться перед смотрителем и получить как-нибудь больше денег, то не должна приседать и прислоняться к стене. Мало этого, про нее стали говорить, что она метит попасть в любовницы приказчика, который постоянно на нее заглядывается и один раз даже передал ей лишний гривенник, по тому поводу, как он сам сказал при возвращении этого гривенника Пелагеею Прохоровною ему, что ему угодно сделать ей призент. Наконец женщины стали отталкивать Пелагею Прохоровну от дверей варницы для того, чтобы она не попала в солоноски. Но Пелагея Прохоровна, к удивлению женщин, все-таки попадала в солоноски; но зато ей приводилось много выслушивать от них и брани, и насмешек. Все это тяжело было переносить Пелагее Прохоровне; она проклинала тот день, в который согласилась идти с дядей из города, и давно ушла бы из села обратно в город, если бы не было холодно. Кроме холода, ее удерживало то, что Короваев хотел известить ее о своем житье в М. заводе, и она дожидалась чуть не каждый день вести об нем, да и Григорий Прохорыч, ушедший туда же через две недели после признания Лизаветы Елизаровны, хотел написать ей подробно о тамошнем житье, и если найдет Короваева, то и об нем. Но ни Короваев, ни брат ничего ей не писали; ни об них, ни об дяде не было никакого известия, точно они в воду канули.
«Все они обманщики, они только о себе заботятся. Ишь, куда завели меня! Это они нарошно завели меня сюда, штобы я им не мешала, штобы избавиться от лишнего человека. Так погодите же! Дождусь я лета, и сама пойду искать себе счастия. Уж не поклонюсь я вам! Мой дедушка тоже никому не кланялся, сам в люди вышел, с нашим господином в Петербурге жил, и если бы не набедокурил там, не то бы было с нами. Будете вы домогаться, штобы я потом по вашей дудке песни пела, да уж поздно. А што Короваев злой человек, это из того видно, што он и дядю мово сюда затащил и разошелся с ним на другой же день. Уж если бы он захотел жениться на мне, мог бы с кем-нибудь грамотку послать: хорошо ли, худо ли ему».
Так думала Пелагея Прохоровна – и твердо решила летом непременно идти опять в тот же город, в котором она жила раньше. «Говорят, городов много на свете, только в разных местах разные порядки. А в этом городе порядки мне знакомы; у меня есть там знакомые, и я скоро попаду на место, и Лизавете можно там скорее найти место. Ну, а если не понравится там, накоплю денег и дальше пойду: не все же и там злые люди живут».
На заработанные деньги Пелагея Прохоровна сперва покупала муки, крупы и мяса; но трудно было сводить концы с концами, то есть рассчитывать так, чтобы денег достало до работы; и потому она стала отказывать себе в мясе и рубль тянула на полторы недели; Степанида Власовна, получив деньги, с своей стороны старалась что-нибудь состряпать, сварить, но Пелагея Прохоровна удерживала ее, говоря:
– Мы, Степанида Власовна, не померли же и с редьки да с хлеба. А без горохова-то киселя проживем.
– Полно-ко толковать-то! Мне разве не обидно, што ты нас кормишь!
– А ты не трать деньги на кисели да на ватрушки, – глядишь, дня три и впереди.
Степанида Власовна так и не пекла и ничего не варила. Только тогда и варились щи, когда Панфил приносил сам мяса.
Панфил по целым дням жил на промыслах, зарабатывая от десяти до двадцати копеек. На хлеб у него выходила половина этой суммы, а если ему удавалось украсть рыбы, то его угощали и хлебом. В две недели он мог накопить очень немного денег, которые и ушли на покупку больших старых сапогов, хозяин которых уже не нуждался в них, так как, получивши порядочный заработок, купил себе другие; но и эту обновку нужно было починить, и Панфил опять копил целую неделю деньги на починку сапогов, а остаток употребил на угощение своей сестры в воскресенье. Рабочие удивлялись терпению молодого Горюнова, называя его железным человеком, старались выпросить у него денег, приглашали его пить по вечерам в трактирах чай, но Горюнов денег не давал никому с той поры, как его обманули двое рабочих: они обещали отдать ему долг при получении расчета, но тогда к ним явились другие кредиторы, которым они были должны давно, – и не пять и не десять копеек. Впрочем, Панфил не отказывался от посещения харчевен; ему, напротив, нравилось быть там, где происходили оживленные споры, ссоры, а иногда и драки. Там он садился в угол и из угла вслушивался в разговоры рабочих, которые ставили последнюю копейку ребром, хвастаясь тем, что у них, благодаря бога, руки здоровы и они вперед могут заработать и больше этого. Ему нравилось следить за хозяином харчевни или хозяйкой и подручным, как те наливали неполные рюмки водки и присчитывали на посетителей деньги. Его удивляло то, что эти семейные рабочие почти все свободное время проводят в питейных домах, посещая непременно один какой-нибудь кабак или одну харчевню, пропивают иногда свои халаты, сапоги, жалуясь в то же время на обманы начальства и на судьбу, обременившую их большими семействами, от которых дома нет никакого покоя.
В этих заведениях он, между прочим, заметил еще и то, что сельские уроженцы хвастались перед пришлыми своею удалью, смышленостью и каким-то благородством; они ненавидели пришлых за то, что те отнимают у них заработок, и лишь только в каком-нибудь заведении сойдутся пришлые с коренными, – быть драке, которая, впрочем, закончивается тем, что одна какая-нибудь сторона угощает другую. Мало этого, Горюнов заметил, что и коренные не живут в ладах. Не говоря уже о том, что в кабаках происходят драки между рабочими разных варниц, принадлежащих разным хозяевам, – и в домах, на именинах или в праздники, когда рабочие идут в гости в ту часть села или в то село, где празднуется церковный престол, – и там дело без драки не окончивается, хотя и начинается дружно. Поэтому немудрено, что Панфила, который не угощал никого ничем, курил табак на чужой счет и был не прочь выпить на чужой счет пива, браги или водки, крепко недолюбливали рабочие, и когда дело доходило до ссоры и драки, его постоянно выгоняли. Панфил ничего не мог поделать с пьяным; защитников за него не было даже из среды тех, с которыми он работал вместе, потому что в компании всем хотелось разбесить заводского выродка, который стихи сочиняет, то есть думает; но на другой день, когда рабочие являлись на работу с больными головами, он все накипевшее в нем за ночь зло старался выместить на них.
– Што, пьяная рожа! Болит голова-то! Опохмеляться хошь? – И Панфил показывал рабочему пятак.