bannerbanner
Обойдённые
Обойдённыеполная версия

Полная версия

Обойдённые

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 23

Анна Михайловна махнула рукой.

– Да и ей тоже-с. Воля милости ее, а пусть слушает. А уж я наговорю!

– Даше?

– Да-с.

– О, Аркадия священная! Даже не слова человеческие, а если бы гром небесный упал перед нею, так она… и на этот гром, я думаю, не обратила бы внимания. Что тут слова, когда, видите, ей меня не жаль; а ведь она меня любит! Нет, Илья Макарович, когда сердце занялось пламенем, тут уж ничей разум и никакие слова не помогут!

– Так что ж они о себе теперь думают! – грозно крикнул и привскочил с места Журавка.

– А ничего не думают!

– Как же ничего не думают?

– А так—зачем думать?

– Как зачем думать? Помилуйте, Анна Михайловна, да это… что же это такое вы сами-то наконец говорите?

– Я вам говорю, что они ничего не думают.

– Да что же он-то такое? После этого ведь он же выходит подлец! – Илья Макарович в азарте стукнул кулаком по столу и опять закричал: —Подлец!

– За что вы его так браните? Ну, что от этого Поправится или получшеет?

– Зачем же он сбил девушку? Анна Михайловна улыбнулась.

– Чего вы смеетесь?

– Над вами, Илья Макарыч! Ничего-то вы не разумеете, хоть и в Италии были.

– Чего-с я не разумею? Анна Михайловна промолчала.

– Нет-с, позвольте же, Анна Михайловна, если уж начали говорить, так вы извольте же договаривать: чего это-с я не разумею?

– Да как вы можете утверждать, что он ее с чего-нибудь сбивал? – сказала Анна Михайловна.

Илья Макарович дмухнул носом и, помолчав, спросил:

– Так как же это по-вашему было?

– Дору никто не собьет и… никто Илью Макаровича ни от чего не удержит.

Журавка опять забегал.

– Да… однако ж… позвольте, на что же это она бьет, в чью же-с голову она бьет?! – спросил он, остановившись.

– Любит.

– Да-ну-те-ж бо, бог с вами, Анна Михайловна, что ж будет из такой любви?

– Что из любви бывает – радость, счастье и жизнь.

– Да ведь позвольте… мы ведь с вами старые друзья. Ведь… вы его наконец любите?

– Ну-с; так что же далее? – произнесла, немного конфузясь, Анна Михайловна.

– И он вас любил?

– Положим.

– Ничего не понимаю! – крикнул, пожав плечами, Илья Макарович и опять ожесточенно забегал, мотая по временам головою и повторяя с ажитацией, – ничего… ровно ничего не понимаю! Хоть голову мою срубайте, ничего не понимаю!

– А как же это вы, однако, поняли, что там что-то есть? – спросила после паузы Анна Михайловна с целью проверить свои соображения чужими.

– Да так, просто. Думаю себе иной раз, сидя за мольбертом: что он там наконец, собака, делает? Знаю, ведь он такой олух царя небесного; даже прекрасного, шельма, не понимает; идет все понурый, на женщину никогда не взглянет, а женщины на него как муха на мед. Душа у него такая кроткая, чистая и вся на лице.

– Да, – уронила Анна Михайловна, вспоминая лицо Долинского и опять невинно смущаясь.

– Не полюбить-то его почти нельзя!

– Нельзя, – сказала, улыбнувшись, Анна Михайловна.

– То есть именно, и говорю, черт его знает, каналью, ну, нельзя, нельзя.

– Нельзя, – подтвердила Анна Михайловна несколько серьезнее.

– Ну, вот и думаю: чего до греха, свихнет он Дорушку!

– Ничего я не вижу отсюда, а совершенно уверена… Да, Илья Макарыч, о чем это мы с вами толкуем, а?.. разве они не свободные люди?

Художник вскочил и неистово крикнул:

– А уж это нет-с! Это извините-с, бо он, низкий он человек, должен был помнить, что он оставил!

– Эх, Илья Макарыч! А еще вы художник, и „свободный художник“! А молодость, а красота, а коса золотая, сердце горячее, душа смелая! Мало вам адвокатов?

– То есть черт его знает, Анна Михайловна, ведь в самом деле можно с ума сойти! – отвечал художник, заламывая на брюшке свои ручки.

