
Полная версия
Мещане
– Господа присяжные! – говорил Хмурин звучным и ясным голосом. – Я человек простой, лыком, как говорится, шитый; всяк меня опутывал и обманывал, не погубите и вы меня вдосталь, оправдайте и отпустите на вольную волюшку, дайте мне еще послужить нашей матушке России!
Слова эти в некоторой части публики вызвали слезы, а в другой усмешку, и даже раздалось довольно громкое восклицание: «Ванька Каин в тюрьме точно так же причитывал!»
Председатель обратил было глаза в ту сторону, откуда это послышалось, но узнать, кто именно сказал, было невозможно.
– Я старик старый, – продолжал подсудимый, – и не от мира сего жить желаю, а чтобы в добре и чести, – как жил я до окаянного моего разорения, – покончить дни мои!..
Проговорив это, Хмурин вдруг за своей решеткой поклонился в землю, явно желая тем выразить, что он кланяется в ноги присяжным.
Это всем не понравилось, а больше всех графу Хвостикову.
– Oh, diable![53]. Я бы никогда этого не сделал! – произнес он с благородным негодованием.
Председатель затем объявил, что присяжные могут удалиться. Те пошли в комнату. Судебный пристав запер их там. В публике поднялся легкий шум: стали приходить, уходить, негромко разговаривать. «Обвинят, непременно обвинят!..» – бормотал адвокат Хмурина, с русской физиономией и с выпученными испуганными глазами. – «Но почему вы думаете это?» – спросил его другой адвокат с сильным польским акцентом. – «Присяжные все немцы и чиновники», – объяснил адвокат Хмурина. – «А отчего же вы не отвели их?» – возразил ему третий адвокат с жидовскою физиономией. – «А кого мне было предпочесть им? Нынче весь состав их таков!..» – воскликнул уже довольно громко хмуринский адвокат. При этом стоявший невдалеке от него судебный пристав взглянул на него, а потом, подойдя к одному из своих товарищей, шепнул ему, показывая головой на адвоката:
– Как боится, что обвинят: тогда половина только гонорара попадет ему в карман!
– Доберет еще за кассационную жалобу, – тогда не помилует!.. – отвечал тот с грустью.
Янсутский и Офонькин были тоже в зале и вели себя омерзительно. Они смеялись, переглядывались с какими-то весьма подозрительного тона дамами. Граф Хвостиков видел все это и старался смотреть на них тигром. К довершению картины, из открытых окон залы слышался то гул проезжавшего экипажа, то крик: «Говяжий студень! Говяжий студень!», то перебранка жандарма с извозчиками: «Я те, черт, дам! Куда лезешь!» – «Я не лезус-с!» – отвечал извозчик и все-таки ехал. Наконец жандарм трах его по спине ножнами сабли; извозчик тогда уразумел, что ехать нельзя тут, и повернул лошадь назад. Прошел таким образом час, два, три; все начали чувствовать сильное утомление; наконец раздался звонок из комнаты присяжных. Хмурин, сидевший все время неподвижно и с опущенною головою, вздрогнул всем телом.
Присяжные начали выходить. Впереди шел председатель их, человек пожилой и строгой наружности.
– Этот, кажется, не помилует! – заметил Бегушев тихо Тюменеву.
– Вероятно!.. Я его знаю, он очень умный и честный человек! – отвечал тот.
На все вопросы: «Виновен ли Хмурин в том-то и в том-то?» – было отвечено: «Да, виновен!»
Хмурин опустился на спинку своего стула. Граф Хвостиков заплакал и поспешил утереть глаза платком, который оказался весь дырявый.
Бегушев, более не вытерпев, встал с своего места и сказал Тюменеву вслух:
– Суд хоть и необходимая вещь, но присутствовать на нем из простого любопытства – безнравственно.
Затем он пошел.
– Ты уже уходишь? – спросил его Тюменев.
– Да.
– Домой?
– Домой!
При выходе к Бегушеву отнесся адвокат Хмурина, весь даже дрожавший.
– Я слышал, что вы сказали; благодарю! – проговорил он.
Бегушев, не совсем хорошо понявши, за что, собственно, тот его благодарил, ответил ему молчаливым поклоном и, выйдя из здания суда, почувствовал, что как будто бы он из ада вырвался.
«Люди – те же шакалы, те же!» – повторял он мысленно, идя к своей гостинице, хотя перед тем только еще поутру думал: «Хорошо, если бы кого-нибудь из этих каналий, в пример прочим, на каторгу закатали!» А теперь что он говорил?.. По уму он был очень строгий человек, а сердцем – добрый и чувствительный.