– То-то и есть. Вспомните-ка ее песенку:

То горделива, как свобода, То вдруг покорна, как раба.

– Да, да, да… то есть именно, я вам, Анна Михайловна, скажу, это черт знает что такое!

Долго Анна Михайловна и художник молчали. Одна тихо и неподвижно сидела, а другой все бегал, а то дмухал носом, то что-то вывертывал в воздухе рукою, но, наконец, это его утомило. Илья Макарович остановился перед хозяйкой и тихо спросил:

– Ну, и что ж делать, однако?

– Ничего, – так же тихо ответила ему Анна Михайловна.

Художник походил еще немножко, сделал на одном повороте руками жест недоумения и произнес:

– Прощайте, Анна Михайловна.

– Прощайте. Вы домой прямо?

– Нет, забегу в Палкин, водчонки хвачу.

– Что ж вы не сказали, здесь бы была водчонка, – спокойно говорила Анна Михайловна, хотя лицо ее то и дело покрывалось пятнами.

– Нет, уж там выпью, – рассуждал Журавка.

– Ну, прощайте.

– А написать ему можно? – шепотом спросил художник, снова возвращаясь в комнату в шинели и калошах.

– Ни, ни, ни! Чужая собака под стол, знаете пословицу? – отвечала Анна Михайловна, стараясь держаться шутливого тона.

– Господи боже мой! Какая вы дивная женщина! – воскликнул восторженно Журавка.

– Такая, которую всегда очень легко забыть, – отшутилась Анна Михайловна.

Глава пятая

Немножко назад

С тех пор как Долинский с Дарьей Михайловной отъехали от петербургского амбаркадера варшавской железной дороги, они проводили свое время в следующих занятиях: Дорушка утерла набежавшие слезы и упорно смотрела в окошко вагона. Природа ее занимала, или просто молчать ей хотелось, – глядя на нее, решить было трудно. Долинский тоже молчал. Он попробовал было заговорить с Дашей, но та кинула на него беглый взгляд и ничего ему не ответила. Подъезжая к Острову, Даша сказала, что она устала и дальше ехать не может. Отыскали в гостинице нумер с передней. Долинский приготовил чай и спросил ужин.

Даша ни к чему не притронулась.

– Ну, так ложитесь спать, – сказал ей Долинский.

– Да, я спать хочу, – отвечала Даша.

Она легла на кровати в комнате, а Долинский завернулся в шинель и лег на диванчике в передней.

Они оба молчали. Даша была не то печальна, не то угрюма; Долинский приписывал это слабости и болезненной раздраженности. Он не беспокоил ее никакими вопросами.

– Прощайте, моя милая нянюшка! – слабо проговорила через перегородку Даша, полежав минут пять в постели.

– Прощайте, Дорушка. Спите спокойно.

– Вам там скверно, Нестор Игнатьич?

– Нет, Дорушка, – хорошо.

– Потерпите, мой милый, ради меня, чтобы было о чем вспомнить.

– Спите, Дорушка.

Больная провела ночь очень покойно и проснулась утром довольно поздно. Долинский нашел женщину, которая помогла Даше одеться, и велел подать завтрак. Даша кушала с аппетитом.

– Нестор Игнатьич! – сказала она, оканчивая завтрак, – вот сейчас вам будет испытание, как вы понимаете наставления моей сестры. Что она приказала вам на мой счет?

– Беречь вас.

– А еще?

– Служить вам.

– А еще?

– Ну, что ж еще?

– Право, не знаю, Дарья Михайловна.

– Вот память-то!

– Да что же? Она просила исполнять ваши желания, и только.

– Ну, наконец-то! Исполнять мои желания, а у меня теперь есть желание, которое не входило в наши планы: исполните ли вы его?

– Что же это такое, Дорушка?

– Свезите меня в Варшаву. Смерть мне хочется посмотреть поляков в их городе. У вас там есть знакомые?

– Должны быть; но как же это сделать? Ведь это нам составит большой расчет, Дорушка, да и экипажа нет.

– Как-нибудь. Вы не поверите, как мне этого хочется. Фактор в Вильно нашел старую, очень покойную коляску, оставленную кем-то из варшавян, и устроил Долинскому все очень удобно. Железная дорога тогда еще была не окончена. Погода стояла прекрасная, путешественники ехали без неприятностей, и Даша была очень счастлива.