Перед самым обедом, когда Бегушев хотел было сходить вниз, в залу за табльдот, к нему вошли в номер Тюменев и граф Хвостиков.
– Мы к тебе наяном[54]! – сказал первый. – Как хочешь, накорми нас обедом!
– Отлично сделали! – сказал Бегушев с удовольствием и немедля распорядился, чтобы обед на три прибора подали к нему в номер, и к оному приличное число красного вина и шампанского.
– Виновница тому, – начал Тюменев, – что мы у тебя так нечаянно обедаем, Елизавета Николаевна, которая, выходя из суда, объявила, что на даче у нас ничего не готовлено, что сама она поедет к своей модистке и только к вечеру вернется в Петергоф; зачем ей угодно было предпринять подобное распоряжение, я не ведаю! – заключил он и сделал злую гримасу. Видимо, что эта выходка Меровой ему очень была неприятна.
– Когда женщины думают о нарядах, они забывают все другое и теряют всякую логику! – сказал граф Хвостиков, желая оправдать дочь свою в глазах Тюменева.
Обед хоть и был очень хороший и с достаточным количеством вина, однако не развеселил ни Тюменева, ни Бегушева, и только граф Хвостиков, выпивший стаканов шесть шампанского, принялся врать на чем свет стоит: он рассказывал, что отец его, то есть гувернер-француз, по боковой линии происходил от Бурбонов и что поэтому у него в гербе белая лилия – вместо черной собаки, рисуемой обыкновенно в гербе графов Хвостиковых.
Собеседники графа, конечно, не слушали его, а Бегушев все продолжал взглядывать на Тюменева внимательно, который начинал уж беспокоить его своим озлобленным видом.
– А когда ты в Москву уезжаешь? – спросил между тем тот.
– На днях! – отвечал Бегушев.
– На днях! – воскликнул почти с испугом граф Хвостиков: с отъездом Бегушева из Петербурга ему прекращалась всякая возможность перекусить где-нибудь и что-нибудь, когда он приезжал с дачи в город.
– Зачем так скоро? – проговорил Тюменев.
– Номерная жизнь надоела! – отвечал Бегушев.
Ему в самом деле прискучили, особенно в последнюю поездку за границу, отели – с их табльдотами, кельнерами! Ему даже начинала улыбаться мысль, как он войдет в свой московский прохладный дом, как его встретит глупый Прокофий и как повар его, вместо фабрикованного трактирного обеда, изготовит ему что-нибудь пооригинальнее, – хоть при этом он не мог не подумать: «А что же сверх того ему делать в Москве?» – «То же, что и везде: страдать!» – отвечал себе Бегушев.
Тюменев, отобедав, вскоре собрался ехать на дачу: должно быть, его там что-то такое очень беспокоило. При прощании он взял с Бегушева честное слово завтра приехать к нему в Петергоф на целый день. Бегушев обещал. Когда граф Хвостиков, уезжавший тоже с Тюменевым вместе, садясь в коляску, пошатнулся немного – благодаря выпитому шампанскому, то Тюменев при этом толкнул еще его ногой: злясь на дочь, он вымещал свой гнев и на отце.
Утро на другой день оказалось довольно свежее и сероватое. Бегушев для своей поездки в Петергоф велел себе привести парную коляску: он решил ехать по шоссе, а не по железной дороге, которая ему не менее отелей надоела; в продолжение своей жизни он проехал по ним десятки тысяч верст, и с тех пор, как они вошли в общее употребление, для него вся прелесть путешествия пропала. «Так птиц только можно возить, а не людей!» – говорил он почти каждый раз, входя в узенькое отделение вагона.
Выбравшись с петербургской мостовой, извозчик поехал довольно быстрой рысью. Бегушев не без удовольствия покачивался в спокойном фаэтоне: в настоящие минуты он был хоть и не в веселом, то, по крайней мере, в довольно покойном расположении духа, и мысли его мало-помалу устремились на воспоминание о Домне Осиповне: то, что она теперь делала и какого рода жизнь вела, ему и вообразить было противно, но у него существовало прошедшее с Домной Осиповной, и хорошее прошедшее. Если бы эта прежняя Домна Осиповна в настоящую минуту сидела около него в экипаже – пусть бы даже так же глупо, как сидела она некогда, ехавши с ним по Москве на обед к Янсутскому, – то Бегушеву и тогда было бы приятно. До ссоры с Домной Осиповной он видел в ней единственную цель всей своей жизни, а теперь что же у него осталось? – Ничего!..
Когда Бегушев подъехал к даче Тюменева, то был немного удивлен, что на террасе никого не было. Обыкновенно в этот час Тюменев и Мерова всегда сидели на ней. Он хотел через дверь террасы пройти во внутренние комнаты, но она оказалась запертою. Бегушев пошел через двор.
– Господа дома? – крикнул он мывшей там посуду кухарке, должно быть, чухонке и безобразнейшей на вид.
– Не знаю, спросите курьера – он там! – отвечала она, показывая мочалкой на вход с крыльца.
Бегушев вошел в эту дверь. Там его действительно встретил курьер.
– Ефим Федорович у себя? – спросил Бегушев.
– Сейчас доложу-с!.. Потрудитесь пожаловать в гостиную! – отвечал курьер и указал на смежную комнату. Бегушев вошел туда. Это была приемная комната, какие обыкновенно бывают на дачах. Курьер скоро возвратился и просил Бегушева пожаловать к Ефиму Федоровичу наверх. Тот пошел за ним и застал приятеля сидящим около своего письменного стола в халате, что весьма редко было с Тюменевым. К озлобленному выражению лица своего Тюменев на этот раз присоединил важничанье и обычное ему топорщенье.
– Очень рад, что ты приехал! – сказал он, с заметным чувством пожимая руку Бегушеву.
Тот сел напротив него.
– Ты один на даче? – спросил он.
– Один!
– А где же Елизавета Николаевна?
– Елизавета Николаевна сбежала от меня, – отвечал с презрительной улыбкой Тюменев.
– Куда?
– Не знаю!
– Но жива ли она? Не случилось ли с ней чего-нибудь? – проговорил с беспокойством Бегушев.
– Ничего не случилось! – произнес Тюменев.
Презрительная и злая усмешка не сходила с его рта.
– Стало быть, она и ночевать не приезжала? – расспрашивал Бегушев.
– Нет, я ее ждал в одиннадцать часов, в двенадцать, в два часа, в четыре часа!.. Можешь себе представить, что я перечувствовал… Наконец, утомленный, только что задремал, как получил от нее телеграмму.
При этих словах Тюменев пододвинул к Бегушеву лежавшую на столе телеграмму.
Тот прочел.
Мерова коротко телеграфировала: «Не ищите меня, – я полюбила другого».
– Во-первых, какое бесстыдство телеграфировать о себе подобные известия, – продолжал Тюменев, – и потом, кого она могла полюбить другого?.. Кого!
– Может быть, и полюбила кого-нибудь!.. – сказал Бегушев. – У тебя кто часто бывал на даче?
– Кроме тебя – никого!
– А молодой человек Мильшинский бывал у вас?
– Мильшинский?.. – переспросил Тюменев, и мозг его как бы осветился уразумением. – Он тут часто торчал у решетки, но на дачу я его не принимал. К чему, однако, ты сделал этот вопрос?
– Так, ни к чему! – отвечал Бегушев; ему стало совестно, – точно он сплетничает.
– Постой, однако, – ты дал мне путеводную нить! – сказал Тюменев и позвонил.
Вошел курьер.
– Сходи на дачу восьмой номер и спроси: там ли еще живет Мильшинский?.. – приказал Тюменев.
Курьер пошел. Тюменев с заметным нетерпением поджидал его. Курьер, впрочем, очень скоро воротился и доложил, что Мильшинский переехал с дачи в Петербург.
Тюменев злобно засмеялся и махнул курьеру рукой, чтобы он уходил.
Курьер скрылся.
– Как вам это покажется, а?.. Хороша?.. – обратился Тюменев к Бегушеву. – На днях только я выпустил этого негодяя из службы и очень рад был тому, так как он был никуда и ни на что не годный чиновник; но, признаюсь, теперь жалею: останься он у меня, я давнул бы его порядком за эту проделку!
Последние слова Тюменева очень не понравились Бегушеву.
– Что это, какая мелочность! – произнес он.
– Будешь мелочен! – воскликнул Тюменев, и у него при этом маленькая белая пенка показалась по краям губ. – Но он еще черт с ним! Я его меньше виню… Главное – Мерова!.. Чего я для нее ни делал?.. Я жертвовал для нее всеми приличиями, деньгами, временем, хлопотал о ее негодяе-родителе… она ничего этого не оценила и предпочла мне – кого же?.. Дрянь какую-то, ничтожество… Говоря откровенно, я очень рад, что она избавила меня от себя, потому что, кроме того что нравственно, но она физически меня мучила: готова была швырнуть в меня чем ни попало… царапала меня!.. Последнее время я целые ночи не спал и должен был или препираться с ней, или успокоивать ее!