– Люблю я, – говорила она, – ехать на лошадях. Отсталая женщина – терпеть не могу железных дорог и этих глупых вагонов.

Долинский смеялся и рассказывал ей разные неприятности путешествия на лошадях по России.

– Все это может быть так; я только один раз всего ехала далеко на лошадях, когда Аня взяла меня из деревни, но терпеть не могу, как в вагонах запирают, прихлопнут, да еще с наслаждением ручкой повертят: дескать, не смеешь вылезть.

Дорога шла очень приятно. Даша много спала в покойном экипаже и говорила, что она оживает. В самом деле, несмотря на дорожную усталость, она чувствовала себя крепче и дышала свободнее.

В Варшаве они разместились очень удобно в большом номере, состоявшем из трех комнат. Долинский отыскал много знакомых поляков с Волыни и Подолии и представил их Даше. Даша много с ними говорила и осталась очень довольна новыми знакомствами.

Долинский нашел тоже пани Свентоховскую, известную варшавскую модистку, с которою Анна Михайловна и Даша познакомились в Париже и которую принимали у себя в Петербурге. Пани Свентоховская, женщина строгая и ультракатоличка, приехала к Даше, когда Долинского не было дома, и рассыпалась перед Дорой в поздравлениях и благожеланиях.

– Да с чем вы меня поздравляете? – спросила Даша.

– Как с чем? С мужем!..

– С каким мужем? – рассмеявшись, спросила ее Даша.

– А пан Долинский!

Даша еще громче рассмеялась.

– Да как же вы едете? – спросила несколько обиженная ее смехом полька.

– Простите мне, мой ангел, этот глупый смех, – отвечала Даша, обтирая выступившие у нее от хохота слезы, и рассказала пани Свентоховской, как устроилась ее поездка. Солидная пани Свентоховская покачала головой.

– Что ж, вы разве находите это очень уж неприличным? А будто приличнее было бы оставить меня умирать для приличия?

– Не то, что очень неприлично, а…

– А что?

– Оно… небеспечно.

Даша опять захохотала и, немного покраснев, сказала:

– Какие пустяки!

Когда пришел Долинский, не застав уже пани Свентоховской, Даша встретила его веселым смехом.

– Чего вы так смеетесь, Дора? – осведомился Долинский.

– Знаете, Нестор Игнатьич, что вы в опасности.

– В какой опасности?

– В опасности.

– Полноте шалить, Дора! Скажите толком, – отвечал несколько встревоженный Долинский.

– Не пугайтесь, милая няня! Опасностью вам угрожаю я. Я, своей собственной персоной!

Даша рассказала опасения madame Свентоховской.

И он и она усердно смеялись.

Вечером Даша и Долинский долго просидели у пани Свентоховской, которая собрала нескольких своих знакомых дам с их мужьями, и ни за что не хотела отпустить петербургских гостей без ужина. Долинский ужасно беспокоился за Дашу. Он не сводил с нее глаз, а она превесело щебетала с польками, и на ее милом личике не было заметно ни малейшего признака усталости, хотя час был уже поздний.

– Домой пора, Дора, – не раз шептал ей Долинский.

– Погодите – невежливо же уехать?

– Заболеете.

– Ах! Как вы мне надоели с вашим менторством. Долинский отходил прочь.

Вернулись домой только во втором часу. Войдя в номер, Долинский взял Дашу за обе руки и сказал:

– Смерть я боюсь за вас, Дорушка! Того и гляжу, что вы сляжете.

– Не бойтесь, не бойтесь, мой милый, – отвечала она, пожимая его руки.

– А вы слышали, что о вас говорили паны? – спросил Долинский, усадив Дору в кресло.

– Нет. Что они говорили?

– Говорили: какая хорошенькая московка! Даша сделала гримасу и сказала:

– Это мы и без них знали;—а потом спросила – А вы слышали, что о вас говорили пани?

– Нет.

Даша рассмеялась.

– Говорили, что вы Анин „коханок“.

– Кому это они говорили?

– Сами с собой говорили.

– Ворона весть принесла.

– Ворона, именуемая панею Свентоховскою.

– А ей кто доложил?

– Ах, Нестор Игнатьич! Слухом, сударь, земля полнится!

Долинский ничего не отвечал.

– А странный вы господин! – начала, подумав, Даша. – Громами гремите против предрассудков, а самим ух как жутко становится, если дело начистоту выходит! Что же вам! Разве вы не любите сестры или стыдитесь быть ее, как они говорят „коханком“?