Бегушев слушал приятеля молча: он очень хорошо понимал, что в Тюменеве не столько было огорчено чувство любви, сколько уязвлено самолюбие.
– А где же отец ее, граф Хвостиков? – спросил он.
– Уехал отыскивать ее в Петербург!.. Любопытно, где он ее найдет? В доме терпимости, может быть, каком-нибудь!.. Скоро, вероятно, вернется и разрешит наши сомнения! – проговорил Тюменев и потом вдруг переменил разговор: – Ты знаешь, я уезжаю за границу – на воды!
– Но не поздно ли теперь на воды? – заметил Бегушев.
– Может быть, и поздно; но мне неловко оставаться здесь, а особенно если Мерова убежала с Мильшинским!.. Это, конечно, известно во всем министерстве, и я в глазах всех являюсь каким-то дураком!.. Пускай хоть время немного попройдет!
– Не стариком ли скорей, чем дураком!.. – заметил Бегушев.
– Но и то нелестно!.. – отвечал Тюменев.
К обеду возвратился граф Хвостиков. На него жаль было смотреть: он как сел на поставленный ему стул перед прибором на столе, так сейчас же склонил свою голову на руки и заплакал.
– Разыскали? – спросил Тюменев безжалостным и грубым тоном.
– Да!
– В Петербурге она?
– Нет!.. Уехала!
– Одна?
– С этим чиновничком, Мильшинским.
– Куда?
– Не знаю.
– Прелестнейшая женщина!.. Превосходная!.. – говорил Тюменев. Гнев снова воскрес в его душе.
Граф Хвостиков ничего уж не говорил на этот раз в защиту дочери.
Тюменев после того отнесся к Бегушеву:
– Значит, мы в одно время уедем из Петербурга: ты покатишь в Москву, а я за границу!
Слова эти граф Хвостиков прослушал, как бы приговоренный к смертной казни, и когда Бегушев взялся за шляпу, чтобы уезжать, он, с заметным усилием над собой, подошел к нему и робко спросил его:
– Не довезете ли вы меня, Александр Иванович, до Петербурга?.. Мне надобно там сделать распоряжение об оставленном по разным местам гардеробе дочери!
Тот, конечно, не отказал ему. При прощанье Тюменев с Бегушевым нежно расцеловался, а графу протянул только руку и даже не сказал ему: «До свиданья!» По отъезде их он немедленно ушел в свой кабинет и стал внимательно разбирать свои бумаги и вещи: «прямолинейность» и плотный мозг Ефима Федоровича совершенно уже восторжествовали над всеми ощущениями. Граф Хвостиков, едучи в это время с Бегушевым, опять принялся плакать.
– Перестаньте! Что за малодушие! – сказал тот не без досады.
– Но вы поймите мое положение, – начал граф. – Тюменев уезжает за границу, да если бы и не уезжал, так мне оставаться у него нельзя!.. Это не человек, а вот что!.. – И Хвостиков постучал при этом по железной пластинке коляски. – Я вполне понимаю дочь мою, что она оставила его, и не укоряю ее нисколько за то; однако что же мне с собой осталось делать?.. Приехать вот с вами в Петербург и прямо в Неву!
Бегушеву сделалось жаль его.
– Зачем же в Неву?.. Поезжайте лучше со мной в Москву и поживите у меня!.. – проговорил он.
– Неужели?.. Нет… Не может быть!.. – воскликнул граф, и у него голос даже захлебывался от радости.
– Только вы на меня не претендуйте, я сам тоже старик и капризен! – прибавил ему Бегушев.
– Ах, боже мой!.. Мне быть на вас в претензии за все ваши благодеяния, когда все меня кинули, все!..
И слезы, как их ни старался удержать граф, снова заискрились на его глазах, и он только старался поскорее их смигнуть, чтобы не сердить ими Бегушева. Собственно, под распоряжением по гардеробу дочери Хвостиков разумел то, что, собрав оставленные ею вещи и платья в городской квартире Тюменева, продал их за бесценок!
Глава IX
Через несколько дней на станцию Московской железной дороги к вечернему экстренному поезду приехал Бегушев вместе с графом Хвостиковым, и когда он стал было брать два билета, граф вдруг воскликнул:
– Пожалуйста, берите один билет, а я возьму себе!
– Что за вздор! – возразил тот.
– Ну, если непременно хотите, так возьмите мне, по крайней мере, во втором классе; в нем едет один мой знакомый, и мне с ним переговорить нужно!
Бегушев взял графу во втором классе, не понимая, отчего в том вдруг такая расчетливость явилась. Граф Хвостиков, получив билет, мгновенно скрылся из вокзала.
Все это скоро объяснилось: когда Бегушев после второго звонка вошел в вагон, то на самых первых шагах увидал кузена своего – генерала Трахова. Понятно, что граф Хвостиков, сообразивший, что Трахов непременно поедет в первом классе, от него удирал, считая генерала злейшим врагом себе за то, что тот откровенно написал о нем Тюменеву. Встретя кузена, Бегушев сначала сделал довольную мину, но потом переменил ее на сердитую, вследствие того, что вместе с генералом ехала и супруга его, m-me Трахова… Здесь я должен оговориться, что этим именем сию даму никто никогда не называл, и все именовали ее Татьяной Васильевной, даже мужу ее давали иногда титул не генерала Трахова, а мужа Татьяны Васильевны, – до такой степени она была лицо распространенное.
Как ни было неприятно Бегушеву, однако он уселся рядом с своими родственниками. Татьяна Васильевна сначала осмотрела его с головы до ног, а затем не преминула обратиться к нему с упреком:
– Я вас тысячу лет не видала и только мельком иногда слышу об вас!
– Уж не тысячу же лет, – возразил Бегушев.
– Немного меньше!.. Впрочем, нынешний год мы не видимся даже и с вашим другом, Ефимом Федоровичем Тюменевым.
– Теперь, вероятно, вы будете опять скоро видаться с ним, – проговорил с улыбкой Бегушев.
– Вы думаете?.. – спросил с радостью генерал. – Поэтому вы говорили ему, убедили его?
– Нет, но по другим обстоятельствам я это предполагаю.
Татьяна Васильевна внимательно прислушивалась к их разговору.
Если бы Бегушева спросили, чтобы он сказал, какая, по его мнению, самая противная и несносная женщина в России, то он, конечно бы, не задумавшись, указал на свою кузину, которая тоже, в свою очередь, не прилюбливала его. По происхождению своему Татьяна Васильевна была дочь некогда известного масона, богача и скупца, и в молодости она до приторности сладким языком писала сентиментально-нравственные повести. Сделавшись дамою, Татьяна Васильевна пыталась было играть роль в наших государственных и дипломатических кружках, но тут у ней не вытанцовывалось, и она, перейдя в оппозицию, устремилась в православие: устроила у себя домовую церковь, наняла священника и ежедневно выстаивала заутреню, обедню и даже вечерню. Последнее время Татьяна Васильевна, по преимуществу, витала в области спиритизма. Благодаря всем этим штучкам она слыла в обществе за женщину очень умную и в высокой степени нравственную, хотя в этом отношении, кажется, никогда не могло и быть ей опасности, так как Татьяна Васильевна с самых юных лет одновременно походила на лягушку и на сову, вечно была с флюсом то на одной щеке, то на другой, вечно пахнула какими-то аптекарскими травами, мазями и вообще, как говорил про нее Бегушев, она принадлежала не к женщинам, а к каким-то бесполым существам, потому что не представляла в себе никаких женских признаков. Будь на месте генерала другой человек, он давно бы убежал от Татьяны Васильевны на край света, утопился бы, удавился; но он, в силу своего превосходного пищеварения, как будто бы не видел ее безобразия, не чувствовал ее злого характера, и только одно его очень уедало: это ее философствование. Что касается до Тюменева, то почти положительно можно сказать, что Татьяна Васильевна была влюблена в него или, по крайней мере, она долгое время и с большим увлечением считала его идеалом всех мужчин. Тюменев же, действительно весьма часто бывавший у Траховых, делал это вначале чисто по служебному расчету, чтобы показывать себя в известном, высшем слое общества, а потом у него это обратилось в привычку; кроме того, Татьяна Васильевна очень уж ему и льстила.
– Вы, кузен, предполагаете, что Тюменев опять будет посещать нас; но он сказал вам, за что я на него сердита? – спросила Татьяна Васильевна, сделав сильное ударение на слове за что.
– Муж ваш мне говорил, что вы сердитесь на Тюменева за его дурное поведение.