– Да мне все равно, только… зачем? Я ведь знаю, что у этих господ значит коханек. – Мне это, конечно, все равно, а…

– А кому ж неравно? Уж не за сестру ли вы печалитесь? Мы с ней люди простые, в пансионах не воспитывались: едим пряники неписаные.

– Да я ж ведь ничего и не сказал, кажется.

– А только подумал! – отвечала с иронией Даша. – Нет. Нестор Игнатьич, крепко еще, верно, сидят в нас бабушкины-то присказки!

Даша тоже задумалась и стала смотреть на свечу, а Долинский молча прошелся несколько раз по комнате и сказал:

– Ложитесь спать, Даша. Даша не отвечала.

– Идите в постель, Дора, – повторил через минуту Долинский.

Даша молча встала, пожала Долинскому руку и, выходя из комнаты, громко продекламировала:

О, жалкий, слабый род! О, времяПолупорывов, долгих думИ робких дел! О, век! О, племя!Без веры в собственный свой ум!

Глава шестая

Все обстоит благополучно

Путешественники наши пробыли в Варшаве пять дней и написали Анне Михайловне два длинных письма. На шестой день панна Свентоховская проводила их на железную дорогу. Усаживая Дашу в вагон, она шепнула ей несколько слов, на которые та отвечала гримаскою. Дорогою Даша первый день чувствовала себя несколько слабою. Закачало ее, и потому Долинский решился вовсе не везти ее ночами. Но на другой день Даше было гораздо лучше, и она хохотала над Долинским, представляя, какое у него длинное лицо бывает, когда она охнет.

– Смотрите, Нестор Игнатьич, – говорила она, – чтоб в самом деле не вышло на слова пани Свентоховской. В самом деле, как она говорит, „небеспечно“ вам, кажется, разгуливаться со мной по белу свету. Чего доброго, влюбитесь вы в меня. В два-то года, живя вместе, вы меня не рассмотрели хорошенько, а теперь вот делать вам нечего, со скуки как раз злой недуг приключится. Вот анекдот-то выйдет! Хоть со света бежи тогда.

– Что вы выдумываете, Дорушка!

– А что ж! Все под богом ходим. Разве уж в меня и влюбиться нельзя?

– Какая вы хорошенькая! – смеясь, воскликнул Долинский.

– Вот то-то и оно! В Варшаве, в царстве женской красоты таковою признана.

– А кстати, Дора, я и забыл вас спросить: как вам понравилась Варшава?

– Очень хороший, типический город.

– А варшавяне?

– Мужчины или женщины?

– Те и другие?

– Одним словом на это отвечать нельзя.

– Ну, можете двумя словами.

– В поляках мне одно только нравится, а в польках одно только не нравится.

– Значит, в мужчинах вы заметили только одну добродетель, а в женщинах только один порок?

– Не то совсем. Мужчины почти точно такие же, как и наши; даже у этих легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше—это мне противно; но они вот чем умнее: они за одним другого не забывают.

– Как это, Дорушка?

– А так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди уродами поделались за то, что их матери не в тот, а в другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.

Даша разгорячилась.

– Шуты святочные! – сказала она с презрением и стала смотреть в окошко вагона.

– Ну, а о женщинах-то польских что же вы, Даша, расскажете?

Даша обернулась с веселой улыбкой.

– Прелесть! Я не знаю, где у вас царь в голове был, Долинский?

– Когда?

– Когда вы черт знает как обрешетились. Долинский ничего не отвечал, и по лицу его пробежала тучка. Даша поняла, что она тронула больную рану Долинского. Она тронула его пальчиком по губам и сказала:

– У-У, бука! Стыдно дуться! Городничий поедет и губы отдавит.

Долинский вздохнул.

– А знаете же, что я одно только невзлюбила в польках? – заговаривала Дора.

– Что? – спросил в свою очередь Долинский, проведя рукою по лбу.

– Отгадайте!

– Бог вас знает, Дорушка! – отвечал Долинский, все еще не вошедший в свою тарелку.

– Ну, отгадайте!

– Да, право, не знаю.

Даша нагнулась, и, пристально посмотрев в глаза Долинского, спросила:

– Вы, кажется, все еще дуетесь?

– Нет, за что же?

– То-то. Видели вы, как поляки лошадей запрягают?

– Видел.

– Ну, как?

– В шоры.

– Нет, вот тут на голову – как это называется?

Даша приложила ладони к своим вискам.

– Наглазники.

– Ну, да, наглазники. Вот эти самые наглазники есть у польских женщин. По дороге они идут хорошо, а в сторону ничего не видят. Или одна крайность, или другая чрезвычайность.

– Как это, Дорушка?

– А так: или строгость, или уж распущенность, есть своеволие, а между тем свободы честной нет.

– А у наших есть?

– Ну, как же равнять! – отвечала, качая головкой, Дора.

– Способнее, полагаете, наши к честной свободе-то?

– Еще бы! Как их можно и сравнивать в этом отношении! У наших, действительно, смелость; наши женщины—хорошие женщины; они, действительно, хотят быть честно свободными.

– Да много ли их?

– Разумеется, немного пока; а погодите, я уверена, что с нашими женщинами будет жить легче, чем со всякими другими. Ведь неплохо и теперь живется с ними? – добавила она, улыбаясь.

– Хорошо, Дорушка, – отвечал спокойно Долинский.

– А что, кого вспомнили? Долинский улыбнулся и отвечал:

– Какая вы наблюдательная, Дора!

– А вы это только теперь заметили?

– Только теперь.

– Ну, да! Ведь я недаром говорила, что в два года вы меня хорошенько не рассмотрели!

Даша помолчала, вздохнула и проговорила:

– Что-то она теперь поделывает?

На другой день, по приезде в Ниццу, Долинский оставил Дашу в гостинице, а сам до изнеможения бегал, отыскивая квартиру. Задача была немалая. Даша хотела жить как можно дальше от людных улиц и как можно ближе к морю. Она хотела иметь комнату в нижнем этаже, с окнами в сад, невысоко и недорого.

После долгих поисков, наконец, нашлась такая квартира у старой француженки, m-me Бюжар. Это были три комнатки в маленьком флигельке, с окнами, выходящими на уединенный садик. M-me Бюжар, старушка с очень добродушным лицом, взялась приносить постояльцам обед и два раза в день навещать их и исполнять все, что будет нужно для больной русской синьоры. Сама старушка, вместе с двумя желтенькими курочками и черным голландским петухом, жила в крошечной комнатке в другом флигельке, выходившем в тот же садик. Квартира очень понравилась Даше, и вечером того же дня они в нее переехали. Даша заняла большую комнату с двумя большими окнами, а Долинский поместился в маленьком кабинетике… Кроме того, у них было нечто вроде зальца, разделявшего собою их комнаты. На другой день Долинский пригласил лучшего доктора, который осмотрел больную и с покойным видом объявил, что она вовсе не в таком положении, как им кажется. Сделав необходимые гигиенические наставления Доре, доктор уехал, обещав навещать ее через два дня в третий. М-те Бюжар оказалась драгоценным существом. Она услуживала синьоре Доре с искренним радушием и со всегдашней французской веселостью. Впрочем, Даша и мало требовала услуг. Утром она открывала окошечко и кричала: „m-me Бюжар!“ Из другого окна ей весело откликались словом: „Signora Dorra!“ и старуха, переваливаясь, бежала и помогала ей сделать что нужно. Утром старуха убирала их комнаты да приносила обед. Больше Долинский и Даша ничего не требовали, и старуха очень полюбила своих тихих и непривередливых жильцов. Жизнь началась очень приятная. Долинский отдыхал после срочной работы и трудился только тогда, когда ему хотелось, а Даша поправлялась не по дням, а по часам, и опять стала делаться той же обворожительной, розовой ундиной, какою она была до своей несчастной болезни. Только алые пятна все еще не сходили с ее нежных щечек. Днем Долинский читал Даше вслух или работал. Он написал Другую повесть и совсем приготовлял ее к отсылке в Россию. Писанная на свободе повесть была очень удачна. Даша хорошо знала эту повесть. Она знала, что автор часто говорит в ней о самом себе и о людях, помявших его в своих перчатках. Она заставляла Долинского по несколько раз повторять ей некоторые места и часто над многими крепко и долго задумывалась.

Глава седьмая

На устах и в сердце

В десятый раз они перечитывали знакомую рукопись, и в десятый раз Даша заставляла его повторять знакомые места. Наступал вечер, Дорушка взяла из рук Долинского тетрадь, долго читала сама глазами и, задумчиво глядя на бумагу, начала что-то чертить пером на марже.