– Более чем дурное, – ужасное, совершенно непонятное для меня в нем; но, без сомнения, вы в этом случае не будете со мной согласны!
– Совершенно не согласен, – отвечал Бегушев и, видя, что кузина начинает посерживаться, решился еще более ее разозлить: – А мы тогда, кузен, с вами в Париже очень недурно позавтракали у Адольфа Пеле!.. – отнесся он вдруг к генералу.
– Отлично!.. Превосходно!.. – подхватил было тот с одушевлением, но, вспомнив о присутствии супруги, мгновенно смолк.
Татьяна Васильевна терпеть не могла гастрономических восторгов мужа и с отвращением всегда говорила, что он не для того ест, чтобы жить, но для того живет, чтобы есть. С приближением к Любаньской станции генерал, впрочем, не вытерпел и, как-то особенным образом встрепенувшись и взяв Бегушева за руку, проговорил ему почти нежным голосом:
– Вы пойдете со мной поужинать?
– Непременно! – утешил его тот.
Когда поезд остановился, они отправились в вокзал.
– Пришли мне чаю! – приказала Татьяна Васильевна мужу.
– А хлеба белого хотите?.. – спросил он ее.
– Нет, я с просфорой буду пить!
Войдя в вокзал, генерал прежде всего исполнил приказание супруги и отправил к ней в вагон огромный чайник чая с приличным количеством сахара.
– Татьяна Васильевна по-прежнему любит чай? – спросил его Бегушев.
– Целые ведра его выпивает с своими монахами, – отвечал генерал, махнув рукой, и быстро устремился к главному буфетчику.
– Готово? – спросил он.
– Готово-с! – отвечал тот, показывая на стоявшее особняком закрытое блюдо.
Генерал и Бегушев сели около этого блюда. Оказалось, что там была мерная, жирная разварная стерлядь.
– Когда вы успели заказать это? – поинтересовался Бегушев.
– По телеграфу!.. Выезжая, дал знать, чтобы заранее приготовили: нельзя же есть эту дрянь, которая стоит у них на столах! – отвечал генерал.
По возвращении в вагон они нашли Татьяну Васильевну выпившую чашки четыре крепчайшего чая и потому пришедшую несколько в экзальтированное состояние.
– Александр Иванович, сядьте со мной рядом, а муж пусть пересядет к окну! – распорядилась она.
Бегушев поуперся было, но генерал, согласно приказанию супруги, занял его место, так что Бегушев по необходимости должен был сесть рядом с Татьяной Васильевной и при этом тщательно старался, чтобы ни одной точкой своего платья не прикоснуться к ней. Татьяна Васильевна хотела серьезно побеседовать с Бегушевым, потому что хоть и не любила его, но все-таки считала за человека далеко не дюжинного, – напротив, за очень даже умного, много видевшего, но, к сожалению, не просвещенного истинно; и с каким бы удовольствием она внесла в его душу луч истинного просвещения, если бы только он сам захотел того!
Прежде всего она начала с ним разговаривать об Европе.
– А вы и нынешний год не утерпели и были в этой Европе?
Татьяна Васильевна обыкновенно никогда не говорила: Париж, Лондон, Франция, Германия, – все это было для нее безразлично, и она, совершенно соглашаясь с довольно ходячим мнением, считала, что весь Запад гниет или даже уже сгнил!
– Был в этой Европе, – отвечал ей насмешливо Бегушев.
Он, как мы знаем, далеко не был большим поклонником Европы, но перед Татьяной Васильевной, назло ей, хвалил безусловно все существующее там.
– Удивляюсь вам! – сказала она.
– Отчего ж вы мужу вашему не удивляетесь? – заметил Бегушев. – Он тоже был за границей, и еще дольше меня!
Генерал сделал Бегушеву легонький знак рукою и глазами, но тот как будто бы этого не видел.
– Я на мужа давно махнула рукой! – произнесла Татьяна Васильевна.
Она, в самом деле, давно считала генерала за дурака набитого и безвозвратно падшего нравственно.
– Но неужели же Москва, куда мы теперь едем, лучше больших европейских городов? – поддразнивал ее Бегушев.
– Москва!.. Наша Москва? – воскликнула Татьяна Васильевна. – Это город святыни нашей!.. Город народа!..
– Но таких святых и народных городов, по-своему, конечно, и в Европе много!
– И вы полагаете, что мы и европейцы – одно и то же?
– Полагаю!.. С тою только разницей, что те племена постарше нас, поумней и больше нашего сделали!