– Однако, позвольте, Дарья Михайловна, что же это вы… Вам тут рисовать вовсе не полагается.

Даша молча замарала все начерченное ее пером, отбросила с недовольной гримаской рукопись, встала, надела на себя широкополую соломенную шляпу и, подавая руку Долинскому, несколько сурово сказала:

– Пойдемте гулять.

Долинский взял фуражку, и они отправились к обыкновенному пункту своих вечерних прогулок. Во все время дороги они оба молчали и, дойдя до холмика, с которого всегда любовались морем, оба молча присели на зеленую травку. Вид отсюда был самый очаровательный и спокойный. Далеко-далеко открывалась пред ними безбрежная водная равнина, и вечернее солнце тонуло в краснеющей ряби тихого моря. Необыкновенно сладко дразнить здесь свою душу мечтами и сердцу давать живые вопросы. Даша устала, Долинский сбросил верхнее пальто и кинул его на траву. Даша на нем прилегла и как бы уснула. Молчанью и думам ничто не мешало.

– Странно как это! – сказала Даша, не открывая глаз.

– Что такое? – как бы оторвавшись от другой думы, спросил Долинский.

– Так, бог знает, что приходит в голову. Вот, например… сколько чепухи на свете?

– Не мало, Дарья Михайловна; даже очень довольно.

– Я это и без вас знаю, – отвечала Дора и опять замолчала.

– Не понимаю я, – начала она через несколько минут, – как это делается все у людей… все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и презирают за то, что только уважать можно, а уважают за то, за что отвернуться хочется от человека. Трусы!

– Отчего же не что-нибудь другое, а трусы?

– Так, потому что это все от трусости. En gros[36] все их пугает, a en detail[37] – все ничего. Даст человек золотую монету за удовольствие, которого ему хочется, – его назовут мотом; а разменяет ее на пятиалтынные и пятиалтынниками разбросает – только погаже как-нибудь – ничего. Как это у них там все в головах? Все кверху ногами.

– Подите же с ними! – тихо отвечал Долинский.

– Ведь это ужасное несчастие.

– Да, это не счастие!

– Но как же это делается? Я, например, совсем не понимаю. как это разменяться, стать мельче, чем я есть?

– Очень просто, Дорушка. Употребляя вашу метафору, один человек сам боится раскутиться на весь капитал, а другой и предлагал свою целую золотую монету, да взамен ее получил кое-что из мелочи, вот и пошла в обоих случаях в обороте одна мелочь, на которую уж нельзя выменять снова целой монеты; недостает уж нескольких пятиалтынных.

– Какие у людей маленькие душонки! – сказала Даша с презрительной гримаской.

– У кого же они больше?

– Да у никого. Это-то и скверно, что ни у кого. Даша задумалась и, помолчав, спросила:

– А вы, Нестор Игнатьич, много набрали мелочишки в сдачу?

– Есть безделица.

– А зачем?

– Бог его знает, зачем? Да и тут ваша милая метафора не годится. Не руками берут эту, как мы сказали, сдачу; а сама она как-то после оказывается. Есть поговорка, что всего сердца сразу не излюбишь.

– Ну, да.

Даша подумала и тихо проговорила:

– Я это понимаю. Мне вот только непонятны эти люди маленькие со своими программками. Счастья они не дают никому, а со всех все взыскивают.

– Кому ж они понятны?

– Как вы думаете: ведь я уверена, что это более все глупая сентиментальность делает?

– И сентиментальность, пожалуй, а больше всего предрассудки, разум, с детства изуродованный, страхи пустые, безволье, привычка ценить пустые удобства, да и многое, многое другое.

– Да, разум, с детства изуродованный, – это особенное несчастье.

– Огромное и почти всегда вечное.

– Вы как же думаете… Я знаю, что вы поступать не мастер, но я хочу знать, как вы думаете: нужно идти против всех предрассудков, против всего, что несогласно с моим разумом и с моими понятиями о жизни?

– На это, Дорушка, я полагаю, сил человеческих не достанет.

– Но как же быть?

– Самому только не подчиняться предрассудкам, не обращать внимания на людей и их узкую мораль, стоять смело за свою свободу, потому что вне свободы нет счастья.

На страницу:
12 из 23